Империя как прием

Рецензия на: Thomas Karlauf. Stefan George. Die Entdeckung des Charisma. Biographie. Munchen: Karl Blessing Verlag, 2007. 816 S.

* * *

"Вдруг мир, если не стал „совершенным“, то обрел смысл. Стало ясно, почему и зачем мы здесь". Так поэт Карл Вольфскель описывал спустя тридцать лет свое первое впечатление от чтения стихов Георге. Таких – и еще более восторженных – свидетельств современники оставили великое множество.

Новая биография немецкого поэта Штефана Георге (1868–1933) написана не только в угоду веку, неохотно читающему стихи, зато глотающему истории целыми караванами, но и для заполнения действительного пробела. Литературный агент Томас Карлауф сначала долго искал, кому заказать биографию Георге, пока ему не посоветовали приняться за дело самому. Хотя до этого он и проработал 10 лет в амстердамском журнале Castrum Peregrini ("Замок странников"), последнем оплоте хранителей георгеанского Грааля, взяться за перо он решился не сразу. Его пугали отнюдь не заклинания того же Вольфскеля: "У Мастера нет частной жизни. Штефан Георге – почти единственный человек в истории, который целиком и полностью совпадает со своим творчеством! Любое знание о его органическом существовании (насморки, любови) не проясняет его образ, а только затемняет его воздействие на души. Просто он слишком хорошо знал, насколько многочисленны и разнообразны рифы, поджидающие биографа Георге. В дополнение к трудностям биографического жанра как такового, здесь, в отличие от биографий обычных поэтов, совершенно недостаточно разобрать становление индивида и его поэзию, желательно в некоторой связи друг с другом: плодом творчества Штефана Георге была не только и, может быть, не столько поэзия, сколько созданный им союз, известный под именем "Круг Георге"

(George-Kreis) и занимающий в немецкой духовной истории первой половины

ХХ века место уникальное.

Может показаться, что подзаголовок книги – "открытие харизмы" – двусмыслен: его можно понять как обнаружение и разворачивание немецким поэтом своей харизмы и как открытие биографом харизмы Георге, ее тайны и механизма. Но есть здесь и третий смысл. Термин харизма был, как известно, возрожден и введен в современную социологию Максом Вебером. Менее известно, что наблюдая именно за Штефаном Георге, Вебер открыл и описал харизматическую личность. Интересно, что расхожим сегодня в литературоведении понятием "лирическое Я" мы также косвенно обязаны Георге: оно было предложено для анализа его поэзии Маргаретой Зусман, ученицей Зиммеля. И Вебер, и Зиммель, и их жены были не только читателями и почитателями, но и хорошими знакомыми Георге. Такая уж эпоха стояла на дворе: политэкономы, историки, социологи читали, толковали, приглашали в гости и привечали рецензиями новое поэтическое дарование, пока гордая каста германистов-литературоведов не находила в нем ничего, кроме крепко сбитых стихов, позы и парижской декадентщины.

Самоархивирование, самомузеифицирование сопровождали историю "Круга Георге" от самого ее начала. Поэтому чтобы реконструировать биографию "Мастера", нужно было не только поднять массу свидетельств, дневников, писем (из тех, что не были уничтожены им самим или по его требованию), но и продраться сквозь чащу заказных статей и книг, полных грубых подтасовок, тонких искажений и красноречивых умолчаний. Задачей Круга было воспитание членов на высоких идеалах поэзии и жизни, идеалах, воплощенных в героях – от Гомера и Платона через Данте, Шекспира, Гете, Гельдерлина до Ницше – и в особенности в одном современнике: Мастере, Пророке и Господине "духовной империи" Штефане Георге. А чтобы стать опорой и ориентиром для молодежи, Мастер должен был стать мифом. Мифом, призванным заново околдовать расколдованный мир.

Русскому читателю Штефан (или Стефан, как его чаще русифицируют, вероятно, на французский лад) Георге почти неизвестен. Переводили его не так уж и мало, но оказалось, что слишком легко сделать из него еще одного символиста и слишком трудно переправить через грань перевода ту страстную и спокойную мощь, что так поразила Беньямина, Адорно, Рильке, Томаса Манна, Эрнста Блоха, Хайдеггера, Маркузе, Стефана Цвейга, Готтфрида Бенна, если ограничиться теми, кто к Кругу не принадлежал. В Германии его присутствие на сегодняшней поэтической сцене оценивается с большим разбросом: от "бурного ренессанса" до "полного забвения". И то и другое – сильное преувеличение. О забвении говорят все больше георгеведы, жалуясь тем самым на недооцененность своего труда. Настоящего же ренессанса нет и быть не может, поскольку утрачен интерес к поэзии как таковой.

Что есть, так это смена парадигмы. До самых 70-х годов писать о Георге дозволялось только посвященным. Потом – тем, кого успели посвятить они. Затем империю постиг ряд дворцовых переворотов. Теперь решили "от обратного": только непричастные к Кругу могут писать о нем объективно и внятно. Откуда было уже рукой подать до абсурда: отныне будут выслушиваться только те, кто не попал под чары Георге, только равнодушные к его поэзии. Стали выходить исследования от противного. Георге был врагом психоанализа? А вот мы покажем, что теплом дружеского круга он компенсировал травматическое переживание отстраненности и холодности своей матери. Георге представлял себя неоязычником? А мы выведем его целиком из его католического воспитания. Круг Георге мнил себя уникальным и чисто духовным? A вот мы дадим ему отстраненно-институциональную характеристику, да еще напишем ее системно-социологическим языком, и в придачу святотатственно уточним в названии и, что интересуемся, уж конечно, не самим Кругом Георге, а только "групповой динамикой" "на примере Круга Георге". Георге подавал себя как поэта? А вот мы выведем его циничным стратегом и коварным манипулятором. Такое оборачивание объяснимо, конечно, удушающим контролем над рецепцией самого себя, который Георге поставил на службу своему мифу: первую свою "биографию на фоне эпохи" он почти надиктовал серому кардиналу Круга Фридриху Вольтерсу. Она носила несусветно претенциозный подзаголовок "Немецкая духовная история, начиная с 1890 г.".Есть основания полагать, что период реактивности в георгеанских штудиях подходит к концу. Oт ее перегибов была свободна уже работа Каролы Гроппе, которая новаторски встроила коллективный портрет Круга в картину подлинной одержимости идеей воспитания, царившей в Германии от Вильгельма по Гитлера включительно. Эта книга – пожалуй, лучшее на сегодняшний день обобщающее исследование Круга Георге.

Свободна ли от плена реактивности биография Томаса Карлауфа? Подождем с ответом.

Будущий владыка поэтической империи родился в 1868 году, на окраине маленького заспанного городка Бингена, на Рейне, в семье винодела. Эта часть Германии бывала и под французом. Мальчика звали Этьен Жорж, а на местном говорке фамилия произносилась Шорше. Среди сверстников он слыл, вполне оправданно, не совсем от мира сего. Был необычайно одарен к языкам. Десятком живых и мертвых не удовлетворился и изобрел собственный, Lingua Romana, на который перевел, например, начало Одиссеи. Первые поэтические опыты были довольно поздними и весьма заурядными. Юноше было явно не на что опереться в родной словесности. Предстояло изобрести еще один язык – поэтический. В 20 лет, как и положено, отправляется в Wanderjahre (годы странствий) по странам и литературам: голландские, итальянские, бельгийские, английские, швейцарские, испанские, но прежде всего французские (Бодлер, Верлен, Малларме) символисты указали, кажется, в нужную сторону, если не в стиле поэтическом, и еще меньше в стиле жизни, то в самой возможности связать жизнь и поэзию. С земляком Карлом Августом Клейном Штефан любит эпатировать берлинских обывателей провинциальными манерами, акцентом и протофутуристскими нарядами. В немалой степени благодаря неограниченной преданности и вере Клейна, постепенно возникает у Георге предощущение его поэтической миссии. Публиковаться, однако, сначала не получается: список отказов длинен и печален. Первые стихи, а потом и первый сборник не вызывают почти никакой реакции.

Георге будет странствовать, собственно, всю жизнь: Вена, Мюнхен, Гейдельберг, Тюбинген, Берлин, Швейцария… Жить будет чаще у друзей, возя с собой керогаз для утреннего чая и проповедуя, что больше пятидесяти книг иметь ни к чему. Известность приходит к тридцати годам. Но в тридцать три поэта настигает тяжелый кризис. Он чувствует, что достиг в поэзии потолка и что выше Алгабала

(1891) уже ничего не создаст. Принуждает себя к "игре и упражнению", но против депрессии это помогает слабо. Окончательно спасает себя затеей международного поэтического альманаха "Листки для искусства". Цель – не заменить муки творчества организационной суетой, а заложить основу – не больше не меньше – будущей поэтической империи. Избранное сообщество читателей и авторов "Листков" должно было составить ее ядро. Круг не был учрежден вдруг и в один день, его становление было, напротив, долгим, неуверенным. Возведший дружбу в культ, Георге был способен и резко рвать с друзьями. Впредь они будут приходить и уходить волнами на глазах у немногочисленных сквозных персонажей. От школьных товарищей и земляков, через французских и иных символистов, далее через мюнхенский кружок космистов, через зыбкий ансамбль читателей-авторов "Листков за искусство", к более плотному ядру сообщников, которые получили титул "столпов государства" (staatsstutzen) и каждый из которых был призван возглавить свою епархию, членов которой представляли Мастеру. Влияние расходилось кружками, триадами, "дуэтами". Их членов объединяла любовь к поэзии, прежде всего георгеанской (которая переписывалась, заучивалась наизусть, цитировалась в письмах), а также служение великим образцам, вера в "духовное движение", тайную Германию" и в "чистое искусство", самодисциплина, творчество. Дальнейшее наполнение отношений варьировалось: были кружки и пары более или, напротив, менее эротические, поэтические, националистические, аристократические и т. д.

Круг не сразу стал называться "Кругом". Сначала его так именовали в рецензиях, большей частью недружественных. Долго его члены с деланным возмущением протестовали против этого наименования, прибегая к апофатическому ускользанию: мы не клуб, не кружок, не секта, не школа, не салон… Для обозначения этой неименуемой сущности во внутренней переписке часто использовалось слово государство, а затем и империя,

узаконенное названием сборника стихов Георге 1928 года 非"Das neue Reich. Говорили также о "маленькой толпе" (kleine schaar), цитируя одно стихотворение Георге. К Кругу считали себя (или считались) причастными и те, кто лично с Георге был едва знаком. Множество людей просто любили и знали его стихи, но чувствовали себя вовлеченными, благодаря особой интонации прямого обращения, характерной для его поэзии. Сотни людей всю жизнь вспоминали один разговор с поэтом, поменявший ее ход и смысл. Членство в Круге, близость к Мастеру определялись расплывчатым понятием причастности к Поэтическому, что вовсе не отождествлялось с поэтической одаренностью. Георге, вынося о ком-то положительное или отрицательное суждение, часто говорил об "уровне", что вовсе не прямо соотносилось с уровнем его стихов. В итоге поэтический баланс "Листков" оказался весьма скромен, на что не уставала указывать критика. Неспособность Георге к отношениям на равных отбирала в "Листки", в основном, эпигонов. Карл Вольфскель был исключением, и он только зря увещевал юношей: Обратить "восхищение в деяние означает не подражать, не перенимать чужое, но с глубоко своим спешить навстречу чужому величию". Гигантом возвышался Георге среди подростково-подражательных виршей своих соавторов. Реально объединяла их только обложка да новые правила орфографии и пунктуации – отчасти архаичные, отчасти взятые из других языков, но частью просто придуманные. Георге фонетизировал написание некоторых слов, отменил заглавную букву у существительных, ввел для обогащения и нюансировки точку посреди строки (.), многоточие из двух точек (..), упразднил большинство запятых. В переписке Георге ввел собственную каллиграфию, а для книг вместе с выдающимся книжным графиком югендштиля Мельхиором Лехтером разработал своеобразный шрифт и стиль обложек. В поэзии нет мелочей.

Параллельно с "Листками" выходят переведенные Георге Бодлер, Шекспир, Данте, но, главное, его сборники: "Год души", "Ковер жизни", "Дни и дела", "Седьмое кольцо", "Звезда союза…" Каждый читается близкими и более широкой публикой как прямое обращение, как завет, проповедь, приглашение, побуждение, призыв. Когда Георге счел, что подходящая среда создана, он стал наряду с "Листками" издавать критико-теоретический альманах "Ежегодник за духовное движение". Три тома этого издания стали идеологической трибуной Круга, но и ареной соревнования (если не просто: ревности) двух "госстолпов" – Фридриха Гундольфа и Фридриха Вольтерса. Их конкуренция кончилась мучительным для всех сторон изгнанием Гундольфа из Круга. Причиной стала… его женитьба.

Ибо, как давно уже догадался проницательный читатель, Круг Георге был ярко выраженным "мужским союзом" (Mannerbund).

На поставленный мной выше вопрос, сделана ли библиография Томаса Карлауфа по логике реактивности, нужно ответить положительно. В вопросе о гомоэротике автоагиография Круга всегда была предельно уклончива, Карлауф же с порога и без ненужных книксенов берется за этот некогда столь щекотливый вопрос. Книге он предваряет двадцатистраничный пролог, излагающий драматический эпизод отношений Георге с Гуго фон Гофмансталем. 23-летний Штефан во время учебы в Вене познакомился с 17-летним гимназистом Гуго и затем весьма навязчиво настаивал на дружбе и на сотрудничестве, призывая его к установлению двуединой "весьма спасительной диктатуры" в поэзии. Сперва польщенный, Гуго (в письме, затем уничтоженном Георге), вероятно, сумел дать уклончивое согласие на чисто поэтическое содействие, но исключить всякую дружбу. Тон письма был, вероятно, трезвый и насмешливый. В ответе уязвленный Георге намекает, что иных выходов, кроме дуэли, кажется, не остается. В Германии того времени, как напоминает нам биограф, дуэли были делом офицеров и аристократии. В родном Бингене крестьянского сына и новоявленного дуэлянта Шорше просто бы высмеяли. Гуго стреляться не помышлял и, поняв, что от настырного немца своими силами не отвязаться, "позвал папу", крупного банковского чиновника, который в куртуазном, но твердом письме исключил дальнейшие встречи. Штефан бросает учебу и покидает Вену. После некоторого перерыва отношения были восстановлены, но Гофмансталь, печатаясь в "Листках" и переписываясь с некоторыми георгеанцами, держался от самого "вождя молодежи" на почтительной дистанции.

Такой эпизод в роли пролога неизбежно служит предзнаменованием ко всему последующему. И вольно или невольно смещает перспективу. Книга вступает на сенсационную стезю: умалчивавшаяся ранее гомосексуальность персонажа послужит теперь красной нитью биографии, ключом к ее интерпретации. Однако биограф оказывается тоньше и честнее своего центрального тезиса. Сначала он снимает с Георге обвинения в умолчании, напоминая нам, какой степени достигала чопорность в вильгельмовой Германии, где травля литераторов за "порнографию" была делом совсем не редким. Поэтому любой анализ стратегий ускользания Георге будет неполон, если не учитывать, что статья за гомосексуализм (§ 175) фигурировала в уголовном кодексе до 1994 года, а на рубеже веков часто применялась, невзирая на тенденцию к "банализации и окультуриванию" гомосексуального опыта. Напротив, удивления заслуживает, сколь прозрачно были закодированы гомоэротические мотивы, которыми насыщена вся ранняя поэзия Георге.

После разрыва с Гофмансталем Георге знакомится с Идой Кобленц, неудачный роман с которой только утверждает его в "особости" его сексуальных ориентаций. В отличие от многих современников (и не только), он достаточно легко переживает это открытие. "Надполовая любовь" (этот термин он предпочитает другим) станет теперь источником подлинной красоты, не привязанной к данному телу и телу вообще. Но "в пользу величия георгеанской поэзии говорит и то, что она воздействует, даже если ничего не знать о подоплеке и даже несмотря на это знание, ведь многих читателей его гомосексуальность отвратила бы" (с. 367). Гомосексуальный зачин книги сулит, что Георге обретет на сей раз свое окончательное означаемое. Действительно, все улики вроде налицо: привязанность к юношам, почти мальчикам, фотографирование их (правда, в портретном формате, в фотоателье, с ведома родителей), склонность к физиогномике и скульптуре, регулярная омолаживающая смена поколений в Круге, восхваление "духа Греции" (читай: греческой педерастии), частая ревность как Мастера, так и к Мастеру, культ рано умершего юноши Максимина Кронбергера, наконец, некоторые засвидетельствованные плотские связи. Однако биограф вынужден сдуть сенсационность, и жаль, что делает он это походя, вскользь, хорошо спрятав свои оговорки в толще своего 800-страничного тома. Неужели убоялся, что его самого заподозрят в стыдливо-эзоповой агиографии? Так или иначе, но биограф признаёт, в частности, что многие члены Круга (включая и юношей самого Мастера) были заурядными гетеросексуалами; что Георге был не врагом семьи вообще, но считал брак вредным тому или иному юноше в тот или иной момент; что если в ядре Круга и были только мужчины, то со многими женщинами Георге связывала откровенная и нежная дружба (Франциска Ревентло, Забина Лепсиус, Гертруда Зиммель, Диана Валентин, Марианна Вебер, Эдит Ландманн); что многие из членов Круга и даже некоторые госстолпы ничего такого вообще не замечали и вполне искренне, наивно и по-мещански отметали все подозрения такого рода. Для них гомоэротизм был просто возвышенным символом дружбы и совершенной, чистой любви. Разумеется, в рецепции георгеанства, особенно во враждебной, звучали голоса, все сводившие к этому. Не допущенный в Круг филолог и писатель Рудольф Борхардт писал, например: "Гомосексуальный поэт – это не просто поэт, который к тому же гомосексуален, вроде того, как зеленоглазый поэт – это поэт, у которого к тому же зеленые глаза. Нет, это гомосексуал, который к тому же поэт". Согласно биографу, было бы несомненной ошибкой считать гомосексуальность критерием допуска в Круг и толковать ее исключительно плотски. Действительно, сводить тайну

влияния Георге на огромное множество близких и дальних людей, тайну Круга Георге к "надполовой любви" – совершенно невозможно. Ганс-Георг Гадамер, друживший с некоторыми георгеанцами, вспоминал, что от них исходила заразительная убежденность, напоминавшая святоотеческое "вне церкви нет спасения". Причастность к Кругу была не просто стимулом, но постоянным источником творчества для многих его членов. Георге, учеба которого в университете что называется "не задалась", обладал эрудицией, позволявшей ему дарить своим подопечным темы для монографий, подсказывать, редактировать рукописи и гранки. Во многом ему обязан Фридрих Гундольф своими книгами о Цезаре, о Гете, о Шекспире, Макс Коммерель – о поэтах-романтиках и о Жан-Пауле, Эрнст Канторович – о Фридрихе II, Вильгельм Штайн – о Рафаэле, Фридлендер – о Платоне, Норберт фон Хеллинграт – о Гельдерлине…

Не все эти книги войдут в золотой фонд европейской книжной культуры, далеко не все. Не на всех членов атмосфера Круга действовала так благотворно. Некоторым не нравилась излишняя таинственность. Действительно, здесь не любили подолгу объяснять, приветствовалось схватывание с полуслова, а еще лучше – без слов. Кому для понимания не хватило стихов Георге, тому бесполезно что-то втолковывать. Другие не выносили своенравности Мастера, то привечавшего, то отвергавшего по одному ему известным правилам. Третьи исподтишка издевались над георгеанским возведением себя в кумира, какой бы высокой педагогической миссией оно ни оправдывалось. Четвертые, даже признавая человекосозидательную роль мифа, высмеивали напыщенно-псевдодионисийский тон, постепенно ставшийотличительным признаком трудов Круга.

Период от войны 1914 года (которую Георге в одном стихотворении пророчески назвал первой) до смерти Георге в конце 1933 года стал для Круга периодом поляризации. Космополитический запал канул в далекое прошлое; теперь мечтается о великом будущем Германии. Вдруг становится проблемой, что среди членов Круга евреи составляют большую, слишком большую часть. Злоба дня кристаллизует, наконец, главный вопрос: считать ли национал-социализм (а с января 1933 года – Третий рейх) осуществлением георгеанской мечты о "новой империи"? Миф о монолитном Круге Георге, преданном единым аполитическим идеалам, трещит по швам. Сам Георге искусно старается поддерживать баланс. Его позиция по отношению к режиму (как, впрочем, и к еврейскому вопросу) остается двойственной до самой смерти. Нацисты предлагают стареющему поэту место в Академии и тем самым на идеолого-поэтическом Олимпе. Из его письменного категорического отказа все же явствует, что мысль о том, что в нем видят предтечу новой Германии, ему льстит.

Смерть, наступившая в маленькой деревне Минузио в итальянской Швейцарии, породила последний георгеанский миф – о добровольной ссылке. Началась борьба диадохов за истолкование наследия. Среди ближайших юношей последнего периода, вплоть до последних дней, оказался вполне пронацистски настроенный Клаус фон Штауффенберг. Через 11 лет после смерти Мастера, 20 июля 1944 года, он примет участие в неудачном покушении на Гитлера. На расстреле прокричит: "Да здравствует тайная Германия!". А если бы покушение удалось? – спрашивает себя биограф и примыкает к тем, кто считает, что это имело бы "эпохальные последствия".

Мне так не кажется. Если начать переигрывать историю, то остановиться будет трудно. Почему не задаться вопросом: а если бы "новая империя" победила, какие последствия имело бы это для поэзии Георге? Мы бы все учили ее в школе?

Начать книгу с назойливых ухаживаний за Гоффмансталем, закончить покушением на Гитлера – не означает ли это заменить один миф на целых два других? То, что послевоенная Западная Германия пыталась и пытается произвести георгеанца Клауса фон Штауффенберга в образец борьбы с фашизмом, не имеет, кажется, отношения к "серьезной" биографии даже самого Клауса, не то что Штефана. Биограф это сознает. Для "открытия", "обнаружения"(Entdeckung) харизмы он вынужден опереться на "вторую реальность" персонажа: не только на его стихи, но и на те мириады следов, грядущую герменевтику которых тот так тщательно и так наивно пытался контролировать. Если стереть их, исчезнет и харизма, а под микроскопом биографа окажется чудаковатый индивид, не больше. Расколдовав мир и развеяв миф, обнаружишь только, что объяснять уже нечего. И, возможно, некому.

       
Print version Распечатать