Становление российской дипломатии – событие или процесс?

Моё обращение к этой теме нацелено не на обзор правил российской дипломатической корпорации, но на рассмотрение становления российского политического языка в Новое время.

Решающим моментом здесь был Петровский переворот. До этого же, ещё в конце XVII века, Московскую Русь считали дикой, не уважающей чужеземных послов (как пример приводят стычку Ивана Грозного и польского короля Стефана Батория) [1]. И даже молодой Лейбниц писал в 1672, что «пространство Московии маргинально, поскольку её ближайшие западные соседи не могут в него углубиться; но и она сама не может явить себя миру как целое. Поэтому Европа должна создать единый фронт Германской империи, Польши и Швеции, чтобы оттеснить её назад, в Азию» [2].

Однако на рубеже XVII – XVIII вв. произошла резкая перемена. Владимир Герье во вступлении к своему доскональному повествованию «Борьба вокруг польского престола в 1733 году» отмечает, что общее развитие дипломатии вызвано выходом России как крупной державы на европейскую арену [3]. Но был ли это мировоззренческий переворот относительно XVII века? Усвоив внешние приёмы обхождения, первое поколение российских дипломатов овладело лишь арифметикой, абстрактным содержанием дипломатического языка – но ещё пока не полноценным equilibre как свободой в подборе вариантов всеобщего взаимодействия, продолжая придерживаться позиции «моего не замай». Однако Петру I нужны были иные дипломаты, причём не по внешним признакам, а по сути; но ещё долго новоявленных россиян по старой памяти называли московитами, видя в них грубиянов, даже не пытающихся учитывать чужие интересы – как это было уже в 1711 году в Польше [4].

Мнение ближайших соседей не вполне изменилось и после первичного вхождения новой России в «европейский концерт» в качестве одного из ведущих членов: и в 1740-е гг. озвучивались жалобы на игнорирование сложившейся системы отношений и совершенно произвольные действия по отношению к ближайшим соседям [5].

И всё же – как это выглядело с российской стороны? Действительно, именно с этой исходной безличности необходимо было начинать свой путь в Европу новому поколению российских дипломатов: ведь не могли они просто заимствовать фигуры речи, в душе считая своих партнёров схизматиками? Нет, этой догматической упёртости у них после упразднения патриаршества не было. Всё равно оставался архаичный стиль, но теперь он демонстрировал сугубую деловитость. Интриги плелись, конечно, на французском, а вот официальные реляции писались на отфильтрованном языке священновластия. При вхождении в курс молодого Петра I практиковался этот благоприличный официальный стиль «они нам – мы им» [6]. Но в следующие десятилетия выработался деловой стиль, где архаические акценты лишь подчёркивали суровую насущность задачи вхождения в Европу.

Поскольку Россия сближалась со сложным и, подчас, неустойчивым европейским balance, ей, прежде всего, надо было выработать исходную элементарную позицию. Незавершённость перемен в православной догматике была отодвинута на второй план – и тем самым освободилось пространство для светских обрядов. Способ был прост: заимствование семантического рисунка одной из группировок и далее вынесение его в пространство, ранее занимаемое отодвинутой в сторону православной церковью. При этом вполне произвольный способ обращения взаимозаменяемых элементов внутри поля дипломатического действия напоминал скорее византийский стиль, как он представлялся тогдашним западноевропейским дипломатам [7]. И потому российская дипломатия нуждалась в минимальной формализации, безликости – чтобы её не обвинили сходу в примитивном интриганстве. В свою очередь, европейские державы использовали этот употребительный в equilibre приём по многим конкретным поводам – но у них при этом не было цели подчинить себе Россию как таковую: её перспективы они видели сугубо предположительно. Отсюда видимость институционального дублирования – совмещения современных и традиционных институтов – в середине XVIII в. воплотившаяся в пышность Елизаветинских празднеств, включая планы переноса столицы в Киев. Всё это с трудом переносил её канцлером Алексей Бестужев-Рюмин (1693- 1766), первый концептуалист российской дипломатии, едва только скрепившим первоначальный каркас со стрежнем, удерживающим целое. И сам экстравертный стиль в начале пути этой «политики напоказ» привёл лишь к формальному усвоению правил к пониманию equilibre как простой комбинаторики [8]. Этому стиль действий Бестужева способствовал [9], однако интриганы итальянского стиля, типа австрийского посла Ботты, были для неё непосильны. И с его подачи Елизавета сделала ставку на ординарный союз с Австрией, что стало первой основой своего варианта balance [10]. Достаточно скоро он попал в сферу действия австрийской Габсбургской дипломатии, переняв её внешние черты, автоматически принял её сторону в конфликтах с Францией и, позднее, Пруссией. Франция же оставалась в роли внешнего наблюдателя и провокатора.

Но именно его статичность и подражательность втянули Россию «по умолчанию» в изощрённый renversement 1756, подготовленный австрийским канцлером Кауницем, заключившего считавшийся ранее невозможным союз с Францией. Это вызвало внутренний слом недавно достигнутых параметров [11]. В результате заключения в начале года соглашения Пруссии и Англии о ненападении [12], две опоры бестужевской системы – английская субстанциальность и австрийская выверенная оперативность – разошлись, и в эту расщелину провалилась его карьера, поскольку опоры разошлись окончательно, и стало невозможно объединить их в едином замысле. Этот разрыв шаблона вызвал кратковременный подъём, затем смятение и среди нового поколения, Воронцова и Шувалова: сместив Беcтужева по обвинению в потворстве Пруссии в начале Семилетней войны (это его-то, которым в течение 15 лет двигала ненависть к Фридриху II) они просто не могли следовать стилю французской дипломатической игры [13]. Восприняв французскую инициативность, они вышли из пределов своих возможностей и в довесок получили долговременную австрийскую интригу, которую по простоте своей не могли ни использовать, ни переварить: после кончины Елизаветы канцлер Воронцов, сменивший Бестужева в 1758, констатировал, что новый renversement, произведённый ныне Петром III – однозначно в пользу Северных держав, ранее бывших противниками России в Семилетней войне – стоил ему здоровья, он готовился к досрочной отставке [14].

Таким образом, каркас дипломатического здания, созданный Бестужевым в середине века, который не удалось сокрушить Фридриху, как он это ни пытался это сделать, был подорван изнутри австрийским канцлером, номинальным союзником Бестужева. И Бестужев даже post factum так и не смог понять, что инициаторам здесь был Кауниц, а не Шуазель и Людовик XV. Не разобравшись в этом новом equilibre и после своего освобождения из ссылки, он гордо заявил австрийскому послу, что Россия достаточно сильна и потому вовсе не нуждается в союзниках, на что получил дипломатичный ответ, что «тогда ей надо рассчитывать только на собственные силы» [15]. В этой дихотомии и проходило дальнейшее развитие русской дипломатии. Завет, который Бестужев передал Екатерине II – находиться в равном удалении от соперничающих Пруссии и Австрии [16] – тогда возымел действие, и австрийцы немедленно ощутили его на себе. Но это не помешало Екатерине отвоевать у Османской империи Северное Причерноморье при одобрении и содействии тогдашнего австрийского императора Йозефа II, благоволившего к Екатерине. Более благоприятного положения в «европейском концерте», чем в конце XVIII века, Россия не достигала позже никогда: это благоволение временно устранило ограничения и препятствия, которые позднее, начиная с XIX века, вновь встали перед Россией на юго-западном направлении.

Теперь уже никто не оспаривал великодержавия России: попытки существенно повлиять не её самоопределение не предпринимались вовсе, и можно было с полным основанием вещать с высоких котурнов. Территориальные приобретения были сделаны – но перспектива с этого исходного рубежа не просматривалась. Минимальный уровень компромисса заимствованного немецкого и православного укладов был заложен Екатериной II [17]: не в последнюю очередь именно приверженность последнему обеспечила ей поддержку гвардии при свержении царственного супруга, Петра III, открыто отвергнувшего православное богослужение после восхождения на престол [18]. Завет о равноудалённости соблюдался, но это предполагало заведомую осторожность и следование balance, так как итогом деятельности реабилитированного Бестужева стала лишь виртуальная основа, на что в следующем веке неоднократно указывали «истинные патриоты». Новая проблема возникла после крупных тектонических сдвигов в отношениях между державами, когда «политика напоказ» или вспышкопускательство, за которым стоял более изощрённый замысел, перестало практиковаться. Особенно с начала XIX века, ситуация устоялась, определённые человеческие качества были признаны положительными, а державы стали определёнными персонажами со своим характером. Но минимальный набор правил поведения и отношений сохранился (это та самая предсказуемость, которую ныне так ценят). Но именно поэтому собственно дипломатическая деятельность стала отодвигаться на обочину победного шествия Народа и Государства; надушенные, жеманные дипломаты с их птичьим языком, как сетовал князь Мещерский, вовсе не понимают зова народа и отчизны и сделали свою игру определенного рода искусством для искусства [19]. Этому впечатлению способствовало давнее, с 1730-х гг. преобладание в дипломатии немецких кадров, сочетавших добросовестную (tüchtige) внимательность к деталям и верность престолу. Пиком немецкого влияния было растянутое столетие 1730-1850, после которого оно существовало больше по инерции. Граф Остерман, предшественник Бестужева, был протагонистом российской дипломатии, определявшим в 1730-е её первоначальное пространство в меру своих представлений [20]. Нессельроде времён Николая I, Ламсдорф – Александра III, хотя последний уже ближе по стилю к европейскому чиновничеству, куда менее приметные фигуры, но прекрасно вписавшиеся в дипломатический мейнстрим – оставались верными проводниками высочайших замыслов, поскольку, в отличие от Бестужева-Рюмина, умели держаться в тени: они и в XIX веке выполняли ту же роль, что веком назад относительно них выполняли французы [21]. Однако с середины XVIII века Фридрих II уже в полной мере освоил арсенал французской дипломатической изобретательности, что позволило ему стать новым центром германской консолидации. Итак, Россию продолжали воспринимать как значительную, но пока не вполне раскрывшуюся величину, и пытались именно в качестве таковой втянуть её в разнообразные дипломатические комбинации и союзы.

Этот минимальный компромисс с начала XIX в. обрамлялся величественностью замысла: отвоевания всего православного мира у неверных. Тем самым заснувшая в XVIII в. двойственность власти и священства закрепила основы в положенииинверсии, притом, что внешняя сторона уже вовсе не отличалась от западных стран – что вновь низвело прагматическую сторону до положения комбинаторства, соседствующего с мошенничеством. Этот диссонанс vise versa выразительно отобразил князь Мещерский. Пора желанного лидерства наступила и требовала окончательного воплощения концепта православия как мировой религии во внешнюю политику, водрузив православный крест над Константинополем (как того требовал Николай I при посещении Англии в 1844). Тем самым был порождён второй после 1756 г. латентный разрыв (hiatus) – уже при уверенности, что мы спасаем весь мир, но надо же подумать и о собственных интересах. Таким образом, то, что ранее было рамкой, стало осью. Раз Россия обречена быть великой державой, то остальные должны ей «по умолчанию» преподносить надлежащие выгоды. Это как же получается, что наши доблестные войска в январе 1878 наконец-то достигли стен древнего Царьграда и не смеют вступить в него из-за каких- то абстрактных соображений! [22] – оставаться в «европейском концерте». Но тогда ещё у российского высшего руководства всё же сохранялась уверенность в естественности расширения имперского пространства, и оно могло позволить себе equilibre, продав в 1867 САСШ Аляску за 7 млн. долл., [23] а великому князю Константину Николаевичу, младшему брату Александра II, не считать продажу Аляски роковой утратой - ввиду открывающихся горизонтов Средней Азии и Дальнего Востока. И это была спокойная уверенность в себе, а вовсе не военобоязнь, на которую так ополчался князь Мещерский.

Всё же первоначальный разрыв шаблона, произведённый Кауницем и введший Бестужева в ступор, давал о себе знать и позже: вынужденное охлаждение отношений с Англией дезавуировало исходную позицию подле неё и ставило Россию лицом к лицу с изощрённостью государственного разума ментально чуждой монархии Габсбургов. За Австрией, несмотря на её благожелательное содействие в борьбе с османами в конце XVIII в., закрепилась репутация неверного партнёра, от которого можно ждать чего угодно. «Любой непредвзятый человек скажет: Россия честна, а Австрия коварна», – патетически восклицает князь Мещерский [24]. Впрочем, австрийцы в начале 1850-х сами подставились новому renversement, сменив позиции перед началом Крымской войны против России: несмотря на недавнюю помощь в подавлении Венгрии «Австрия ещё удивит мир своей неблагодарностью» [25] – а именно, отсутствием в 1850-е гг. монархической солидарности, впрочем, уже и в XVIII веке показной, а здесь претендующей на фундаментальность. А вернуться к прежней практике чистой комбинаторики при уже развернувшейся в обширном пространстве системе, распространившейся на весь мир, Россия уже не могла. Собственно, коварство Австрии заключалось в абстрагировании интересов и ситуаций на уровень простейших элементов, подверженных инверсии, а затем, изменив направленность, ректификацию их в реальные требования. Против этого Россия с её тавтологическими скрепами была бессильна. Этим способом Австрия получила как отступное Боснию, что закрепила через тридцать лет её аннексией, Россия же не могла парировать эти действия потому, что закрепилась на «кондовой» позиции нового этапа своего великодержавия, достигнутого ею в результате наполеоновских войн, что сделало для неё equilibre невозможным [26].

Всё это в совокупности вынудило Россию встать на путь борьбы с германством как таковым, а это стало труднее после заключения стратегического союза между Германией и Австро-Венгрией в 1879. И Россия поддержала заговор новой сербской династии Карагеоргиевичей против австрийского присутствия на Балканах – невзирая на многочисленные родственные связи императорского дома с германскими династиями. Следование этим «простым правилам» или внешнему долгу, уверенность в надёжности своего благополучия втянуло Россию в сербскую интригу, закончившуюся убийством эрцгерцога Франца Фердинанда с последовавшим развязыванием Первой мировой войны. Но с 1907, момента присоединения Англии к Антанте, можно было уже не опасаться её противодействия и, следовательно, и за сохранность первичного звена российской дипломатики, которое так и не опрокинул renversement Кауница.

Николай же II использовал дипломатику только как подспорье для создания впечатления общего величия, но не для практических целей. Война престижей привела к тому, что и с вильгельмовской Германией возникла напряжённость: российское руководство неприятно поразило настойчивое германское проникновение в оперативные вопросы командования турецкой армией, и особенно флота, что вызывало неприятные аллюзии с коварным замыслом Фридриха II о союзе с османами в начале 1760-х [27]. Это дало повод для разрыва с главным столпом германизма. Рост могущества Российской империи к началу 1914 дал повод для смещения умеренного правительства Коковцова, чья политика представлялась Николаю II излишне острожной и взвешенной «…в свете наших выдающихся экономических успехов» (!), как он писал ему, сообщая, что решил его отставить с поста премьера. Обоим императорам и их тогдашнему военному окружению мировой расклад представлялся однозначно выигрышным именно для себя – и в этих условиях выходило на первый план единение Народа и Государства в их простом, изначальном существе. Поэтому был взят курс на форсирование военного превосходства и последующее столкновение, что отодвинуло на обочину даже испытанных и прагматичных сторонников balance. Вот и пришло, наконец, время князя Мещерского, призывавшего не бояться войны ещё в 1878; добившись, вкупе с другими, отставки Коковцова, он в итоге стал одним из зачинщиков мировой войны 1914. После этого прежняя система международных связей действительно рухнула – но вместе с ней и самодержавие [28]. Нам ведь и сегодня знакомы подобные настроения властителей. Но нынешней российской дипломатии досталась в наследство только произвольность маятниковой инверсии означающего и означаемого, унаследованная от Византии – но уже без немецкой рассудительности, ранее как-то обеспечивавшей тыл. И уже ясно, что инверсия как обращение прежней линии с целью получения единичного выигрыша может быть использована только единожды, поскольку тогдашняя граница дипломатического поля была сдвинута в центр и стала осью.

Но почему же это чувство меры не сформировалось окончательно в XVIII веке, когда Россия ещё входила в сложные коалиции, хотя и на вторых ролях? Поспешная онтологизация международной политики с начала XIX в. (Священный союз и.д.) сделала её заложницей однажды принятого обращённого соотношения, при котором дипломатия и образует рамку, и создаёт пространства – то есть, работает вовнутрь, а не на equilibre, всеобщность связей.

Способна ли Россия ныне вновь освоить первоязык дипломатии? Это возможно только если «взять в скобки» связку «имперство – православие» и по второму разу подсоединиться к исходному моменту становления европейской дипломатии.

Примечания:

[1] Wicquefort, A. Memoires touchant des ambrassadeurs et ministres publique. La Haye, 1676, p. 137.

[2] Leibniz G.W. \\ Justa dissertatio Idem. \\ Politische Schriften (GA, IV) Darmstadt, 1931, S. 356 Bedenken I, ibidem, S. 166..

[3] Герье В.И. Борьба за польский престол в 1733 году. М. 1862, с. IV.

[4] Theatorum europeum. Frankfurt a.M, 1712, I, S. 305-307.

[5] Skibinsky M. Europa a Polska.t. 2., Krakow, 1913, str 2-3. .

[6]Шамин С.М. Формирование внешнеполитических взглядов Петра I. \\ Российская история, 2012, n. 5, с. 112-115

[7] Wiquefort, p. 19, 20.

[8] Лиштенан Ф.Д. Россия входит в Европу. М.. 2000, с.. 70.

[9] Там же с. 166.

[10] Бантыш-Каменский Н.Н. Обзор внешних сношений России, ч. 1., М. 1894, с. 72.

[11] Там же, с. 75.

[12] Friedrich der Grosse. Politische Correspondenz. 5 juliette 1756, Bd. 12, Berlin, 1894, S. 12, 13, 14.

[13] Семевский В.И.. Противники Фридриха Великого. М. 1862, с. 57.

[14] Австрийский посол в России д'Аржанто канцлеру Кауницу. 18 февраля 1762, \\ Сб. РИИО, СПб., 1885 т. 16, с. 17, 170.

[15] Он же - ему же. 4 октября 1762, 22 авг. 1763. \\ Там же, т. 46, с. 182, 590.

[16] Fr. d. Grosse, ibidem, . Bd. 22, Berlin, 1907, 17 september 1762, S. 211.

[17] В этом также была немалая заслуга Фридриха II, убеждавшего юную принцессу, ехавшую в Россию, что «перекреститься в православие не так уж страшно» \\ Ibidem, janvier-febrier 1744, Bd.3., Berlin, 1885, S. 3, 5, 7.

[18] Граф Мерси д'Аржанто – графу Кауницу. 18 июля 1762. \\ Сб. РИИО, 18, СПб, 1885, с. 450.

[19] Мещерский В.Н. За Великую Россию. М. 2010, с. 185.

[20] См. Шубинский С.П. Граф Андрей Иванович Остерман . СПб, 1865.

[21] См. сборник анонимных памфлетов: Betrug der französische Politik., 1745.

[22] Милютин Д.А. Дневник 1878 (январь). М. 2009, с. 376-378.

[23] Головнин А.В. Дневник не для всех. М. 2004, с. 168

[24] Мещерский, с. 192.

[25] Это высказывание кн. Шварценберга, австрийского премьера в 1849-1851, автора собственно австрийского консервативного поворота. Цит. по: Бисмарк О. Мысли и размышления. т. I, М. 1940, с. 255.

[26] О чём с раздражением писал Мещерский - там же, с. 193.

[27] Д'Аржанто- Кауницу, 22 авг. 1762 \\. Там же, т 46, с. 90.

[28] См: Вильгельм II. Мемуары. Петроград, . 1923, с. 121 Взгляд на те же события с другой стороны. Коковцов В.Н. Из моей жизни. т. 2., Париж, 1933, с. 128, 219, 278.

       
Print version Распечатать