Жизнь полосатых

Рецензия на: Пастуро М. Дьявольская материя. История полосок и полосатых тканей. М.: НЛО , 2008. 128 с.

Что общего между Робеспьером и человеком в пижаме? Монахом-кармелитом и дьяволом? Святым Иосифом, арестантом, дворецким, кузнецом, проституткой, состоятельным курортником и умалишенным? Мишель Пастуро предлагает общее основание для этой китайской классификации: полоски. Полоски на одежде реальных людей или персонажей живописи маркируют принципиальную двойственность, в пределе опасность их носителей. Это граничный знак, который предупреждает упорядоченный и добропорядочный мир о двусмысленности, но также непосредственно ограждает его от падения в разрушительный беспорядок. Зачастую источником опасности выступает сам персонаж, который, подобно каторжнику или кузнецу, находится в зоне действия злых сил. Полоски в одежде или аксессуарах кузнеца — это знак его тесной связи одновременно с созидательным прирученным металлом и разрушительной стихией огня; у проститутки — символ притягательного мира плотских утех и изгнания из мира добродетельных жен. Монах, упорно надевающий полосатый плащ, дает повод для скандала и рукоприкладства. Пастуро указывает, что в пространстве приписанных свойств полосатый делит место с рыжим: непокорный, злокозненный, приносящий неудачу.

Полоски также удерживают от смешения верха и низа, отделяя ребенка от мира взрослых, дворецкого в ливрее — от завсегдатаев аристократической гостиной. В менее очевидных случаях они охраняют своих носителей от воздействия внешнего беспорядка: узор интимного белья (но также упаковка молочных продуктов), пижама спящего или роба умалишенного защищают от энергий внешнего мира легко уязвимую гигиену или эфемерный разум. Вектор меняется, но сохраняется принцип: речь вновь идет об опасности смешения и контроле границ. В конечном счете история полосок — это развернутое во времени, редко удачное и всегда неокончательное решение фундаментальной проблемы, емкое выражение которой нашла антрополог Мэри Дуглас: проблемы чистоты и опасности.

Умение последовательно выявить эту антропологическую константу в столь разнородном материале и не спасовать перед напластованными толкованиями и инверсиями перспективы делает исследование Пастуро образцом концептуальной интуиции, оформленной в «легком» жанре исторического очерка. То немногое, что выглядит неубедительно — это гипотезы о функциональной полезности полосок с точки зрения будто бы универсальной психологии восприятия, а также излишняя лапидарность объяснений одних источников опасной двойственности в сравнении с более глубокой и последовательной проработкой других.

Интуиция о полосках ценна и тем, что расширяет возможности трансисторического осмысления моральных, политических, стилистических границ. Уже давно кузнецы и проститутки, недавно умалишенные и денди, сегодня общественные и политические активисты — это виртуозы опасности, обитающие на границе двух универсумов: стерильного порядка и продуктивно-разрушительного хаоса. «Экстремисты», они опасны настолько, насколько привносят в мир энергию перемен и харизму движения за пределы. Попытки жестко разграничить магические и социальные противоположности регулярно порождают новые классы опасностей и опасных людей, которые подпадают под знак полоски, воображаемой или материальной. Подвижно само клеймо полоски: покинув граничную зону, изменив род деятельности или состояние ума, индивид «спасен». Новые рыжие и полосатые попадают в эпицентр игр с порядком, история продолжается.

* * *

Рецензия на: Кабаков И. 60 – 70-е… Записки о неофициальной жизни в Москве. М.: НЛО, 2008. 365 с.

Художники быстро оказываются в этом эпицентре, чаще и охотнее прочих пополняя ряды полосатых. Томная богема и яростные фрики, наивные экспериментаторы и расчетливые безумцы, они предъявляют благонамеренному большинству не столько вызывающие произведения, сколько возмутительный образ жизни, произведением которого сами являются.

Магнитофонные очерки Ильи Кабакова первой половины 1980-х, тогда же перенесенные на бумагу и ставшие знаменитыми — это не просто арт-самокритика, но спонтанная самоантропология той пестрой среды, которая с маниакальным увлечением обследовала лазы и щели в начавшей деформироваться «консервной банке» позднесоветского общества. Рассказчик не льстит этой (своей) среде и, из опасения предстать поспешно восторженным или легкомысленно нарциссичным, заранее сомневается в ценности всех произведенных ею результатов. Дело еще и в том, что «Записки» не претендуют на подведение итогов: Кабаков 80-х по-прежнему живет в эпохе таинственной бесформенности будущего и манящей немыслимости заграницы. Голос из 1986 года обреченно произносит: «Никто из нас, конечно, не уедет, ничего не увидит, не послушает, не узнает того мира, с которым хочет соотнести свою работу» (с. 208). Обладатель этого голоса, втайне надеющийся на официальную реабилитацию через 60 лет, не подозревает, что всего через два года навсегда уедет сначала в Е вропу, затем в Америку, чтобы уже оттуда начать регулярные jet-миссии по мировым столицам, в роли «самого известного русского художника».

Полоски опасности расчерчивают пространство неофициального искусства 1960 – 70-х до ряби в глазах. Эскиз новых эстетик зачастую отслаивается в «Записках» от проекции художественного мира как напряженного поля сил. Но там, где эти два измерения сопрягаются, эффект присутствия и плотной вовлеченности завораживает своим драматизмом. Речь не о пресловутом «графике надежды и страха» 1957 – 83 (с. 86): сам по себе он — лишь артистическая перерисовка полосок, подобная ерофеевским графикам трудовой недели из «Москвы-Петушков». Страх сгущается в иных, антропологически более конденсированных метафорах. Весь неофициальный художественный мир 60-х Кабаков представляет перебеганием из одного темного угла в другой — через открытое (опасное официальное) пространство, которое художники совершают, как «дети, терпящие наказание или ожидающие его» (с. 290). Сублимацией такого поднадзорного состояния как почти-желанного объясняются две основных эстетических тенденции: «социализация [т. е. политизация — А. Б.] художественной жизни» наиболее смелыми и бегство в ирреальное, надмирное у остальных. На этой развилке сам Кабаков занимает третью, промежуточную позицию, где избыточная рефлексия превращается в прием. Его собственный опыт неровно осциллирует между нащупыванием «настоящего искусства», никогда вполне «у нас» (т. е. в СССР ) не достижимого, и отказом от художественной «чистоты», никогда не получающим открыто «общественной» (т. е. политической) формы.

Круг отзывчивой публики и ценителей почти без остатка совпадает здесь с кругом производителей: есть другие потребители, но они хранят принципиальное молчание, т. е. ненаблюдаемы. В руках иностранных покупателей работы получают особую ценность, но их след обрывается сразу за железным занавесом. Художники без позволения, т. е. без членства в бюрократических Союзах [1], существуют в пространстве беспрестанно возобновляемых квартирных дискуссий, ведомых интересом ко всему новому и внешнему, в пределе потустороннему. Эстетическая ценность (и цельность) всего неофициального вызывает сомнение, но пьянящая неустранимость и перенасыщенность коммуникации между пятьюдесятью полосатыми жителями Москвы господствует над параболическим рассказом Кабакова о характерах, принудительно возвращая ему художественную гравитацию. Шаткий быт и социальная «замусоренность» результатов (с. 313) словно проминаются неотложностью теоретического осмысления. Тяжело вздыхая об отсутствии легитимной арт-критики и анонимных зрителей, рассказчик превращается в са́мого компетентного толкователя собственных, а заодно и всех прочих художественных практик.

Подобная инсталляция эстетической критики на бытовом субстра-те, как и встроенность автокомментария в художественный жест ,— две стороны одного и того же артистического габитуса советских 1970 – 80-х. В каких обстоятельствах он формируется и чем продиктована нужда в самосоциоанализе? Кабаков — обладатель обширного, насыщенного и, в очень особом смысле, бесцельного досуга. Он работает ради «продвижения в кассе» не более полутора месяцев в году, иллюстрируя «зайцами» плохие книги (с. 283 – 284) [2], остальное время экспериментируя в мастерской и вращаясь в «своем» кругу. Дилемму профессионализации он решает, снова выбрав срединный путь: между Оскаром Рабиным, записывающим в очередь на свою очередную картину «ровного качества», или Евгением Рухиным, разом вывозящим на грузовике десятки картин на продажу, и Юло Соостером, студентом парижской художественной школы и хозяином домашнего салона, за всю карьеру не продавшим ни одной картины и между тем считающим ремесленный заработок наиболее естественным для художника. В этом пространстве вариантов экспериментирующий Кабаков ближе к Соостеру — и биографически (длительная дружба, творческое соседство), и профессионально, в заботе о сохранении и каталогизации собственного выставочного фонда «для вечности». Его избыточная рефлексивность, таким образом, не ограничивается эстетическим выражением, позволяя делать вполне практичную двойную ставку в мире зыбких советских перспектив.

Полностью эта ставка оправдывается позже. Но уже само искусство 60-х, поляризованное на официальное и неофициальное высоковольтной дугой, удерживающей»их» — «враждебную и опасную по-роду людей, живущих „наверху“» — над «нами», живущими «под этим миром, тесно общаясь друг с другом, любя и уважая» (с. 26), эволюционирует в 70-е к сложному пространству маневра и компромисса, где есть место для робкой легализации подполья и для неортодоксального оформления отдельных официальных подпространств, таких как научно-популярные журналы. Идиосинкразия честного подполья к лживой официальной культуре достигает пика тогда же, когда полоски опасности объективно теряют прежний контраст. В результате, итоговая метафора советского мироустройства смещается от бинарного противопоставления уютных «темных углов» разрушительному открытому пространству. Она приобретает аморфность и рассыпчатость: помимо упомянутой консервной банки, смятой и продырявившейся, Кабаков предлагает в прототипы окружающего мира картофелину, бомбоубежище, поезд неизвестного назначения, всепроникающую серую пыль, свалку сухих обломков и даже планету мусора.

Мурашки бегут по коже от того, как скоро после падения Стены эти подслеповатые советские метафоры превратились в приемлемую характеристику всего современного мира.

* * *

Рецензия на: Новый быт в современной России: гендерные исследования повседневности / П од ред. Е. Здравомысловой, А. Роткирх, А. Темкиной. СП б.: ЕУ, 2009. 523 с.

Бурно развивается строительно-ремонтная сфера деятельности, свои услуги предлагают разные поставщики, потребитель может выбирать концепции обустройства жилья, специалистов по строительству и дизайну, разнообразные материалы для ремонта, мебель и оборудование». Это не цитата из программы «Время» 1983 года, а начало одной из статей сборника (с. 262) о середине 2000-х. Исследователи избрали своим объектом тех, кого еще 20 – 25 лет назад считали отталкивающе полосатыми и кто сегодня претендует на воплощение самой респектабельной однотонности. Речь о профессиональных карьеристах: мужчинах и женщинах, которые самостоятельно и одинаково расчетливо пытаются конструировать свою карьеру, жилище, семью, питание, воспитание, здоровье, сексуальные отношения — в границах, заданных новыми институтами производства и потребления. Впрочем, эти институты, как и история производства ими своей клиентуры, в исследованиях представлены более чем фрагментарно [3]. В большинстве статей новое реконструируется по второй половине головоломки — элементам жизненных стилей, изложенных самими исследуемыми и дополненных здравым смыслом исследователей, отчасти близких им социально. В результате, учреждающая граница между «новым» и «прежним» становится весьма условной, по мере того как весь внешний мир растворяется в слабо структурированном и эластичном перечне потребительских опций. Далеко не самая показательная цитата сборника, возможно, нагляднее других иллюстрирует основное следствие такого подхода. Очевидное отсутствие обширного потребительского ассортимента в советском жизненном мире и его столь же очевидное наличие сегодня, увы, не объясняет, как именно отличия от прежних полосатых или однотонных переводятся в отношения новых карьеристов с нянями, рабочими-строителями или между собой. Собственно, вопрос о степенях родства между разными представителями генеалогического древа российского быта не звучит вовсе.

В панораме социального слоя, сменившего в своем стиле полоски на пастель, есть несомненно удачные фрагменты. Наиболее достоверными выглядят этюды о сексуальной и семейной жизни. Их авторы берут за основу социальные явления или модусы, которые отсутствовали в советском обществе. Дело, конечно, не в том, что в «СССР не было секса». Не было частных родильных клиник и коммерческой гименопластики, пропаганды безопасного добрачного секса и публичного дискурса сексуального удовольствия. Не был известен ВИЧ, который, впрочем, определяет заботу о себе и практики предохранения у расчетливых случайных партнеров гораздо слабее, чем можно было ожидать (Н. Мейлахс). Исследуя субъективность, производимую в ходе коммерциализации приватной сферы, но не сводимую к ней, авторы дают тем более ясную ее картину, чем меньше озабочены безусловными доказательствами смены эпох. Например, анализ навязывания врачами модели беременности-болезни и мерцания в восприятии роженицы персоналом как «старой» или «молодой» (О. Б редникова) — это проработанный в деталях стоп-кадр, который едва ли поддается точной датировке. Индивидуальный портрет «автономной женщины», с ясно прописанной биографической линией, одновременно матери и карьеристки (О. Чепурная) — методологически контрастный рисунок «нового», столь же удачно избавленный от дидактического нажима. Целый ряд черт, переданных в этом портрете: смена квартиры при смене места работы и отказ от желанного переезда во Францию ради любовной истории в России, восприятие ребенка как совместного с партнером эгалитарного проекта и активная эксплуатация бабушки с няней, выбор места отдыха по степени комфорта и готовность мириться с временными неудобствами — амальгама, впечатляющая прежде всего асинхронией своих элементов.

Следует признать, что уход от линейной демаркации «нового» оправдывает себя и методологически, и исторически. Социальные неравенства в современном российском обществе поддерживаются комплексом техник, которые восходят к различным историческим образцам и конкурирующим моделям современности. Приватизация домашнего пространства и забота о его безопасности, подталкивающая к установке железных дверей прежде сантехники (Л. Шпаковская), сосуществуют с неотрадиционалистскими моделями семьи у официальных демографов и некоторых благополучных профессионалов (А.-М. Исола). Разные институции производят конкурирующие элементы субъективности как составные части одних и тех же, вполне гармоничных габитусов. А значит, модернистская современность не гарантирована ни одной из сфер, ни одному из социальных типажей. Не все исследователи готовы подтвердить это открыто, но у всех об этом проговаривается сама изучаемая реальность.

* * *

Рецензия на: Тупикин В. Зачем борьба. Воронеж: Издательство профсоюза литераторов, 2007. 80 с.; Тупикин В. [Сыр] 0,25. Полезное и бесполезное рядом. Самиздат (Минск, 2008). 23 с.

О том, что современность амбивалентна, привлекательна и угрожающа, лучше всех известно действительным полосатым сегодняшнего дня — общественным и политическим активистам. Они приобретают свою опасную харизму через преодоление надзора и опеки, в двойственности свободы и репрессий. На излете перестройки казалось, что все пришедшее в движение общество стало носителем такой харизмы: никогда более оно уже не могло застыть в унылом безразличии, а возникший просвет свободы впредь мог только шириться. Последующие годы развеяли эти иллюзии, вернув остепенившейся современности свинцовые оттенки. Сегодня решительный жест сомнения в непогрешимости порядка снова зовет его стражей и охранителей к крайним мерам. За это время символические полоски активистов не раз материализовались в госпитальных пижамах и прутьях тюремной решетки, десяткам сомневающихся борьба за иное настоящее стоила жизни.

Годы отчаянных пароксизмов порядка оставили мало места для настоящей политической публицистики. Не той, которая состязается добродетелями с придуманной вертикалью. А той, что открыто стряхивает уродливо громоздящиеся виньетки и позолоту, обнажая собственные полоски нового порядка — двусмысленность и опасность, присущие любому политическому режиму. Такой по-настоящему полосатой публицистики мало еще и потому, что современный порядок не только подавляет, но и соблазняет. Влад Тупикин — один из немногих российских публицистов, для кого активистские опыты 1987 – 89 годов лишили позолоченную стилистику вертикали любой притягательности. Стиль его статей — по преимуществу «жизненные истории», порой смешные, чаще пронзительные, действие которых разворачивается на улице, в поездке, в квартире или в сквоте. В их основе — этика повседневности и истины личного опыта. Зачастую — «обычного» опыта широкого исторического интернационала полосатых. Эти истории поучительны, но никого ни к чему не обязывают. Место привычных в российской политической речи «вы» и «они» здесь занимают «я» и «мы». И, словно сами собой, через это предельно личное повествование просвечивают контуры Истории и Утопии, нередко столь топорно вклеенные в «большую» российскую публицистику.

В конечном счете, ключ к современности лежит где-то на пути из прошлого в настоящее. Поэтому хранители порядка так торопятся закрыть архивы и стереть следы. Публицистика Тупикина восстанавливает то, что было наскоро вычеркнуто уже из черновиков текущей политической повестки. Борьба — это следствие несвободы, в коллективной памяти есть место для позорных страниц, солидарность важнее роста потребления, бунт — это возврат вытесненного и акт воображения, противодействовать нужно не наркомании, а наркомафии, захоронение ядерных отходов в России — это угроза, общественные активисты — не маргиналы, а протагонисты всеобщего, любое государство нужно сдерживать, поскольку изначально зла не злая воля чиновников, а сама государственная машина. Просто и опасно.

Примечания:

1. При этом часть из них, включая Кабакова — обладатели собственных мастерских, иметь которые, правдами и неправдами, они считают для себясовершенно естественным.

2. Не рассматривая всерьез работу истопником или сторожем и не наблюдая таких примеров в ближайшем окружении.

3. Наиболее отчетливый контраст такому положению дел составляют обзорная статья А. Роткирх и К. Кессели, анализ интернет-сайтов Н. Яргмоской, результаты включенного наблюдения М. Лариваара и статья-свидетельство О. Бредниковой.

       
Print version Распечатать