Советское наследие

Невозможность интеллектуальной политики

От редакции. Ровно двадцать лет назад в марте 1991 года в государстве, ныне именуемом Россия, состоялся референдум по вопросу о «сохранении СССР как обновлённой федерации равноправных суверенных республик». "За" в тот момент проголосовали более 76% от числа принявших участие в референдуме (в том числе более 70% в РСФСР и в Украинской ССР). Тем не менее волеизъявление народа, которому предстояло жить в том государстве, так и не смогло остановить процессы, уже совсем скоро приведшие к развалу Советского Союза. В год двадцатилетия с момента развала СССР «Русский журнал» начинает дискуссию о "советском" и предлагает познакомиться с текстом Александра Маркова.

* * *

Описание СССР как общества с мобилизационной политикой и распределительной экономикой не учитывает одного важного момента: при всей узости потребительской базы, диапазон вариантов потребления в позднесоветском обществе был гораздо шире, чем в обществе свободного рынка. Наравне с обычной покупкой и арендой, он включал в себя целый рад полулегальных и прямо нелегальных экономических практик, выстраивающих ту особую корпоративность, в которую был вовлечён любой советский человек. В отличие от обычной корпоративности, в которой статус человека определяется его вкладом в производство, в этой советской корпоративности всё определялось его способностью напротив, пустить произведённое на продажу - “достать”, “вынести с производства”, подсуетиться и обеспечить.

Соответственно, не только достояние, но и сами ценности общества подвергались определённой капитализации задолго до того, как было объявлено официально наступление капитализма: каждый человек мог усиливать свой вес и влияние, ловко используя всё менее легитимные способы капитализации самого себя, такие как “подсиживание” или “связи”. Наработав такой нелегальный капитал, можно было продать себя на рынке услуг, например, заняв более высокую должность (в нормальном капитализме это соответствует укрупнению или реорганизации фирмы), либо же по всем законам капитализма обеспечить эксплуатацию более слабых – тех, кто вынужден обращаться за этими услугами.

Можно описать всю советскую культуру как перевёрнутую корпоративную культуру. Главной корпоративной ценностью в нормативном капитализме считается трудовое достижение, которое само себе награда - участник производства не требует себе тех льгот, которые даёт внешняя по отношению к его фирме власть, ему не нужны титулы и звания, но достаточно того “статуса”, который он приобрёл. Тогда как в советском государстве главным было как раз получение наград извне - в этом смысле получение орденов генеральным секретарём, равно как получение почётных вымпелов и грамот директорами колхозов или магазинов - это уникальная ситуация, когда суверенная власть не учреждает социальный порядок, но всё чаще и чаще нуждается в легитимации собственного положения через такие ничтожные знаки социального внимания. Усвоение в постсоветское время корпоративных форм досуга как просто одного из способов расслабления, дополняющего другие, уже приватизированные способы проведения свободного времени, а не как неформального общения, являющегося минимальной рамкой для более сложных формализованных форм общения - лучший показатель того, что никакая корпоративная культура у нас до сих пор не является самодостаточной.

В противоположность классическому капитализму, в котором по утверждению “Коммунистического манифеста”, социальные практики, лишившись ореола сакральности, были поставлены на службу капиталу, стали его бледной тенью, в позднем социализме деньги стали такой же бледной тенью набирающих обороты и капитализирующихся социальных практик. Деньги обеспечивали доступ только к некоторым постоянным благам, тем, которые считаются само собой разумеющимися, и для бесперебойного получения которых во всём мире достаточно соблюдения простых правил гражданского общежития. Но денежными отношениями были вытеснены отношения доверия, а все чрезвычайные, исключительные блага - такие как карьера, семейная жизнь или даже уважение требовали капитализации социальных практик власти, знакомств или влияния. Брак по расчёту или кумовство существуют во многих обществах, и представляют собой достаточно логичную попытку свести множество требующих ответственности социальных практик к небольшому количеству простых жизненных решений. Но вот скажем, прописка, должностные привилегии (главная из которых - несменяемость на должности) или создание семьи требовали порой настоящей оборотистости при капитализации своих социальных практик - сколько, например, прошлого и будущего труда может быть отдано за прописку, а сколько знакомств - за то, чтобы меньше трудиться (и желательно вообще не трудиться) на работе.

В конечном счёте, вся эта система становилась большой кредитной машиной, субсидирующей приобретение новых властных позиций. При этом кредиты вернуть было невозможно - властные позиции (и соответствующие степени свободы от труда, прежде всего от работы над собой) занимались не для того, чтобы дальше участвовать в производстве, а для того, чтобы пользоваться рентой с чужих робких попыток капитализировать свои скудные возможности. Именно отсюда известная неуклюжесть позднесоветских управленцев - это вовсе не результат намеренной грубости, которая вполне могла бы навести какой-то порядок в хаосе присвоения практик, а простое неумение управиться даже с практиками своего тела, с речевыми и пластическими привычками, после того, как все прошлые и будущие “доходы” были отданы за то, чтобы занять позицию, которая будет приносить только деньги - а за них, как мы выяснили, в советском обществе почти ничего не приобретёшь.

Именно поэтому до сего дня у нас не получили развитие те идейные движения, которые представляют собой протест против подчинения личных отношений денежным - например, феминизм, который у нас толкуется исключительно в рамках простой дилеммы: семья или её ликвидация. Те немногие идейные течения, которые могли у нас появиться в постсоветское время, это те, в которых не видно различия между приобретательством и бескорыстием - как например, в советском бытовом возгласе “Ты меня уважаешь?” есть попытка добиться приобретения самого недорогого из символических “товаров”, уважения, путём простого договора о равенстве позиций: все друг другу могут налить, и этот постоянный оборот выпивки позволяет достичь уважения. Призыв к уважению, исчезнувший из обихода сразу после августа 1991 г., ничем не отличается от того, что делают профсоюзы в капиталистических странах, приобретающие “уважение” в виде реального увеличения выплат за счёт умелого отстаивания равенства позиций - что требует согласованности действий, усердного труда и продуманных требований, которые все, от работодателя до последнего работника, должны воспринять как само собой разумеющиеся.

Но гораздо более страшное наследие советской перевёрнутой корпоративности в постсоветское время - не дефицит идейных течений (тем более, когда неизвестно, чем измерять дефициты - после того как при советской системе дефицит товаров становился кредитом управленцам в их продвижении к власти или же основой присвоения полномочий - как при капитализме дефицит рабочей силы потребовал технического прогресса), а то, что можно назвать “предательством интеллектуалов”, конечно, невольным и исторически полностью обусловленным. Поразительно, что за двадцать лет свободы мало кто из властителей дум смог стать организатором какой-либо совместной исследовательской или просветительской деятельности, при том, что опору на старые институты стало принято считать признаком депрофессионализации. Обычным извинением интеллектуалов был страх перед суетой социальной жизни - казалось, что достаточно отпустить её на свободу, как любой “вольноотпущенник” (любая социальная практика) будет претендовать на тотальность, любое случайное занятие заберёт у тебя душу. Именно так интеллектуалы до сих пор часто оправдывают даже нежелание участвовать в простом коллегиальном общении, в обычных досугах после конференций - такое неформальное общение выглядит для них как измена науке, как сдача рубежей, которые специфический для науки профессионализм организации собственного рабочего времени ставил советской капитализации с её неизбежными мелкокриминальными практиками. Так происходит с интеллектуалами-гуманитариями; с технической интеллигенцией ещё в позднесоветское время произошёл другой коллапс - её представители могут в любой момент стать кем угодно, бизнесменами, фермерами, рабочими или свободными художниками. Ведь в технической области, где организация рабочего времени не подчинена сознательной стратегии, а определяется только текущим использованием оборудования, не остаётся никаких поставленных разумом межей, чтобы превратиться из инженера в учёного, а из учёного в бизнесмена.

В результате образовалась та странная боязнь политического, которой отмечено поведение огромного большинства интеллектуалов-гуманитариев постсоветского времени. Это не страх перед политикой как таковой - это страх перед политикой, как перед судом над социальными практиками, в том числе и твоими собственными - страх перед ураганом или взрывом, который уничтожает всё, в том числе и тебя самого, если ты это спровоцировал. Это страх перед эффективностью, которая понимается не в строгом микроэкономическом смысле, как капитализация пространственных возможностей, которые до этого были предметом ренты - а как просто спонтанное введение новых неизвестных практик с неизвестной мерой ответственности.

       
Print version Распечатать