"Только тишина отражает небо"

Как и многие из публично-деятельных, активных людей, Аксаков был внутренне-закрытым человеком: публичное выступало для него пространством свободы – от самого себя. Свои чувства, настроения, переживания он постоянно переводил в общественный план, осмысляя их через «общее», как его проявление – это позволяло ему и проговаривать их, и находить им место, избавляющее от обращения на самого себя. Модернизируя высказывание, позволительно сказать, что он предпочитал психологическому социологическое объяснение – так, в зрелые годы, переживая сокращение круга знакомых, одиночество, его настигающее, он обращался к обсуждению русской общественной жизни, говорил об ослаблении «интересов публичных» и т.п. – психологическое выступало материалом, подлежащим интерпретации, а никоим образом не самой интерпретацией.

В данном отношении славянофилы не были «романтиками» – в своих жизненных, поведенческих моделях они вырабатывали черты, близкие скорее последующему поколению «реалистов», равно как в поэзии оказались (в лице Хомякова и братьев Аксаковых) одними из первых представителей «гражданской лирики» (где расхождения с Некрасовым – преимущественно содержательные, а не эстетические [1]): политическая романтика не переходила в романтическое жизнестроительство и страсть к романтическому вниманию к внутреннему миру, к бесконечным опытам самоанализа. Исключение в данном случае представляет лишь Конст. Аксаков, отдавший этому типу поведения дань во времена своей молодости – для прочих сфера «личного», «интимного» оказывалась закрытой или крайне ограниченной к сообщению вовне, способ ее проговаривания – апелляция к всеобщему, перевод в универсальные нормы и характеристики, стремление найти такую норму и разрешить конфликт на этом уровне. Привычное романтическое движение между «всеобщим» и «уникальным» не осуществляется – ход совершается только в одну сторону, от «индивидуального» ко «всеобщему».

Аксаковым это переживается как недостающее, то, по чему он тоскует – но и сам не переходит эту границу в общении с близкими людьми. Друзья его и приятели – это не интимно-близкие люди, граница в общении неизменна и отчетлива - что особенно заметно в письмах к сестрам, где основное содержание занимают те же темы, что и в передовицах Аксакова, а житейское за редким исключением не покидает области делового или непосредственно-бытового. Тем в большей мере это относится к переписке с чуть более «дальними» людьми – например, с другом детства кн. Дмитрием Оболенским или с многолетним ближайшим знакомым, Юрием Самариным:

«<…> сердцем я совершенно одинок и в своей семье и в кругу друзей. С друзьями я близко по единству направления и гражданских убеждений. С Самариным сердечной интимности не только у меня, но и брата моего покойного – его сверстника и друга, никогда не было. Частная, личная, сердечная, даже светская жизнь Самарина была всего менее известна Хомякову и брату, - ее они и не касались…» (Аксаков, 1896: 141, письмо к А.Ф. Тютчевой от 28.VI.1865).

Аксаков подспудно объясняет это положение «извне», начиная разговор об особенностях Самарина – как причине отсутствия даже с ним «сердечной интимности», однако внешнее здесь явно второстепенно. – Характерно, что Аксаков, человек постоянно пишущий, в том числе в самых неподходящих для этого условиях [2], несколько раз пробовал вести дневник – жанр, столь распространенный в его время, - и ни разу эта попытка не оказалась сколько-нибудь долговременной, а единственным относительно развернутым текстом, написанным им в форме дневника, остались путевые заметки из второй заграничной поездки, 1860 года. Пробуя завести дневник в 1856 г., в Николаеве, он пишет: «Хочу вести дневник. Не раз уже прежде принимался я за это дело, но оно мне всегда не удавалось. Конечно, лень была одною из причин неудачи, но главной причиной было сознание внутренней неискренности. Вести задушевные записки, излагать в них все впечатления, ощущения, разнообразные переливы и движения души – я и теперь считаю делом почти невозможным, по крайней мере для меня [выд. нами – А.Т.]. Кто же пишет для себя? Ведь непременно имеешь в виду читателя, хотя бы после смерти. А в виду читателя непременно сплутуешь, порисуешься, будешь думать о его будущей оценке и труда и самого характера автора записок» (цит. по: Анненкова, 1998: 234 – 235, запись от 15.VI.1856). Е.И. Анненкова, комментируя данный опыт ведения дневника, отмечает: «<…> «внимание к себе, постоянное самосозерцание», воспитываемые дневником, кажутся Ивану вредными. Поэтому и в данной записи он предпочитает говорить не о «внутренней жизни», а о «внешней» - о тех, с кем «приходится сталкиваться». <…> сама форма дневника, задуманного И. Аксаковым, <…> предопределяла неудачу, точнее, неисполнение замысла. Собираясь описывать то, что имеет «интерес общий», Аксаков обрекал себя на дублирование писем к родным: именно в них он нашел некую почти идеальную меру совмещения «общего» и «внутреннего»» (Анненкова, 1998: 235). Характерно и то, что аксаковский текст непременно обращен к читателю – причем читателю внешнему, по умолчанию предполагая отсутствие потребности в «выговаривании» для самого себя, себя в качестве адресата текста – даже себя во временном отдалении. Акт письма, как и акт устной речи – непременно акт социальной коммуникации, сообщения другому, функция самокоммуникации здесь не признается (хотя зачастую именно такими будут многочисленные письма Аксакова – начиная хотя бы с уже упомянутых поздних «политических» писем сестрам, весьма далеким от того, что занимает их брата: в них он проговаривает важное для себя, формулирует свою позицию, как правило отнюдь не рассчитывая на обсуждение и отклик – и оттого не переживая по поводу долгого промежутка между таким письмом-статьей и ответом корреспондента: это акт сообщения, а не разговора, от корреспондента и не ожидают развернутого сообщения, а беспокойство вызывает возможная утрата письма, не дошедшего до адресата, а не отсутствие отклика на сказанное в нем).

Тяготясь одиночеством, нуждаясь в близком человеке, Аксаков в то же время оказывается неспособен сделать первый шаг – ему легче в пространстве общественного, обсуждения принципов и гражданского пафоса. При этом (в отличие от Константина) для него и семейного пространства [3], находимого в семействе сочувствия и соучастия, недоставало. Он не умел и не хотел так отделиться-обособиться от семейства как брат Григорий, но в семье и он ощущал себя несколько чужим [4] - так, в письме к Ф.В. Чижову (ок. 1866), раскрывая свой взгляд на поэзию и на свое творчество, он несколько раз возвращался к теме непризнания себя родными: «Знаете ли: несмотря на литературный характер семейного быта нашего, уважения к личности члена семьи, как художника, не было никогда. А эта личность имеет свои законные требования! Но предъявлять их я никогда не смел» (Мотин, 2012b: 233) - и далее, на бытовом уровне: «Из службы, державшей меня по необходимости в отдалении от Москвы, в положении, совершенно независимом от семьи и от знакомых, я попал в Москву, в дом, где не имел даже своей комнаты» (Мотин, 2012b: 234), затем вновь обращаясь к своему положению в глазах родных: «даже имея значение человека практического в кругу людей отвлеченных, ученых, – не будучи подготовлен предварительным образованием и жизнию ни к какому ученому труду, ни к какой ученой специальности, следовательно – будучи не вправе предъявлять и требований на досуг, нужный для ученого; подорвав в самом себе поэтический дар сомнением, отчасти ложным взглядом на искусство, наконец, диссонансом, внесенным в мою жизнь всем неестественным ее ходом, я поневоле должен был принять на себя деятельность внешне-литературною нашего круга. Очень тяжело положение человека, не подготовленного, попавшего в круг людей готовых, ученых; положение ученика в обществе профессоров, но не как ученика, а как равного. От него требуется также деятельность и производительность ученая, а ему дать нечего: занять положение “поэта”, “художника” я не мог, потому что не имел на это права, потому что оно слишком смешно и потому что это “звание” требует совершенной свободы» (Мотин, 2012b: 234).

Славянофилы, столь высоко ставившие начало «семейственное», сами оказываются в большинстве случаев людьми, не способными воплотить это начало в жизнь, либо теми, на ком «семейственная» история заканчивается. – Так, Аксаков ощущает себя «последним в роду», тем, кто завершает, а не начинает новое: «Есть, правда, у меня родной племянник, сын брата, но он всего трех лет, а брат мой Григорий- добрый, честный, славный, дельный человек – развился и жил всю жизнь вне семьи и вне московских духовных интересов. У него нет вовсе дарований, сделавших нашу семью известною, и поэтому-то он и держал себя постоянно дальше от Москвы, занимаясь хозяйством и службой» (Аксаков, 1896: 141, письмо к А.Ф. Тютчевой от 28.VI.1865). Помолвленный с Тютчевой, он пишет уже в прошлом времени, передавая свое недавнее состояние: «Я уже заранее распоряжался всеми своими бумагами на случай смерти и тосковал, что некому мне передать всех преданий нашего литературного дома, всего этого богатого архива литературной, умственной и гражданской деятельности» (Аксаков, 1896: 141), а спустя полтора месяца, когда помолвка стала уже известна в близком кругу, делился с невестой надеждами: «Как бы мне хотелось, чтоб ты могла покороче познакомиться с маменькой и чтоб она могла суметь передать тебе все, все предания Аксаковского рода, все семейные поверья и обычаи, изустную Семейную Хронику, наконец, сказания о прежнем, уничтожающемся быте, о бытовой жизни православия, об явлениях этой старой, ныне вымирающей жизни. А ты могла бы это передать в свою очередь нашим детям, если Бог нам их даст» (Мотин, 2012b: 199, письмо от 14.VIII.1865).

Эти слова Аксаков напишет в 1865 г., а о состоянии опустошенности, рухнувшего почти в одночасье, после смертей отца и брата (и смерти сестры Ольги, которая вскоре последует), дома отчетливо свидетельствует, например, письмо Веры Сергеевны своей кузине М.Г. Карташевской, в Петербург:

«Сегодня утром была я у обедни, и потом почти все время до обеда разбирала бумаги, привезенные из Абрамцева; просто страшно становится и душа не выносит <…> Сколько не кончено, сколько недосказано, сколько означено и набросано мыслей как программ будущих трудов, сколько намеков на новые открытия в области мысли и науки. Сколько недокончено стихов, недописано слов <…> Душа возмущается при виде всего этого, неужели не должно было этому исполниться, высказаться для пользы всех. Зачем Господь отвергает добро, к которому стремится человек <…> Истина не пропадет, так думал Константин, должны мы так думать, но трудно верится, особенно когда посмотришь вокруг на эту бездарность, понимаешь безучастие всех, новое поколение так дряно и мелко и равнодушно, что от него ничего нельзя ожидать. Что было прежде, какая была жизнь, какие дары Божии рассыпаны в нашем кружке, а теперь такое безлюдье, такая пустота. Недавно мы читали в рукописи биографию или, лучше сказать, материалы для биографии, состоящие из писем Ив. Вас. Киреевского; что это был за человек, какой нравственный строй и требования всего кружка <…> мы не можем себя возбудить к жизни, когда у нас отнято все, чем мы жили. Жалко смотреть на Ивана, он так одинок, не с кем разделить мысли, сообщить, поговорить. Ему бы надобна деятельность» (цит. по: Анненкова, 1998: 213, письмо от 15.II.1861).

В «деятельность» Аксаков уйдет «с головой», на четыре года погрузившись в издание «Дня», однако это не отменит других мыслей и планов – если «День» замышлялся как «хранение памяти» славянофилов, то не менее важным оказывалось сохранение быта, устроение своей жизни. В первые годы 1860-х гг. это носило внешне несколько курьезный, программный характер: он дважды, в 1862 и 1864 гг. безуспешно сватается к дочери А.С. Хомякова, Марье Алексеевне, в 1862 г. делает и первое предложение Анне Федровне Тютчевой. Мария Хомякова отказала Аксакову, ссылаясь на необходимость «заботиться о воспитании сестер, да и знают они друг друга недостаточно» (Давыдова, 1998: 178) – учитывая то, сколько экстравагантно было сделано предложение (как своего рода «династический» славянофильский брак), отказ Хомяковой был предсказуем. Сам Аксаков рассказывал об этих попытках в письме к А.Ф. Тютчевой 24.VI.1865:

«Я даже, по желанию матери и сестер, делал в эти года попытки жениться на одной девушке, с которой буквально не говорил и 10-ти слов, но которую, впрочем, я знал за умную и строго-нравственную, хотя совершенно холодную, но делал эти попытки таким образом, что они не могли удастся: нужно было предварительное сближение, но на него у меня недоставало ни охоты, ни сил. «Вот если бы дело шло об N N, - говорил я и сам себе, и матери, и даже сестрам, так и раздумывать нечего было бы, - но приходится мне теперь искусственно сочинять себе жизнь и устраивать «домашнее счастие» - и дело не удается, и девушки, на которых мне указывают, инстинктивно чувствуют это…»» (Аксаков, 1896: 128)

С Анной Тютчевой Аксаков познакомился в 1858 г. [5], 27 февраля, о чем она записала в дневнике: «Вчера у меня был Иван Сергеевич Аксаков; это один из наших так называемых московских славянофилов.

Я до сих пор никогда не могла уяснить себе значение, которое придают слову "славянофилы" - его применяют к людям самых разнообразных мнений и направлений. <…> У нас есть двоякого рода культурные люди: те, которые читают иностранные газеты и французские романы, или совсем ничего не читают; которые каждый вечер ездят на бал или на раут, добросовестнейшим образом каждую зиму увлекаются примадонной или тенором итальянской оперы, с первым же пароходом уезжают в Германию на воды и, наконец, обретают центр равновесия в Париже. Другого рода люди это те, которые ездят на бал или на раут только при крайней необходимости, читают русские журналы и пишут по-русски заметки, которые никогда не будут напечатаны, судят вкривь и вкось об освобождении крестьян и о свободе печати, время от времени ездят в свои поместья и презирают общество женщин. Их обычно называют славянофилами, но в этом разряде людей существуют бесконечные оттенки, заслуживающие изучения. Людей, принадлежащих к первой категории, наоборот, легко определить в целом: это безвредные люди, не вызывающие неудовольствия князя Долгорукова, шефа жандармов, в свою очередь человека в высшей степени безвредного и благонамеренного.

<…> Мы много беседовали, во-первых, о новом сочинении его отца «Детские годы Багрова-внука»; с точки зрения психологической, это настоящий шедевр. <…>

Мы беседовали далее о многих крупных событиях, заполнивших последние три года, о лицах, игравших в них роль, сами того не желая, иногда и не подозревая, из чего Аксаков вывел заключение, "что премудрость Божия в глупости совершается". Он спросил меня, записываю ли я свои воспоминания, имея возможность видеть так много разнообразных людей и вещей. Я ответила ему, что не делаю этого потому, что, поддаваясь слишком сильно впечатлению данной минуты, вообще слишком страстная, я, перечитывая написанное через две недели, сама себе кажусь смешной. Он советовал мне преодолеть это чувство, потому что через двадцать лет эта эпоха, все значение которой мы в настоящее время не можем оценить, будет представлять огромный интерес, и все воспоминания, относящиеся к ней, будут драгоценны. Я обещала ему исполнить это, но не знаю, насколько сдержу свое слово» (Тютчева, 2008: 391 – 393, запись от 28.II.1858).

Анна оказалась одной из обретенных славянофилами союзников на «дамской половине» дворца, сочувственно относившихся к московским взглядам (проводником которых в первую очередь была влиятельная графиня А.Д. Блудова, близкая с Хомяковым с конца 1840-х гг.) – однако с Аксаковым сближение происходит медленно, приходясь на 1861 – 1862 гг. Старшая дочь Тютчева имела при дворе не самую приятную репутацию (так, одним из ее прозвищ было «ёрш», данное ей за особенность характера – резкого, вспыхивающего, прямолинейного). Если Аксаков принадлежал к патриархальному московскому быту – отдаляясь и сближаясь с ним, но будучи его частью от рождения и воспринимая эту принадлежность с начала 1860-х как осознанную идентичность, превратив ее в сознательную позицию, то Тютчева была осколком «случайного семейства», того хаотического и человечески-печального образа существования, что был создан ее отцом, отношения с которым, особенно в ее молодые годы, у Анны были весьма сложные – а с мачехой такими во многом и оставались (в сочетании страстной привязанности и обидчивости) даже тогда, когда дочь научилась принимать своего отца. Родившись в 1829 от первого брака Тютчева (с Элеонорой Федоровной Петерсон, урожд. гр. Ботмер), она получила образование в Мюнхенском королевском институте, приехав в Россию лишь 18-летней девушкой, а в 1853 г. Тютчеву удалось добиться ее назначения фрейлиной к цесаревне, с которой довольно быстро сблизилась [6] (в дальнейшем она стала воспитательницей ее младших детей и сумела завоевать их привязанность). Ее незаурядный ум и характер оценил Аксаков, писавший, в частности, Н.С. Соханской, гостившей в то время при дворе (по приглашению императрицы) и опекаемой Анной Федоровной, в самый момент последовавшего объявления о приостановке «Дня» и отстранения Аксакова:

«Вы приглашаете меня в Петербург. Это могло бы только испортить дело. К Головнину я ни за что бы не поехал, к Валуеву тоже; аудиенций Государь не дает; сношений со Двором я избегаю да и никаких не имею. Только желание видеть Анну Федоровну заставляет меня, скрепя сердце, входить в тот или другой дворец: там невыносимо тяжело и душно. Да и весь Петербург производит на меня такое же впечатление. Один вид этой среды, самонадеянно и самодовольно правящей Россиею, один вид чиновников и гвардейцев, генералов и целого роя маленьких государственных мужей – наводит тоску (изо всех чувств, возбуждаемых Петербургом, самое мирное). Петербург – это нарыв России; с нарывом можно примириться и оценить его пользу только тогда, когда он лопнет. Ну, а теперь все еще нарывает!» (Аксаков, Соханская, 1897, № 6: 502, письмо от 9.VII.1862)

Упоминаниями Анны Федоровны пестрит его переписка 1862 г. (см., напр., о московском визите царской фамилии: Аксаков, Соханская, 1897, № 6: 531, письмо к Н.С. Соханской от 10.XI.1862), тогда же он делает и первое предложение, возобновив попытку в 1864 г. – об отношениях, последовавших за вторичным отказом, он вспоминал в письме уже к невесте от 28.VI.1865: «помните, недавно вы спрашивали меня – почему я вам так долго не писал и вообще так мало писал весь прошлый год. <…> Вы не хотели почему-то принять объяснение, которое я выразил вам тогда в намеках. А между тем это действительно так. Я чувствовал, что переписка меня увлекает. Получив ваше письмо, я испытывал непреодолимое желание отвечать тотчас и много, и наконец отдался бы весь переписке… Зачем? к чему? спрашивал я себя. Разве не дано было мне знать через Шеншину [7], что этого быть не может, разве на некоторые знаменательные мои письма не получал я ответы, красноречивые своей короткостью или тем, что они вовсе на письмо не отвечали. Мне было несколько досадно на себя – тратиться даром и играть роль только корреспондента. Помните я намекнул вам в письме, что я у вас 99 корреспондент. Но малейшее теплое выражение вашей дружбы вызывало меня тотчас на отзыв. Одним словом, так как мне пришлось отказаться от исполнения своей мечты и с великою болью в сердце принять это решение, то я даже и в Петербург поэтому не домогался ездить и даже поставил себе вопрос – видеться ли с вами в Москве, откладывать ли свой отъезд. Я чувствовал, что увидя вас снова, я подниму со дна души все, что там было уложено» (Аксаков, 1896: 139 – 140). Аксаков, решив приостановить на лето издание «Дня» и решить дальнейшую судьбу газеты, собирался в поездку вместе со своей сестрой Софьей по Волге через Крым в Киев (куда, поклониться святыням, стремилась сестра) – однако, получив письма от Анны, задержался: «ваши последние два письма ко мне из Петербурга (которые я никому не показывал) уже перед приездом вашим сделали то, что могло сделать свидание, - а увидавши вас, я почувствовал, что участь моя решена. Я не надеялся на тот исход, который совершился, но принял такое решение, чтоб не иметь другой жены, кроме N N, и ждать ее хоть 20 лет. Но впрочем в последние дни я уже чувствовал, что между нами устанавливается такая интимность исключительная, которая связывает души неразрывно, которая дает права друг над другом, которая может иметь только один известный исход. Возникало то, что выражено отчасти в следующих четырех стихах, написанных сначала для «Бродяги», для выражения отношений Алешки к Парашке, но потом мною вычеркнутых, так как они не шли к простоте рассказа и русского крестьянского быта:

В толпе ли встретятся случайно,

При многолюдной болтовне, -

Они, связуемые тайной,

Как будто все наедине!» (Аксаков, 1896: 140).

Хотя Аксаков намеревался в первую очередь жениться, выбор невесты был вторичен по отношению к базовому решению, но встреча с Анной Федоровной – и ее ответ, данный ею в Москве, в конце первой декады июня – оказалась для него благословением: он нашел ту, с которой смог делиться своим, «внутренним», тем, в чем раньше не было для него близкого человека.

Аксаков, четыре года издававший «День», а до того – «Русскую Беседу», «Парус», бесконечно деятельный, все время озабоченный то «православием в Западном крае», то папской энцикликой, то письмом галичан, то известиями о новых законопроектах и т.д. и т.п. - до бесконечности – Аксаков вырывается вдруг из этой суеты, уже от невозможности так жить дальше, от усталости моральной, и, сделав важнейший шаг, обручившись с Анной Федоровной (тайно, она далеко не сразу сообщит об этом даже отцу и мачехе), едет в путешествие по Волге, почти каждый день отсылая письма невесте. - и посреди этой усталости в нем просыпается лирик, новый голос в письмах - почти лишенных привычного пафоса, лишь изредка, по застарелой привычке (как от усталости сбиваешься на обороты, не требующие усилий мысли) вновь разражающийся какой-то журнальной тирадой, сам обрывая себя - совсем не тот Аксаков, о котором Толстой, видящий с беспощадной точностью, записал в дневнике 8.I.1863, после очередной встречи: «самодовольный герой честности и красноречивого ума»:

«Как хорошо иногда бывает, когда молчишь, когда не раскидываешь свою думу направо и лево, когда она вся уходит в душу и проникает собой всего человека» (Аксаков, 1896: 109, письмо к А.Ф. Тютчевой, в ночь с 15 на 16.VI.1865, за Симбирском)

День спустя он пишет: «Я совершенно мирен, спокоен, счастлив, но чего-то однако ж все не достает моему счастию. Мы мало говорили, я не успел видеть радостного или по крайней мере светлого лица – только минутами, и предо мной часто проносится ее смущенное лицо, и звучит слово: «страшно». Как бы хотелось мне вознесть ее душу над всяким страхом – превыше страха и праха и исполнить ее веры – в себя, если не в мои силы, то в мои стремления. Мне непременно нужно рассказать ей многое из моей жизни» (Аксаков, 1896: 111, в ночь с 16 на 17.VI.1865). Понимая, что его письма звучат слишком лирически и боясь реакции Тютчевой, Аксаков стремится успокоить ее: «Пожалуйста, не сочтите меня попавшим в положение 18 летнего мальчика, испытывающего в первый раз известное чувство. Нет, это пишет вам 42-х-летний мужчина, которому это «известное» чувство к несчастию слишком хорошо знакомо, который испытал его в высшем градусе страсти, испепелившей много хорошего в душе, страсти им проклинаемой и осуждаемой. Все это не то. Не страсть говорит теперь во мне, во мне ничто не бушует, я не горю в жару, оставаясь даже наедине сам с собою, я не стыжусь и не краснею за себя, за свою слабость, за свой плен, как бывало. Но теперь все мое существо и существование сосредоточено в вас, как в своем собственном, естественном центре, в то же время с чувством не только свободы, - но и освобождения. Последнее слово вам не совсем понятно, потому что вы не знаете всех обстоятельств моей жизни. Вы не знаете, вы не подозреваете, как дружба с вами началась собственно тогда, когда я наконец одержал победу над… как бы выразиться – над своего рода демоном. Надо вам сказать, что все раза, как я испытывал чувство «любви» - это было скорее несчастьем для меня: ни об одном не сохраню я не только отрадного воспоминания, но стараюсь изгладить всякое воспоминание. Я попадал на такого рода женские существа, которые противоречили мне, моим убеждениям, моему идеалу вполне, и которые я дерзко хотел вести к добру, но которые меня вели к злу и к измене всей нравственной стороны моего бытия. Любовь являлась для меня самым мучительнейшим диссонансом и минуты наслаждения, которые она давала, были минуты самозабвения, - минуты падения, после которых немедленно же восставал протест моего лучшего я – или Ангела хранителя. Я раздваивался, я чувствовал, что кто-то недоволен мною, кто-то зовет меня без умолку <…>» (Аксаков, 1896: 126 – 127, письмо от 24.VI.1865). Опасаясь перлюстрации писем и стремясь до времени скрыть свою помолвку, корреспонденты прибегают к конспирации, вряд ли, впрочем, способной обмануть кого бы то ни было, кто проявил бы интерес к их переписке – Аксаков пишет Анне о своих чувствах к некой N N, ей знакомой: «Как я люблю N N, как я люблю ее, люблю с каждым днем больше и глубже, не тою любовью, какою я любил в 22 года, или позднее в 30, 35 лет, любовью, в которой для меня, для моей гордости было много унизительного, чего я стыдился и совестился перед собой и перед людьми. Я чувствовал свое рабство, плен, зависимость, власть слепой страсти, - ничего подобного я теперь не чувствую, а точно будто вошел в обладание сокровищем, которое долго и напрасно искал. Тревоги нет во мне, - тревоги, которую я считал себе уже прирожденною, которую я привык даже полагать источником для меня вдохновения, симптомом жизни, залогом силы. Я надеюсь, что с N N я обрету в себе другой источник жизни, силы и творчества» (Аксаков, 1896: 119, письмо от 19.VI.1865).

Едва выехав из Москвы, Аксаков пишет: «Мне кажется, что во мне есть такая сила такой любви, которая не может не сказаться силою и другой душе» (Аксаков, 1896: 116, в ночь с 17 на 18.VI.1865), а добравшись до Киева и уже собираясь в обратный путь, в Петербург, где они объявят о своем решении, делится с Анной: «Поверите ли, что на меня находили сомнения в чувстве N N ко мне. Помните, я сказал N N, и она с этим вполне согласилась, что люблю ее больше, чем она меня, - вспомните, что многое осталось недосказанным и недоразъясненным, и что два с половиной года тому назад я был отвергнут ею, и все мои теплые письма вызывали холодные ответы. Поверите ли – покаюсь вас в этой слабости – я в письмах NN, полученных мною во время моего путешествия, старательно подбирал все малейшие черты ее личного чувства ко мне, независимо от того христианского благорастворения, которое произвело в ее душе решение на подвиг, обречение себя службе и покорности другому человеку ее любящему (но одинаково ли любимому)? И нельзя сказать, чтоб N N была расточительна на такие проявления, и я хвалил ее за это, и тем более они были дороги, я видел для себя это проявление не в словах любви, а в деле мира и тишины, водворившихся в ее сердце» (Аксаков, 1896: 170 – 171, письмо от 17.VII.1865). Забывая всякую конспирацию, он пишет: «Понимаете ли вы теперь ваше значение для меня? <…> Я вам говорил, что жизнь моя черства, хотя я работаю много, тружусь для общей пользы, очистил жизнь свою внешним образом вполне, но нет «благоухания» в душе, нет гармонии, нет любви. Любви не в пошлом смысле, когда человек гостит где-то, вне своей собственной души, но любви, как нравственной силы пребывающей в человеке» (Аксаков, 1896: 129, письмо от 24.VI.1865) – и вновь: «Зачем так поздно? Зачем не 15, не 10 лет тому назад сошелся я с вами? О если б я тогда сошелся, не было бы того опустошительного периода в моей жизни с 53 по 59 год, которые я так бы охотно вычеркнул из жизни, и которые по-видимому лишают меня права поминать о моем идеале, - хотя только благодаря ему я и спасся. <…> И тем более ценю я как милость Божию посылаемое мне счастье, что счастье это свято, не разлучает, а сближает меня с Богом. Идеалы наши общие – вот что важно. Жизнь наша шла разными путями до сих пор, много потратили мы в ней сил духа, но не все они растратились, еще сбереглись кое-какие силы, и как после кораблекрушения – мы спаслись на берег – израненные, изувеченные и спасли свое знамя – идеалы! Нам приходится теперь с вами жить задним числом! Грустно! Это не весна уже, не молодость! Что делать, нет в моей душе ни прежней свежести, ни цельности, ни чистоты. Но все что сбереглось в ней хорошего, возьмите и возлелейте, точно также, как и я возьму и уврачую вашу больную душу и предадим сами себя и друг друга Христу» (Аксаков, 1896: 174 – 175, письмо от 17.VII.1865).

Собираясь в поездку с целью дать себе отдых и подумать о планах дальнейшего издания «Дня», Аксаков, получив согласие Анны, уже думает только о том, как бы поскорее развязаться с газетой: «мне необходимо додать подписчикам второе полугодие, - в противном случае мне пришлось бы возвращать подписчикам тысяч 6 денег, которых у меня нет. Уговорить же кого-нибудь окончить «День» без меня, я не вижу возможности» [8] (Аксаков, 1896: 119, письмо от 19.VI.1865). – «Должен сказать вам по правде, что путешествие мое не имеет много смысла теперь. Голова моя полна совсем иным. <…> Я еду и спрашиваю себя – зачем это делаю, зачем добровольно удаляюсь, и делаю даже большую трату. Все как-то странно вышло. Я чувствовал потребность уединиться, удалиться, но не надолго же. Да, наконец, голова работает и над изысканием средств привести дело к желанному концу, а изыскание это вовсе не легко. Но пусть будет что будет. Мне теперь опять мирно и ясно на душе» (Аксаков, 1896: 104, в ночь с 14 на 15.VI.1865). Он уже мысленно оставил издание газеты и занят планами на будущее, делясь своими впечатлениями и мыслями от «Старого режима…» Токвиля: «согласитесь, что книга в роде Токвилевой для русской истории политической, общественной, бытовой необходима. Вы верно читали Токвиля. Вот если б пришлось бросить «День» и уединиться в деревню – и тема для труда готова» (Аксаков, 1896: 108, в ночь с 15 на 16.VI.1865).

В записке, датированной 2/14.VII.1865, Анна размышляла о принятом ею решении и возможном отношении отца:

«Он сделал мне ряд колких замечаний о девицах, которые не выходят замуж, и о невыносимости и глупости моего существования при дворе. Тем не менее, я не испытываю ни малейшей потребности поделиться с ним тем, что сейчас занимает меня. Наоборот, мне неприятно думать о той минуте, когда я должна буду сказать ему об этом. Сперва он будет очень рад, потому что ему хочется видеть меня замужем и он очень досадует, что я столько лет запряжена в однообразное, тусклое, исполненное тяжелого труда существование. Но как только минует первая минута удовлетворения, он захочет применить к Аксакову и ко мне, к нашим взаимным чувствам, к нашим характерам, к нашим планам на будущее скальпель своего анализа, всегда тонкого и остроумного, но чрезвычайно тлетворного, потому что анализ этот зиждется на принципе исключительно человеческом, скептическом и негативном. О том, что составляет основу наших чувств и наших отношений, я никогда не смогу и не захочу ему сказать, так как он этому не поверил бы и не понял бы этого. В браке он не видит и не допускает ничего, кроме страсти, и признает его приемлемость лишь пока страсть существует. Никогда он не признал бы, что можно поставить выше личного чувства долг и ответственность перед Богом в отношении мужа к жене и жены к мужу и что понятый таким образом брак освящен и способствует нравственному возвышению. Я никогда не могу говорить о своем сокровенном с отцом, и потому, несмотря на привязанность его ко мне и мою к нему, несмотря на все хорошее, что я признаю в нем, я чувствую себя так глубоко и непоправимо чуждой ему» (ЛН, т. 97, кн. 2: 375).

Аксаков, вернувшись на пару дней в Москву, 10.VIII.1865 отправился в Петербург к Анне за окончательным решением (согласие на брак своей фрейлины должна была дать императрица), о чем уже догадывался Тютчев, в ответ на вопрос сестры, Дарьи Ивановы («А что вы скажете, если ваше предположение оправдается?»), остривший: «Ах, я сказал бы, что, если Анна выйдет замуж, тогда даже Восточный вопрос не будет меня более тревожить» (ЛН, т. 97, кн. 2: 376, письмо Д.И. Сушковой к Е.Ф. Тютчевой от 30.VII/11.VIII.1865). О разговоре с будущем тестем Аксаков рассказывал Анне: «Утром Китти дала мне знать о приезде твоего отца и о том, что он хочет быть у меня вечером. Я поспешил его предупредить и, несмотря на совет Катерины Федоровны приехать в 6 часов к Сушковым, отправился прямо в гостиницу – немного смущенный, признаюсь тебе, так что я не тотчас взошел в дверь. Но Федор Иванович рассеял сам все мои недоразумения. Когда ему доложили обо мне, он выбежал ко мне навстречу и с рыданием бросился мне на шею. Он столько выразил тут любви к тебе, столько боли сказалось в нем от твоих страданий, от страданий твоей жизни, столько веры высказал он, что серьезная моя к тебе привязанность способна излечить твои раны и дать тебе наконец мир и счастие, что я был сильно тронут. Мне хотелось, однако, знать, как он понимает наши отношения, и потому я, между прочим, ввернул тихие слова, что, конечно, тут нет уже ничего похожего на очарование молодости, на поэтические иллюзии, на вешние цветы и т. д. Да, сказал он, разумеется это не весна, но это такое серьезное счастие! Затем, так как мы оба были взволнованы, то мы предпочли оставить Вашу особу в покое и перейти к разговорам о состоянии России, о моем путешествии, о недоразумениях в ней царствующих и пр., и проговорили очень живо часа два, и потом расстались в самых дружеских простых отношениях» (ЛН, т. 97, кн. 2: 378, письмо от 3/15.IX.1865).

Когда новость о предстоящем браке была объявлена, обрученные получили, разумеется, положенные поздравления от друзей и близких. Юрий Самарин, хорошо знакомый с невестой, писал Аксакову: «Поздравляю тебя от всей души и обнимаю крепко. Да, ты взялся за ум в пору. Никто лучше меня этого не чувствует. Не добро есть человеку едину быти. <…> Постепенного охлаждения и очерствения сердца, этого совершенно неизбежного последствия одиночества – ты не испытаешь. <…>

Еще раз от всей души радуюсь за тебя, радуюсь и тому, что могу еще радоваться от всей души чужой радости, хотя чувствую в то же время, что для меня это – потеря, потеря незаменимая и последняя. Последнего товарища я теряю. А<нна> Ф<едоровна> всегда была для меня существом неразгаданным. Я уж не говорю об уме; но меня поражала эта изумительная чуткость совести, этот постоянный, неумолкающий протест против неправды и лжи, никогда в то же время не переходящий в ожесточение. Мы тоже протестуем и ожесточаемся, то есть уступаем и подчиняемся. Гораздо больше энергии в протесте без ожесточения. Ты, однако, мастак держать свои дела в тайне. В этом случае я тебя не виню: дело касается не тебя одного» (Нольде, 2003: 533, письмо от 15.X.1865). Однако куда большим было чувство изумления от этой новости, которое неподражаемо передал Толстой в письме к своей тетке, Александре Андреевне (заступавшей на место Анны Федоровны при дворе в должности воспитательницы младших детей царствующей четы):

«<…> брак (не брак, а это надо назвать как-нибудь иначе, надо приискать или придумать слово), пока – брак А. Тютчевой с Аксаковым поразил меня, как одно из самых странных психологических явлений. Я думаю, что ежели от них родится плод мужского рода, то это будет тропарь или кондак, а ежели женского рода, то российская мысль, а, может быть, родится существо среднего рода – воззвание или т. п. – Как их будут венчать? и где? В скиту? в Грановитой палате или в Софийском соборе в Царьграде? Прежде венчания они должны будут трижды надеть мурмолку и, протянув руки на сочинения Хомякова, при всех депутатах от славянских земель произнести клятву на славянском языке. Нет, без шуток, что-то неприятное, противуестественное и жалкое представляется для меня в этом сочетании. Я люблю Аксакова. Его порок и несчастье – гордость, гордость (как и всегда), основанная на отрешении от жизни, на умственных спекуляциях. Но он еще был живой человек. Я помню, прошлого года он пришел ко мне и неожиданно застал нас за чайным столом с моими belles soeurs [9]. Он покраснел. Я очень был рад этому. Человек, который краснеет, может любить, а человек, который может любить, – всё может. После этого я разговорился с ним с глазу на глаз. Он жаловался на сознание тщеты и пустоты своего газетного труда. Я ему сказал: “Женитесь. Не в обиду вам будь сказано, я опытом убедился, что человек неженатый до конца дней мальчишка. Новый свет открывается женатому”. Вот он и женился. Теперь я готов бежать за ним и кричать: я не то, совсем не то говорил» (Толстой, Толстая, 2011: 272 – 273, письмо от 26 или 27.XI.1865).

Alexandrine, вполне оценив блеск письма («я смеялась от души») и признавая расхожесть такого мнения, оказалась, однако, прозорливее племянника: «Понимаю ваше впечатление, вы выразили его лучше других, но многие, даже большинство чувствовало на этот счет так же [10]. Верьте или не верьте, но тут много хорошего, почтенного, высокого и обещающего счастье» (Толстой, Толстая, 2011: 276, письмо от 20.XII.1865).

Венчались Аксаков и Тютчева в Москве, 12 января 1866 г., в домовой церкви св. митрополита Филиппа, принадлежавшей гр. Е.Ф. Соллогуб (урожд. Самариной), после чего новобрачные уехали в подмосковное Абрамцево. Навестив молодоженов, Тютчев сообщал жене: «Я вернулся от Аксаковых (из Абрамцева), где провел две ночи. У меня осталось очень хорошее впечатление. Анна просто счастлива, совершенно успокоилась – без деланности. Он вполне симпатичен, так естественно добр, прям и предан… Я люблю этого человека именно вследствие полного различия наших натур. Мы вели бесконечные разговоры…» (Тютчев, 2002: 379, письмо от 2.V.1866). Со временем Тютчев все более высоко ценил Аксакова, раскрывающегося перед ним со своей не публичной стороны – демонстрируя цельность своей натуры, то, что зачастую воспринималось как поза извне, оборачивалось если не естественностью, то во всяком случае не одним лишь публичным образом, а глубиной и тотальностью переживания, к тому же помимо политического, помимо взглядов общественных, он открывался повседневностью, той плотностью существования – в соединении тактичности, московских житейских обыкновений и человеческой прямоты – что открывала в Аксакове черты, вызывавшие не только уважение, но и привязанность. Дочери Екатерине Федоровне Тютчев писал 8.XI.1868: «Это натура до такой степени здоровая и цельная, что в наше время она кажется отклонением от нормы. У древних был очень меткий образ для характеристики таких цельных и в то же время мягких натур – они сравнивали их с дубом, в дупле которого пчелы оставили свои медовые соты» (ЛН, т. 97, кн. 1: 471).

Брак даст Аксакову многое – житейскую устойчивость, близость другого человека, к которому он испытывал полное моральное доверие, с которым делился и советовался в самых сложных обстоятельствах своей жизни. Марья Алексеевна Хомякова, к которой ранее сватался Аксаков, вспоминала: «Какая милая и умная была Ан<на> Фед<оровна>, ее письма удивительно хороши, но не дают понятия об блеске ее ума, и как умственно она дополняла Ив<ана> Серг<еевича>, который без ее влияния впал бы в отвлеченность и идеализм. Доброты у нее было много» (Хомякова, 1998: 184). Супруги не были – и не стали с годами – единомышленниками: общеизвестен отзыв Б.Н. Чичерина об отношении Анны Федоровны к «славянам», но у них было согласие в главном для них – в представлении о нравственном долге и долге гражданском. Мечта о семье не состоится – беременность Анны будет трудной, что естественно в ее возрасте, для той эпохи уже весьма почтенным (38 лет), ребенок будет переношен и после мучительных родов, продолжавшихся 80 часов, в конце которых прибегнут к кесареву сечению, будет вынут уже мертвым – к большему горю отца умерший ребенок окажется мальчиком; «Матушка, для которой хоронить обратилось уже в обычное дело, схоронила и внучка, которого так страстно ждала» (Аксаков, 1896: 93, письмо к М.Ф. Раевскому от 22.XI.1867). Анна будет тяжело болеть (в первую очередь диабетом), заполняя недостающее семейное пространство общественными хлопотами, устройством приюта для девочек-сирот после Балканской войны. Аксаков обратит свои надежды на племянника, Сергея (1861 - 1910), который успеет сделать многое, чтобы разочаровать своего отца и дядю [11]. Некоторым возмещением за разочарование в племяннике станет в последующем деятельность дочери брата Григория, Ольги (1848 – 1921), которая много сделает для сохранения и публикации аксаковского архива (который в полном объеме должен был перейти к ней по проекту духовной, составленной Анной Федоровной – однако до своей внезапной кончины в 1889 она не успела составить и утвердить окончательный вариант завещания и в результате единственной официальной наследницей стала ее сестра, Дарья Федоровна – см.: Пирожкова, 2013b: 272 – 273): так, ее трудами (и при помощи двоюродного племянника И.С. Аксакова, В.С. Россоловского) будет выпущен 3-й том писем Аксакова к родным (Аксаков, 1892) и опубликован – сначала с купюрами (1908, в журнале «Минувшие годы»), а затем целиком (1913) – дневник В.С. Аксаковой (Пирожкова, 2013b; об аксаковском семействе и потомстве см.: Гудков, Гудкова, 1991: 114 – 130).

Исследование выполнено в рамках гранта Президента РФ № МК-2579.2013.6. Тема: «Социальная и политическая философия поздних славянофилов: между либерализмом и консерватизмом».

Список сокращений:

А-*римская цифра* - Аксаков И.С. (1886 – 1887) Сочинения. Т. I – VII. – М.: Тип. М.Г. Волчанинова.

ИРЛИ – Институт русской литературы Российской академии наук («Пушкинский Дом»).

ЛН – Литературное наследство

Библиографический список:

1. Аксаков И.С., Соханская Н.С. (1897) Переписка Аксаковых с Н. С. Соханской (Кохановской) // Русское обозрение. – № 2–12.

2. [Аксаков И.С.] (1896) Иван Сергеевич Аксаков в его письмах. Ч. 2: Письма к разным лицам. Т. IV: Письма к М.Ф. Раевскому, к А.Ф. Тютчевой, к графине А.Д. Блудовой, к Н.И. Костомарову, к Н.П. Гилярову-Платонову. 1858 – 86 гг. – СПб.: Издание Императорской публичной библиотеки.

3. [Аксаков И.С.] (1892) Иван Сергеевич Аксаков в его письмах. Исследование украинских ярмарок. Ополчение. Путешествия за границу. Том третий и последний. Письма 1851 – 1860 гг. – М.: Тип. М.Г. Волчанинова.

4. Аксакова В.С. (2013) Дневник. Письма / Сост., подгот. текстов, вступ. и сопровод. ст., коммент. Т.Ф. Пирожковой. – СПб.: Пушкинский Дом.

5. Анненкова Е.И. (1998) Аксаковы. – СПб.: Наука.

6. Гачева А.Г. (2004) «Нам не дано предугадать, Как слово наше отзовется...» (Достоевский и Тютчев). – М.: ИМЛИ РАН.

7. Гудков Г.Ф., Гудкова З.И. (1991) С.Т. Аксаков. Семья и окружение. Краеведческие очерки. – Уфа: Башк. кн. изд-во.

8. Давыдова Е.Е. (1998) [Предисловие к публикации: Хомякова М.А. Воспоминания об А.С. <Хомякове>] // Хомяковский сборник / Отв. ред. Н.В. Серебренников. – Томск: Водолей. – С. 173 – 181.

9. Мотин С.В., ред. (2012b) Аксаков Иван Сергеевич. Материалы для летописи жизни и творчества. Выпуск 4 : в 3 частях. 1861–1869: Редактор-издатель газет «День», «Москва» и «Москвич». А. Ф. Аксакова (Тютчева) и И. С. Аксаков. Часть 2: 1862–1866 / Сост. С. В. Мотин, И. И. Мельников, А. А. Мельникова; под ред. С. В. Мотина. – Уфа : УЮИ МВД России

10. Нольде Б.Э. (2003) Юрий Самарин и его время. – М.: Эксмо.

11. Пирожкова Т.Ф. (2013) «Жизнь как трудный подвиг» (В.С. Аксакова, ее дневники и письма) // Аксакова В.С. Дневник. Письма / Сост., подгот. текстов, вступ. и сопровод. ст., коммент. Т.Ф. Пирожковой. – СПб.: Пушкинский Дом. – С. 5 – 80.

12. Пирожкова Т.Ф. (2013b) История издания дневника В.С. Аксаковой 1854 – 1855 гг. и выдержек из дневника 1860 г. // Аксакова В.С. Дневник. Письма / Сост., подгот. текстов, вступ. и сопровод. ст., коммент. Т.Ф. Пирожковой. – СПб.: Пушкинский Дом. – С. 272 – 292.

13. Розанов В.В. (2010) Собрание сочинений. <Т. 29:> Литературные изгнанники. Кн.2: П.А. Флоренский, С.А. Рачинский, Ю.Н. Говоруха-Отрок, В.А. Мордвинова / Под общ. ред. А.Н. Николюкина. Сост. А.Н. Николюкина; коммент. А.Н. Николюкина, С.М. Половинкина, В.А. Фатеева. – М.: Республика; СПб.: Росток.

14. Толстой Л.Н., Толстая А.А. (2011) Переписка (1857 – 1903) / Изд. подготовили Н.И. Азарова, Л.В. Гладкова, О.А. Голиненко, Б.М. Шумова. – М.: Наука.

15. Тютчев Ф.И. (2002) «Ты, ты, мое земное провиденье…». Роман в письмах / Сост. и коммент. Г.В. Чагин. – М.: Книга и бизнес.

16. Тютчева А.Ф. (2008) Воспоминания. При дворе двух императоров / Сост., вступ. ст., пер. с фр. Л.В. Гладковой. – М.: Захаров.

17. Хомякова М.А. (1998) Воспоминания об А.С. <Хомякове> / Публ. и коммент. Е.Е. Давыдовой // Хомяковский сборник. Т. I / Отв. ред. Н.В. Серебренниква. – Томск: Водолей.

Примечания:

[1] Впрочем, жесткость данной формулировки следует смягчить: «гражданское» для Ив. Аксакова – своего рода «легкий» жанр, тот род литературы, в котором ему проще высказываться. Со временем поменяются и оценки – по мере того, как «дух времени» все более расходится со славянофильскими ожиданиями, Аксаков выше ценит «прежнюю» поэзию, относит себя к старой школе, определяя свои стихи как обращенные к немногим в современности, к тем, кто еще ценит лирическое.

В письме к Ф.В. Чижову (ок. 1866) Аксаков писал, оглядываясь в прошлое: «Иногда поэзия брала свое, но я очищал ей поле преимущественно гражданского содержания» (Мотин, 2012b: 233).

[2] А.Ф. Тютчевой, 1.VII.1865, Алушта: «Сижу теперь на станции, в станционном доме, сестра прилегла отдохнуть, а я вытащил свои письменные снаряды. Я это люблю. Я столько ездил по России и привык к этим остановкам на станциях: временное часовое жилище, - принесут самовар, и станет этот угол вдруг своим, так полнишь, населишь его собой, своими думами и мечтами, - перо, чернила, бумага под боком – и весь твой мир тут, с тобой» (Аксаков, 1896: 145).

[3] В случае с Константином – как и с большинством сестер – аксаковское семейство оказывалось «слишком плотным коконом», устранявшим потребность выходить за его пределы: П.А. Флоренский писал о Константине, что того «связывала <с отцом> какая-то странная, «кровная» дружба и мистическая связь» (Розанов, 2010: 174, письмо к В.В. Розанову от 20.VI.1915). Смерть Сергея Тимофеевича в результате оказывается не только потрясением для родных, но и фактически уничтожает стержень семейства, с этого времени лишь «доживающим», большинство членов которого оказывается неспособно создать свои собственные семейства, начать новую жизнь – иными словами, «начало семейственное» здесь оказывается началом «замыкающим», не допускающим вхождения «чужих»: свою семью смог создать лишь Григорий, наименее «аксаковский» из детей Сергея Тимофеевича и Ольги Семеновны, а два других члена семейства, предпринявших попытку создать семью – Мария (1831 – 1906) и Иван – были относительно более «дистанцированы» от семейного круга. И если Сергей Тимофеевич желал замужества дочерей (ничего для этого, впрочем, не предпринимая), то Ольга Семеновна писала Ивану 5.VIII.1844: «не желаю замужества дочерям, нет, и желать невозможно – разумеется, отвращать их от того не стану, если б, к удивлению, нашелся жених» (цит. по: Пирожкова, 2013: 29).

[4] Напряжение ощущали и другие члены семейства – так сестра Вера оставила в дневнике от 18.XI.1854 примечательную своей недговоренной тревогой запись о приезде Ивана в Москву из путешествия для описания украинских ярмарок: «В чтении писем, газет, толках и разговорах с Иваном прошел весь день, слава Богу, благополучно, часто казалось, что действуешь во сне. Оно и лучше, что свидание произошло среди такой суеты и волнения посторонними предметами. – Дай Бог, чтоб все было хорошо» (Аксакова, 2013: 89).

[5] С отцом ее, Федором Ивановичем Тютчевым, Аксаков познакомился еще 25.VII.1843 г. в Москве, в доме Елагиных, однако за пределы формального знакомства их отношения вышли только во 2-й половине 50-х (Гачева, 2004: 444 – 445). В то же время появляются и упоминания Анны, сначала в контексте разговоров про отца, его взгляды и поэзию – так, говоря о стихах Тютчева «По случаю приезда австрийского эрцгерцога на похороны императора Николая» («Нет, мера есть долготерпенью…»), Вера записывает в дневнике: «<…> стихи сильные и видно, что искренние (это, вероятно, общее впечатление) и, конечно, дойдут до государя, тем более что дочь Тютчева любима новой государыней» (Аксакова, 2013: 160, запись от 8.III.1855).

[6] Основанием к этой близости был, помимо прочего, и не «дворцовый» склад характера самой императрицы, склонной к уединению, несколько меланхоличной по натуре.

[7]Шеншина Евгения Сереевна (урожд. Арсеньева, 1833 – 1873), жена Николая Васильевича Шеншина (1827 – 1858), полковника, флигель-адъютанта, сестра Василия Сергеевича Арсеньева (1829 – 1915), переводчика и библиофила.

[8] Действительно, планы Аксакова на передачу «Дня» или устройство коллективной редакции, были отвергнуты. Ю.Ф. Самарин писал 15.X.1865: «<…> брат мой Дмитрий переслал мне письмо от сестры, которым она уведомляла меня, что ты поджидал моего приезда для решения участи «Дня», что наступал срок объявления на будущий год, что мне хотят предложить взять редакцию на себя или вступить в триумвират с тобою и с Чижовым, что, во всяком случае, нужен ответ безотлагательный. Вот почему я поспешил тебя известить о моем отречении. Твое последнее письмо нисколько не изменяет моего намерения. По многим и многим причинам желательно бы было сохранить «День», все это так; но ты знаешь очень хорошо, что в деле редакторства тебя никто заменить не может, и если журнал не пошел под твоею редакцию (если не окупился, то значит, не пошел), то нечего и помышлять о поддержании его. <…> Лучше прекратить его и с честью сойти со сцены, чем влачить плачевное существование. Мало ли есть другого дела» (Нольде, 2003: 533 – 534, см.: Аксаков, Соханская, 1897, № 9: 29 – 30, письмо к Н.С. Соханской от 2.XI.1865).

[9] свояченицами (фр.)

[10] Так, И.С. Тургенев писал А.И. Герцену 10/22.V.1867: «<…> Иван Сергеевич женился на первой Всероссийской лампадке <…>».

[11] После тяжелых семейных склок, женившись против воли отца, во время траура по матери, Сергей примирился отчасти с отцом и дядей, но надежд на него возлагать уже не приходилось: «Сережа определился в 1 Д<епартамен>т Сената, но как-то плохо служит и по словам Гриши не умеет стоять на собственных ногах, а прибегает все к протекции отца, - писал ему: «приезжай, устрой меня на службе» и т.д. Все эти приемы и для Гриши и для меня – просто дикие. Никогда нашему отцу не приходилось никого за нас просить и устраивать нас на службе!

Такова судьба нашей семьи, - мы исчезаем бесследно, без потомства» (ИРЛИ, ф. 3, оп. 2, ед.хр. 56, л. 59об – письмо И.С. Аксакова к М.С. и Е.А. Томашевским от 7.XI.1884).

       
Print version Распечатать