Сто лет «Вех»

В русской культуре интеллектуальные вершины были погружены в социализм и омывались социализмом. Лишь сборник статей о русской интеллигенции «Вехи» (1909) попробовал оправдать буржуазное производительное, творческое и религиозное строительство, воспитание и компромисс. И был растерзан. Растерзан и переварен настолько, что уже через год-два, перед лицом взаимно альтернативных усилий национального книгоиздательства «Путь» и интернационального журнала «Логос», творивших новую интеллектуальную реальность, «Вехи» воспринимались не как скандал, а как конфликтная классика. В марте 2009 года «Вехам» исполняется 100 лет.

* * *

Главным героем «Вех» стала русская интеллигенция, которая в истекшие 100 лет изрядно измучила русскую интеллектуальную сцену в высшей степени бессодержательным изучением своих духовных высот и трагических глубин. На деле же она была одним из национальных образов политического класса, вплоть до 1991 года реализовывавшего себя чаще сугубо теоретически. Главным классическим наследием «Вех» стали систематические критика и анализ идейных, исторических и политических оснований безграничного интеллигентского социализма, который тогда почти абсолютно и консенсуально доминировал в сознании русского политического класса. Подвергнуть нелицеприятной критике, попытке преодоления весь образный строй и язык собственного политического класса могли только классики. Ими и стали авторы «Вех». Но вслед за тем и надолго драгоценное наследие «Вех» отошло на второй план перед его же скандальной славой и его же скандальным лоялизмом и властелюбием.

В 1910 – 1916 гг. каждый из авторов издал сводный том своих сочинений, в который одним из центральных элементов включил и свою «веховскую» статью. Кое-кто попробовал доформулировать «веховскую» самокритику до целостного миросозерцания, — до «либерального консерватизма», в котором политическая практика должна была вдохновляться религиозным образом мира, из чего вытекали бы концепции социально-политической «середины», гражданского компромисса и т. п. Однако проект «веховского» «либерального консерватизма» проиграл. Его политические возможности стремились к нулю, а историческая плоть менялась так быстро, что «веховцам» оставалось лишь — каждому по-своему — искать личное место в национально-культурной катастрофе.

Национальная катастрофа сыграла с «Вехами» жестокий спектакль: идейное семя, посеянное ими, взошло совершенно не так, как хотелось бы «Вехам». Почти солидарно поставив в центр своего нового мира органическое государство, в значительной степени освободив его проект от правовых рамок, дискредитировав революционную борьбу как заведомо антигосударственную, позволив государству стать главным носителем национального мифа, «Вехи», скорее всего, хотели спасти от уравнительного, утопического разрушения все, что было связано с многогранным образом цивилизации в России — и «подыгрывали» государству in idea, закрывая глаза на его уже крайнюю «усталость» in concreto. В дни «защиты культуры от хаоса» государству прощали многое.

Но в 1917 – 1918 гг. хаос победил. И, следуя своей логике, прямые наследники «Вех» стали требовать для России хоть какого-нибудь государства, по результатам гражданской войны оказывавшегося все более коммунистическим, то есть тем, что еще вчера угрожало самим основам исторической государственности. Прямой продолжатель «веховского» этатизма — сборник «Смена Вех» (1921) — породил даже особое движение, в рамках которого антикоммунистический политический класс, под руководством советских карательных органов, помог советской власти преодолеть блокаду западного мира, сформулировать основные военно-стратегические и экономические приоритеты новой государственности. И растворился без остатка.

Не случайна прямая, линейная связь Бердяева «Вех» и Бердяева 1922 года, до и после высылки из советской России твердившего (к неописуемому гневу Струве), что потайной религиозный ренессанс масс настолько несомненнее большевистского террора, что именно он и отменит в скорости советскую власть. Эта национал-большевистская казуистика — не более чем повторение его же «веховского резюме», которое там еще выглядело покаянием и просветлением: «Мы освободимся от внешнего гнета лишь тогда, когда освободимся от внутреннего рабства, т. е. возложим на себя ответственность и перестанем во всем винить внешние силы. Тогда народится новая душа интеллигенции». Но разве не сам Струве твердил в тех же «Вехах»: «самое положение „политики“ в идейном кругозоре интеллигенции должно измениться… ибо в основу и политики ляжет идея не внешнего устроения общественной жизни, а внутреннего совершенствования человека».

Разве не Франк, рассорившийся в начале 1920-х гг. со своим другом и учителем Струве вокруг «непризнания» (Струве) и «признания» большевиков органическим фактом (Франк), ступил на этот путь примирения с будущими большевика- ми именно в «Вехах», когда писал: «Если в дореволюционную эпоху фактическая сила старого порядка еще не давала права признавать его внутреннюю историческую неизбежность, то теперь, когда борьба закончилась неудачей защитников новых идей, общество не вправе снимать с себя ответственность за уклад жизни, выросший из этого брожения. Бессилие общества, обнаружившееся в этой политической схватке, есть не случайность и не простое несчастие; с исторической и моральной точки зрения это есть его грех»[1].

Вслед за тем нужда в «веховском» лоялизме отпала, на первый план вышла критика революционной интеллигенции (наследники которой правили в СССР), а для более узкого употребления актуализировался миф о якобы присутствующем в «Вехах» проекте религиозно переосмысленной политики и общественности.

После 1991 года, гибели коммунистического строя в России, обширная советская интеллигентная среда, выросшая с представлением о «Вехах» как о манифесте альтернатив (социализму, интеллигенции, атеизму) все с меньшей готовностью узнавала себя в герое этого сборника. Пока не перестала узнавать себя вовсе: ибо более не собиралась революционным путем достигать социализма, предпочитала по умолчанию не испытывала особенной любви к собственному народу, не готовилась к его усиленному просвещению и т. п.

Историческая плоть «Вех» ушла в прошлое. Изолированные от социального контекста бывшие политики, генетически чужие политике бюрократической, «веховцы» сами начали инициативно и добровольно изолироваться от культурной среды, большинства своего политического класса. Но воссоединить некогда, в XIX веке, общий для всех партий язык описания общенациональных проблем до- и пореформенной России — с общенациональными проблемами государственности ХХ века, вывести его из раскола агиток «классового анализа» и «народной религиозности», — не удалось. И в годы раздельного существования русской эмиграции и советской метрополии этот языковой раскол проходил через все взаимно враждебные интерпретации «Вех».

После 1991 года, по мере превращения «Вех» в просто самый известный памятник русской мысли, игровое, подражательное отношение русских читателей «Вех» стало сменяться ревнивым сопоставлением их собственного исторического опыта 1990-х и 2000-х годов с опытом того, как боролись «Вехи», насколько успешна была их вивисекция, рентабельна их история интеллектуального успеха. Вслед за этим в России вырос собственный, уже не миметический, политический класс, пропитанный смесью показной, лживой лояльности к своему государству и калейдоскопом самых завиральных идей о социальной реальности и собственном в ней призвании. Прожило, провалялось в пыли, провоевало свое первое двадцатилетие и поднялось новое государство.

И «Вехи» вернулись: им есть что рассказать о наступившем кризисе. Внимательного читателя не оставляет ощущение дежавю: его вновь не покидает «околовеховский» протест — против религиозности или власти, самозаконного политического класса или русской вторичности. Даже столетней давности политический язык «Вех» не воспринимается как препятствие: настолько он вплетен в дискурсы даже тех, кто «Вехи» терпеть не может. Ведь отнюдь не устарела преподанная ими классика самокритики. Самокритики интеллектуальной моды и левизны, о которой смешно говорить, что она устарела.

* * *

Судьба «Вех» не имеет прецедентов и повторений, сколько бы их ни искали исследователи и ни предпринимали последователи. Разве что — по многим параметрам близкий к жанру «идейного сборника», принципиально враждебный «Вехам» сталинский «Краткий курс истории ВКП(б)» может сравниться с ними масштабом своих интеллектуально-общественных претензий и длительностью воздействия на язык описания русской (советской) истории. Но за спиной влияния «Краткого курса» — тотальный террор, а за «Вехами» — двойственная сила почти тотального отторжения современников и почти всеобщей любви потомков, одновременно видящих себя генетическими продолжателями тех, кто «Вехами» был осужден.

Эта странная «околовеховская» шизофрения единой традиции русской интеллигенции составляет один из главных уроков этой книги: «Вехи» исповедовали те же главные политические цели, говорили на том же языке и мыслили теми же образами интеллигенции, политической и исторической смерти которой желали. Современная им русская интеллигенция вполне законно обвинила авторов «Вех» в неоригинальности, несамостоятельности, банальности их самокритики и откровений, но, главное, — в предательстве всей вырастившей их политической, культурной и интеллектуальной традиции.

Позднесоветские наследники, ценя компетентный, «инсайдерский» антисоциализм «Вех», однако, не очень хорошо понимали всей меры политической наглости и роскоши «Вех», которые — при вполне вегетарианском полуконституционном самодержавии, свободе союзов и слова, — истекали презрением к «внешнему устроению жизни». Наследники не понимали, как можно в советской практике, с чистой общественной совестью исполнить вслед за «Вехами» это же презрение к внешней свободе. Кажется, советскими поклонниками «Вех» двигала не жажда антиобщественной внутренней свободы или, например, «предательства идеалов», а тайная жажда свободы от правящего социализма.

Теперь уже у прежних героев и современных читателей «Вех» генетического противоречия нет. Если понимать под исследованной в «Вехах» «интеллигенцией» гораздо более лапидарный, менее эмоционально окрашенный, столь же отдельный от бюрократии, но пересекающийся[2] с ней «политический класс», то многое становится на свои места: и критика «Вех» перестает быть герметичной, и их актуальность не блуждает в исторически умерших обстоятельствах.

Булгаков прямо изображает интеллигенцию как политический класс, чей западный аналог укоренен в религиозной (идеальной) этике и особом культурном укладе народного хозяйства. Даже в традиционно полной коротких формул и деклараций, а не описаний, статье Бердяева довольно внятно определена «кружковая интеллигенция» (политический класс), как и бюрократия, противостоящая общенациональной жизни и «деспотически» оперирующая риторикой «народолюбия», то есть — в современных условиях — формулирующая свои политические цели на языке, как минимум, электорального большинства и популизма. Современный политический класс столь же близок к политически равнодушной к нему бюрократии. Сейчас одинаково у искренних, и у миметических поклонников «Вех» другая беда — они солидарны со своим политическим классом, но их политический класс, как и дополнительная к нему бюрократия, — в отличие от «Вех», далеки от риторики большинства, пафоса социального знания, практики христианской совести.

После происшедших в 1990 – 2000-е гг. социально-политических чудес: освобождения, спасения от гражданской войны и распада, экономического роста, когда всевластная интеллигенция умерла, — можно было поверить в чудо превращения старой «неправильной», порождающей «Вехи», русской политики — в новое «правильное», исполняемое университетскими фарисеями, процедурное пережевывание общественных интересов в жвачку «общего блага». Но после чудес наступил мировой кризис, вернулась политика, и фарисеи — в силе и славе, свободе и слове — вновь клеймят «кровавый режим» за отсутствие свобод и более всего — за актуальность «Вех». Впрочем, исчезала ли эта актуальность? Ведь пережили же «Вехи» как методический инструмент не только ушедшие уже в тень 1990-е годы, но 1917 – 1918 и 1941 – 1945 годы.

* * *

Как бы ни лукавили они вокруг «самосовершенствования», у самих авторов «Вех» — абсолютный консенсус политического освобождения, который они считали недостигнутым в 1905 году. Откуда же это лукавство приоритета «внутреннего устроения жизни»? Если Булгаков девять лет спустя после «Вех», уже в послевеховском «Из глубины» 1918 года, цитировал свое «веховское» — «интеллигенция погубит Россию», то, может быть, это осознание неминуемой катастрофы заставило авторов сборника радикально пойти против своего политического класса? Но с чем? Понятно, что, отказываясь от самодостаточной, самозаконной сферы политического, в условиях массовой политической несвободы, «веховский» политический класс искал для страны спасения от охлократии, и одновременно не мог признаться в своей капитуляции перед государственной властью, на которую он на деле мог повлиять лишь посредством политического шантажа, угрозой провоцируемой интеллигенцией охлократии. И более ничем. Не сборниками же статей.

Булгаков признается: «Русская государственность не обнаруживает пока признаков обновления и укрепления, которые для нее так необходимы… Революция поставила под вопрос саму жизнеспособность русской гражданственности и государственности, не посчитавшись с этим историческим опытом нельзя делать никакого утверждения о России… Русская революция развила огромную разрушительную энергию, но ее созидательные силы оказались далеко слабее разрушительных». Струве видит «поражение» революции 1905 года в том, что она в своем радикализме пошла дальше конституционных требований и вызвала огонь реакции, поставив под сомнение завоевания 1905 года. Но все остальные авторы «Вех», по-видимому, не разделяют столь филигранного толкования Струве. Для них нераздельное, общее поражение чаемой радикальной революции — главное преступление русской интеллигенции, оказавшейся неадекватной вековой задаче политического и социального освобождения России.

«Поражение интеллигенции… революция и ее подавление… идеология интеллигенции… неспособна привести к той цели, которую ставила себе сама интеллигенция, — к освобождению народа», — формулировал Гершензон в общем предисловии к книге. Однако «веховцы» с такой готовностью говорили о поражении революции, что когда она дошла до пределов своей утопии в 1917 году, они признали поражение уже не только интеллигенции, но и всей страны, ее государственности и культуры. Эта принципиальная зависимость судьбы страны от качества ее политического класса — не очень оригинальное открытие «Вех», зафиксированное в «веховском» же post-mortem — «Из глубины», но в русском ХХ веке оно почти монопольно принадлежит «Вехам». Стоит ли удивляться, что и в начале XXI века кризис в России вновь поднимает крышки этих гробов.

Примечательно, что более других авторов остававшийся социалистом (хотя и «правовым») Кистяковский прямо спорит со своими коммуно-анархическим (Бердяев) и либерально-консервативным (Струве) коллегами в их едва ли не паническом отказе от «внешнего устроения». Кистяковский подчеркивает: «внутренняя свобода возможна только при существовании свободы внешней, и последняя есть самая лучшая школа для первой». Не иначе как устойчивость Кистяковского в нереволюционной левизне гарантирует его от отказа от права и внешней свободы и удерживает его от разного рода мифологических ухищрений. Но, как и всякого социалиста, не мыслящего себя вне риторического общения с массой, его волнует собственное право на лидерство. Кистяковский пишет: «в нашей „богатой“ литературе в прошлом нет ни одного трактата, ни одного этюда о праве, которые имели бы общественное значение». «Где та книга, которая была бы способная пробудить… правосознание нашей интеллигенции?» — восклицает он. История мысли знает немало случаев того, как трактат пробуждал общественные эмоции (и история «Вех» тому примером), но чтобы действительно так одним махом «пробудить» «правосознание» целого политического класса — утопия. И в этом вождистском утопизме Кистяковский повинен вместе со всей разоблачаемой им русской интеллигенцией и своими единомышленниками.

* * *

Вся революция 1917 года и вся сталинская мобилизация 1920 – 1930-х в основе своей — производная от проблемы массового доиндустриального крестьянства, доиндустриальной демократии, которую видели социалисты-революционеры, и не хотели видеть «Вехи». Вот в невнимании «Вех» к социальной реальности, к тому, что, в конце концов, решило судьбу России, в разочаровании в политической практике, в этом бессилии их «религиозно-идеалистического» пафоса, в этом громогласном и часто пустом бряцании кимвалом — их слабость.

Самим себе поставленных испытаний государственной практикой «Вехи» не выдержали. Достаточно указать на то, как в геополитической основе концепции «Великой России», параллельно «Вехам» развивавшейся (вроде бы видным специалистом по экономике и внешней политике) Петром Струве, можно вычитать экспозицию утопии русско-армянско-еврейской экспансии в Проливы и Палестину. Но ни единого упоминания о критически важных для любой практической государственной власти и мысли проблемах колонизации Зауральской России, защиты ее Дальнего Востока и освоения ресурсов Сибири. Абстрактность такого «либерального империализма» удивительна, как и социальное бесчувствие Струве. Историк крепостного права, он внятно анализирует социальный смысл русских смут XVII – XVIII вв. в многократных попытках «освобождения крестьян», но он же, историк товарного дворянского землевладения, теоретик тесной связи свободы и собственности, совершенно не замечает того, что на момент «Вех» «освобождение» многомиллионного русского крестьянства идет без земли (без желаемой крестьянством формы черного передела). Говорить в «Вехах» о таких «правовых» корнях смуты и не говорить о ее «материальном» социальном смысле — не только утопия, но и опасная слепота — и для 1909, и для 1917 года. Это приговор любым рассуждениям о политическом знании и воспитании. Струве исходит из того, что конституционным манифестом 17 октября 1905 революция должна была закончиться, но социалистические радикалы, разжигавшие восстания и крестьянские движения, вывели позитивный государственный смысл революции в поле антигосударственного разрушения. Но что в таком случае государственная самозащита должна была предпринять, чтобы удовлетворить хотя бы отчасти социальные ожидания масс? У Струве бессмысленно искать на это ответа, кроме красивостей о «личной годности». Вот образец его «веховской» политической теории: пока «не было созвано народное представительство… действительное настроение всего народа и, главное, степень его подготовки к политической жизни… никому еще не были известны».

Скандализируя интеллигентский антибуржуазный вкус, Струве писал: «в процессе экономического развития интеллигенция „обуржуазится“… примирится с государством… быстрота этого процесса будет зависеть от быстроты экономического развития России и быстроты переработки всего ее государственного строя в конституционном духе». А если не будет не только скорости, но и вовсе экономического развития и экономического роста? Как в войну 1914 – 1918 гг. или в год столетия «Вех» (2009)? Тогда что — политический класс, согласно Струве, должен вернуть билет на примирение? Видимо, капитуляция Струве перед принятой на себя полнотой государственного сознания, похоже, была лишь его представлением о еще одной цене (кроме интеллигентского покаяния) участия в судьбе государства. Но отмеченная самими «Вехами» непрактичность, отвлеченность и безответственность русского политического класса, претендовавшего на осуществление в революции всех «заветов» социального чуда — ни на шаг не отпускали и Струве, заставляя его ускользать от политической реальности в теоремы «внутреннего совершенствования». Так он, вместе со своим разоблаченным им политическим классом и шел к новой, почти предсказанной им смуте.

* * *

И все-таки — в своем главном — «Вехи», даже капитулируя перед властью, даже чураясь конкретного знания, говорили о задачах интеллигенции как деятельности политического класса. Обнаружение этого класса как нового социального тела интеллигенции, наверное, — центральное место в актуальности «Вех».

Булгаков точнее всех сформулировал центр поисков «Вех»: «Для патриота, любящего свой народ и болеющего нуждами русской государственности, нет сейчас более захватывающей темы для размышлений, как о природе русской интеллигенции… поднимется ли на высоту своей задачи русская интеллигенция… ибо в противном случае, интеллигенция… погубит Россию». Видимо, в «Вехах» только Булгакову, обсуждая предпосылки и природу социального «деятеля», удалось провести линию между малосодержательными крайностями «внешнего» и «внутреннего устроения». С редкой для «Вех» точностью Булгаков раскрывает свое понимание интеллигенции как ныне обанкротившегося, но завтра призванного к (неудавшемуся) подвигу политического класса: «Для русской интеллигенции предстоит медленный и трудный путь перевоспитания личности… Россия нуждается в новых деятелях на всех поприщах жизни: государственной — для осуществления „реформ“, экономической — для поднятия народного хозяйства, культурной — для работы на пользу русского просвещения, церковной — для поднятия сил учащей церкви, ее клира и иерархии».

Мне нечего добавить к этому столетней давности диагнозу. Анализируя «Вехи», ты не можешь избавиться от ощущения, что они лишь потому отмечают сегодня 100-летний юбилей и что в том причина их великого результата, что их авторы в полном сознании пошли на моральное, политическое и интеллектуальное самоубийство. Конечно, они подготовились к нему неудачно, слишком многое повязало их по рукам и ногам. Конечно, общественный смысл их предприятия ничтожен. Но интеллектуальное качество самоубийственного усилия «Вех» недосягаемо. Может быть, потому, что — и в силе, и в слабостях своих — они добровольно стали мыслящей жертвой. Наверное, это единственно возможная моральная позиция для социального мыслителя.

* * *

[1] Не вполне корректно, но зато достаточно убедительно — в первую очередь, для представления о пути, пройденном русском мыслью после «Вех» — сравнение этого этатистского «греха» Франка с положением «Основ социальной концепции Русской Православной Церкви»: «Если власть принуждает православных верующих к отступлению от Христа и Его Церкви, а также к греховным, душевредным деяниям, Церковь должна отказать государству в повиновении. Христианин, следуя велению совести, может не исполнить повеления власти, понуждающего к тяжкому греху… Священноначалие… может… призвать народ применить механизмы народовластия для изменения законодательства или пересмотра решения власти… обратиться к своим чадам с призывом к мирному гражданскому неповиновению» (III. 5).

[2] Гершензон: «русская бюрократия есть в значительной мере плоть от плоти русской интеллигенции»; Кистяковский: «не есть ли наша бюрократия отпрыск нашей интеллигенции».

       
Print version Распечатать