Революция с человеческим лицом

C 27 по 29 марта в московском клубе "Билингва" прошли очередные - шестнадцатые -"Банные чтения". Тему организаторы сформулировали в характерной для редакции "Нового литературного обозрения" контаминации провокационной гиперцитаты с безобидным академическим разъяснением: "Революция, данная нам в ощущениях": антропологические аспекты социальных и культурных трансформаций". В приветственном слове, обращенном к участникам конференции, главный редактор журнала и глава издательства Ирина Прохорова напомнила, что НЛО с первых лет своего существования интересовалось формами российской культуры в условиях трансформации, поскольку и журнал, и издательство создавались именно как попытка осмыслить происходящие метаморфозы. Поэтому обращение к антропологическому анализу революции является для организаторов чтений совершенно естественным. Непосредственным же импульсом к проведению столь масштабной конференции, посвященной революции, стал, по словам Прохоровой, доклад о недавних украинских событиях, прочитанный на прошлогодних "Банных чтениях" историком Григорием Касьяновым и вызвавший бурную дискуссию. Таким образом, уже во вступительном слове была обозначена установка организаторов на соединение методологической и общегуманитарной рефлексии с критическим анализом актуальной политической и культурной ситуации. После этого краткого напутствия конференция начала работу в обычном режиме.

Первый день чтений открыл программный доклад Ханса-Ульриха Гумбрехта (Стэнфордский университет) "Насколько антропологично время? О различных хронотопах "эффекта революции", в котором понятие революции было рассмотрено в связи с различием исторически определенных способов восприятия времени (хронотопов - в терминологии М.М.Бахтина). Постулировав вслед за Гуссерлем темпоральный характер всякого сознания вообще, Гумбрехт подчеркнул, что наше истолкование реальности не может не происходить в темпоральной форме, то есть в форме изменений. Определенные допущения относительно свойств времени представляют собой своего рода социальное знание, способ социального конструирования реальности. Различие хронотопов, по мнению Гумбрехта, определяется тем, каким представляется людям ход времени до их рождения, считают ли они возможным изменить ход времени и при каких именно условиях такое воздействие становится для них возможным.

На основе этих критериев он противопоставил друг другу два хронотопа, обозначенные как "средневековый" и "историцистский". Первый предполагает однородность прошлого и будущего, а возможности человека менять ход времени оценивает как минимальные; второй, напротив, исходит из того, что время с необходимостью производит качественные изменения, что эти изменения происходят по определенным, доступным пониманию законам и именно познание этих законов позволяет людям влиять на характер протекания времени.

Понятие революции и по своему происхождению, и по своему смыслу неразрывно связано с историцистским хронотопом, который, однако, по мнению Гумбрехта, с 70?х годов (то есть вскоре после событий 1968 года) стал терять свою актуальность и постепенно вытесняется в современном сознании новым, постисторицистским. Этот формирующийся новый хронотоп предполагает невозможность эффективно прогнозировать изменения, а также восприятие прошлого и будущего как вторгающихся в настоящее (в качестве иллюстрации последнего соображения Гумбрехт сослался на экологический кризис). При таком восприятии времени понятие революции теряет всякий смысл, а потому перестает быть эффективным инструментом осмысления реалий современного мира.

Напротив, Михаил Ямпольский (университет Нью-Йорка) в докладе "Революция: свобода в формах несвободы" настаивал на том, что понятие революции по-прежнему остается ключом к пониманию современности. В полном соответствии с многократно декларированной им в публикациях установкой на синтез семиотической проблематики, онтологии и политической философии Ямпольский сосредоточился на осмыслении революции как "события смысла". Критикуя концепцию события, предложенную А.Бадью, Ямпольский попытался вскрыть принципиальную парадоксальность отношения революции к смыслу: она является одновременно и релятивизацией всех устоявшихся смыслов, и абсолютной смысловой определенностью. Истоки этого парадокса лежат, по его мнению, в самой структуре человеческого поведения, для выявления которой докладчик прибег к понятию ситуации, выдвинутому Ж.П.Сартром и модифицированному марксистским социологом А.Лефевром. Отчужденные формы рутинизированной повседневности, формирующие ситуацию, всегда базируются на знаковых отношениях, отсылающих, в свою очередь, к наиболее глубокому слою социальной реальности - слою символов. По мысли Ямпольского, революция, разрушающая институционализированные формы рутинной практики, выявляет глубинные символические структуры и тем самым делает возможной радикальную смену знаков, "переозначивание" социальной реальности и установление новой "деспотии смыслов". Особое внимание Ямпольский уделил в этом контексте истолкованию механизмов производства и поддержания специфически революционной риторики подозрительности, разоблачения и борьбы с лицемерием. Поскольку революция есть, по существу, переозначивание, то свойственный ей пафос прорыва к реальности оборачивается на деле постоянным производством все новых и новых видимостей, так что сама революция оказывается не более чем игрой масок.

Доклад Виктора Живова (Калифорнийский университет, Беркли; Институт русского языка, Москва) "Дисциплинарная революция в российском контексте" возвратил обсуждение темы революции на почву исторической конкретики. Опираясь на исследования американского историка Филиппа Горски о роли религиозного дисциплинирования населения в процессе формирования государств раннего нового времени, Живов представил слушателям впечатляющую картину истории попыток аналогичного дисциплинирования, предпринятых в России в период правления Петра I. Рассмотрев многочисленные и весьма колоритные документальные свидетельства о борьбе синодальной администрации против суеверий (новых чудес, почитания новоявленных святых и т.п.), Живов выдвинул тезис, согласно которому дисциплинарная революция, более или менее успешно осуществленная в западноевропейских странах, в России потерпела крах. Причины неуспеха политики религиозного дисциплинирования в России докладчик усмотрел, с одной стороны, в особенностях православной сотериологии, предполагающей, в отличие от католической и протестантской, веру в неинституционализированные средства спасения души, а с другой, в чисто внешнем характере государственного вмешательства в религиозную практику, сделавшем невозможной интериоризацию дисциплинарных норм, столь эффективно осуществленную в западноевропейских обществах. По мнению Живова, именно последнее обстоятельство стало впоследствии одной из главных предпосылок революционных событий 1917 года.

Мотив принципиального различия западноевропейского и российского контекстов восприятия революции был подхвачен Николаем Плотниковым (Рурский университет, Бохум) в докладе "Все действительное разумно": структуры революционного сознания в русской интеллектуальной истории", посвященном причудливым метаморфозам восприятия известной гегелевской формулы в контексте русской общественной мысли. Обратив внимание на тот факт, что среди многочисленных крылатых афоризмов Гегеля именно фраза о разумном действительно приобрела в русской культуре непропорционально большое значение, Плотников задался вопросом о том, почему воинственное размежевание с этой формулировкой оказалось таким важным для отечественной традиции политического радикализма.

По мысли Плотникова, гегелевское высказывание, сформулированное в контексте философии права, получает весьма различный политический смысл в зависимости от того, какое понятие личности кладется в основу истолкования гегелевского понимания государства. Сам Гегель, говоря о государстве как действительности разума, имел в виду обеспечение им автономии каждой личности как правового лица. В русском же контексте личность понимается не как лицо, то есть носитель формальных прав, а как неповторимая, уникальная индивидуальность. Поэтому в сознании русских интеллигентов гегелевский тезис о разумности действительного и действительности разумного приобретает совершенно иной смысл: личность оказывается противопоставлена действительности, а "примирение с действительностью" (в духе Белинского периода "Бородинской годовщины") предполагает отказ от личности. Именно семантика личности как уникальной, неповторимой индивидуальности, противостоящей институтам и формам, обосновывает революционную установку в отношении государства: оно оказывается главным врагом личности, а потому всякая борьба с ним наделяется нравственным достоинством как реализация этической позиции в индивидуальном поступке.

Вечернее заседание конференции открылось докладом Михаила Долбилова (Европейский университет в Санкт-Петербурге) "Польское" январское восстание 1863 года как субверсия имперскости". Долбилов предложил нетрадиционный взгляд на революционные события 1863 года в Польше, с которыми, по его мнению, во многом связаны существенные изменения в укладе Российской империи, приведшие впоследствии к эскалации противостояния государства и различных групп населения. Поскольку восстание 1863 года было первым столкновением имперской бюрократии с феноменом политического террора, то именно реакции на него во многом сформировали парадигмальные сценарии поведения правящих элит в период революции. Рассмотрев степень и характер участия в повстанческом движении различных этнических и конфессионально-религиозных групп, Долбилов показал, что в деятельности повстанцев политические мотивы переплетены с проявлениями ксенофобии, так что факты революционного насилия иногда трудно отличить от межэтнических конфликтов. Соответственно, в реакциях властей на действия бунтовщиков мотив легитимной самозащиты государства оказывается неотделим от имперской риторики господства метрополии над непокорной колонией. Переплетение династического легитимизма и элементов националистической политики негативно сказалось на политических последствиях действий имперской администрации, поскольку ее уверенность в собственной способности управлять ситуацией основывалась на "благом незнании" ее реальной сложности. Неизбежная конфронтация политических элит с реальностью обусловила нестабильность империи и во многом подготовила революции 1905 и 1917 годов.

Тему отношения элиты (на сей раз, правда, не политической, а интеллектуальной) к революционным процессам подхватил петербургский историк науки Игорь Дмитриев (Санкт-Петербургский государственный университет) в докладе "Французские ученые в период постреволюционной стабилизации: П.С.Лаплас - маленький император большой науки". Главной интригой доклада стали сложные перипетии взаимоотношений французской научно-технической интеллигенции сначала с якобинским, а затем с наполеоновским государством. Дмитриев с нескрываемой иронией обрисовал политическую беспринципность "техно-якобинцев", которые после падения Робеспьера приложили все усилия, чтобы предать забвению свое участие в политическом терроре, создав миф о политической нейтральности наук и механических искусств, а затем активно включились в строительство наполеоновской империи не только на практическом, но и на идеологическом уровне. В подтверждение последнего тезиса он указал на явный параллелизм между имперским проектом Наполеона и выдвинутой в то же время Лапласом научной программой описания природы как "империи сил притяжения". Хотя прямого сопоставления с современной российской ситуацией Дмитриев не проводил, но его темпераментный рассказ о сценариях выживания научных институций в условиях кардинальных социально-политических сдвигов явно провоцировал на очень злободневные аллюзии, которые, однако, никак не были тематизированы в последовавшей дискуссии.

Материал французской истории рубежа XVIII-XIX веков лег и в основу выступления литературоведа Екатерины Дмитриевой (Институт мировой литературы, Москва), благодаря которому дискуссия о революции переместилась из области политической истории в область истории нравов: в докладе "Revolutio чувств и чувственности: французский либертинаж XVIII века и его европейские отголоски" анализировались сценарии сексуальной либерализации в Европе эпохи Просвещения. Предложенная в нем интерпретация феномена либертинажа на первый взгляд звучит парадоксально: либертинаж как теория и практика, по мнению Дмитриевой, ведет свое происхождение от аристократического кодекса благородства, а тип либертена является прямым наследником культивировавшегося в придворной литературе XVII-XVIII веков образа "порядочного человека". Именно благодаря использованию риторических средств, напрямую заимствованных из уже сложившегося дискурса, фривольная литература XVIII века смогла за очень короткое время произвести весьма радикальные изменения в характере сексуальных практик. Ключевая роль литературы здесь не случайна, поскольку главным в поведении как "порядочного человека", так и либертена является постоянное движение в зазоре между языком и реальностью: галантный кавалер скрывает за приличием языка неприличность намерения, либертен же, напротив, идя на конфронтацию с общественной нравственностью в языке, в реальности может оказаться вполне обычным повесой, чьи "излишества" нисколько не выходят за рамки типичного для его социальной среды. Таким образом, "революция" нравов, осуществленная либертенами, означает не радикальный разрыв с предшествующей системой норм, а только переворачивание образующих ее отношений. В завершение доклада Дмитриева подчеркнула историческое значение либертинажа, который подготовил открытие самостоятельной ценности чувства, осуществленное впоследствии романтиками.

Второй день, в отличие от первого, внес в разговор о революции существенно критические нотки, хотя критика направлялась не столько на базовые структуры революционного сознания, сколько на его конкретные исторические реализации.

Утреннее заседание началось с доклада венгерского историка Балажа Тренчени (Центрально-Европейский университет, Будапешт) "Восстановление аутентичности": описания национальных характеров в межвоенной Восточной Европе", в котором рассматривалась болезненная для многих восточноевропейских государств проблема влияния идей консервативной революции на формирование в 20-30-е годы националистических дискурсов и вызревание мифологии национального своеобразия, присвоенной в середине 30-х годов радикальными политическими движениями наподобие румынского Железного легиона. Сравнивая ситуацию в Румынии, Болгарии и Венгрии в период между двумя мировыми войнами, Тренчени показал, каким образом выстраивание национального канона путем проведения различий между собственной и соседской национальной идентичностью привело к постепенной онтологизации национальной принадлежности, что и послужило основой для политических эксцессов в Восточной Европе накануне Второй мировой войны.

Французский экономист и социолог Лоран Тевено (Высшая школа социальных наук, Париж) в докладе "Как события мая 1968 года во Франции перевернули с ног на голову "архитектуры" общества и личности" попытался по-новому осмыслить опыт бурных событий майской революции . Полемическим поводом послужило процитированное им в начале выступления высказывание Николя Саркози, согласно которому все основные ценности современного неолиберализма ведут свое происхождение именно от программных установок радикальных движений 1968 года. Тевено вступил в конфронтацию с этим утверждением и посвятил свой доклад анализу лозунгов 1968 года с целью выявления их структурной связи с базовыми идеологемами послевоенного европейского капитализма. Опираясь на бахтинскую теорию карнавальной культуры, он попытался вскрыть лежащий в их основе общий механизм смысловой инверсии, переворачивания "с ног на голову" основных ценностей господствующего порядка, а затем попытался продемонстрировать, что, как всякий "ритуал восстания" и всякая карнавальная инверсия, революция 1968 года неизбежно повлекла за собой нормализацию, восстановление базовой иерархии. Таким образом, современный неолиберальный капитализм, по мнению Тевено, является логическим следствием революции не как ее прямое продолжение, а как форма приспособления капиталистической системы к новым условиям.

Философ и политолог, активист группы "Что делать?" Артемий Магун (Европейский университет в Санкт-Петербурге) развернул в своем докладе "Современный мир: от отрицательной революции к отрицательной империализации" широкомасштабную критику итогов перестроечного и постперестроечного развития российского общества . Магун начал с отказа от рассмотрения революции как вторжения трансцендентного в исторический процесс и предложил рассматривать ее как выявление того, что ранее было скрыто. Затем он выдвинул тезис, согласно которому события перестройки, будучи революционными по своему характеру, были не столько реализацией какого-либо позитивного политического проекта, сколько актуализацией накопившегося негативного потенциала. Именно поэтому события 90-х годов привели лишь к слому существующей политической системы, но не породили положительного ценностного содержания. Огромную роль в активизации негативного потенциала, по мнению Магуна, сыграли СМИ, сначала развернувшие деструктивный псевдокритический дискурс, а затем внедрившие в сознание масс установку на политическую пассивность. Именно отсутствие позитивного содержания побуждает "отрицательную революцию" направлять негативный потенциал на саму себя: перманентная самокритика приводит к политическому параличу. Наконец, Магун указал на то, что, несмотря на свою видимую радикальность, перестройка не привела к принципиальным геополитическим изменениям в мире, и охарактеризовал применяемую нынешними российскими властями внешнеполитическую риторику как риторику "агрессивной самозащиты", которая, по его мнению, свидетельствует, скорее, о слабости и пассивности нынешнего политического руководства.

Вечернее заседание второго дня открыл доклад Александра фон Плато (университет в Хагене) "О личностных проекциях политики: перемены в ментальности накануне и после объединения Германии". Сначала немецкий историк сообщил ряд малоизвестных фактов из истории советско-американо-немецких дипломатических отношений накануне падения Берлинской стены, а затем предложил вниманию публики серию наблюдений относительно изменений, происшедших как в восприятии самого события объединения, так и в самовосприятии бывших граждан ГДР и ФРГ. Отправной точкой его размышлений стал наметившийся в последние годы в Германии парадоксальный сдвиг идентичностей: если накануне объединения называть себя просто немцами, а не гражданами ГДР или ФРГ предпочитали 66% опрошенных, то ныне число таких самообозначений сократилось до 40%. По мнению Плато, понять причины этого процесса помогают методы устной истории: привлекая материалы бесед с бывшими жителями ГДР, он показал, что в изменении их отношения к объединению Германии существенную роль сыграло не только изменение экономического положения, но также разрушение сложившихся форм повседневной жизни (эрозия семейных и соседских отношений, распад системы детских дошкольных учреждений, исчезновение характерных для ГДР продуктов потребления и т.п.). Выраженное в этих оценках восприятие прошлого, по мнению Плато, никак нельзя назвать ностальгией. Скорее, здесь можно, вслед за Эрнстом Блохом, говорить о дисинхронии, то есть о ситуации осознания неисполненности прошлого, в контексте которого развернулись, но не осуществились определенные субъективные ожидания. В заключение Плато выразил сомнение относительно того, можно ли назвать событие, породившее подобную ситуацию дисинхронии, революцией.

Социологический анализ поведенческих структур с опорой на исследование механизмов ориентирования человека в ситуации был положен в основу сообщения Вадима Михайлина (Саратовский государственный университет) "Наша "славная революция": пороговые социокультурные трансформации с точки зрения ситуационизма", в котором предполагалось провести параллели между политическими событиями в Спарте начала VI века до н.э. и актуальной ситуацией в России. Однако по соображениям регламента спартанский материал был существенно редуцирован, так что Михайлин предложил, с одной стороны, довольно отвлеченную теоретическую модель ситуативного поведения, сформулированную на жестком структуралистском языке, а с другой - ряд приложений этой теории к интерпретации политических процессов в России 1990-2000-х годов. Революцию Михайлин предложил рассматривать как один из частных случаев "ситуации перехода", ориентирование в которой предполагает сначала редукцию исходной неопределенности, затем легитимацию происшедших перемен и, наконец, адаптацию к ним. По мнению Михайлина, каждый из этих этапов может реализовываться на разных уровнях ситуативности: индивидуальном, соседском, товарищеском, публичном. Возможность революции обеспечивается обращением политического лидера к индивидуальному уровню, минуя все остальные. Однако именно такое обращение, по мнению Михайлина, оказалось невозможным в позднесоветский период в силу почти тотальной маргинализации населения. По этой причине консолидация и адаптация к переменам происходила в 90-е годы главным образом на уровне групповых связей, то есть на основе стайного принципа (здесь докладчик особенно подчеркнул значение крестьянской субкультуры, оказывавшей, несмотря на стремительную урбанизацию, довольно устойчивое влияние на поведенческие стереотипы населения). Только в 2000-е годы произошло восстановление стабилизующего равновесия, которое делает возможной, как выразился Михайлин, "консервативную революцию на антропологическом уровне".

В резком контрасте с предыдущими докладчиками выступил албанский филолог, поэт, журналист и общественный деятель Агрон Туфа (университет Тираны) - он демонстративно отказался от каких-либо теоретических претензий, зарезервировав себе роль наблюдателя и свидетеля. В полном соответствии с заявленной общей темой "революции, данной нам в ощущениях", он предложил предельно субъективный взгляд на реалии революции, нарисовав в своем выступлении "Албания-97: путч, поворот, свержение режима или революция?" впечатляющую картину массовых беспорядков, охвативших страну в том памятном году. Туфа чрезвычайно убедительно показал, каким образом стихийный, политически аморфный протест населения, обманутого организаторами финансовых пирамид, был цинично использован политиками для дестабилизации ситуации и привел к криминализации и эскалации насилия в стране. Выступление Туфы неожиданно вступило в скрытую конфронтацию с прозвучавшим накануне докладом Ямпольского, как бы напоминая присутствующим, что никакой разговор о революции как "событии смысла" не может игнорировать проблему реального насилия, а обращение к слою "глубинных символов" может запустить в действие самые что ни на есть архаические сценарии поведения.

Если Агрон Туфа в ярких красках изобразил процесс возрастания нестабильности, разрешившийся всплеском насилия, то историк Александр Гриценко (Украинский центр культурных исследований, Киев) в докладе "Справедливость" против "стабильности": постреволюционная конкуренция ценностных порядков (случай Украины)", напротив, попытался проанализировать механизмы поиска путей нормализации и стабилизации политического поля после "оранжевой революции". Исходным тезисом Гриценко стало утверждение о наличии в стране множественных локальных различий, не сводимых к антитезе двух Украин ("проевропейской западной" и "пророссийской восточной"), и, соответственно, о принципиальной гетерогенности ценностных установок, соответствующих разным региональным идентичностям. Набросав сравнительную характеристику ценностных ориентаций жителей Галичины, Донбасса и Центральной Украины, Гриценко сделал вывод, что в условиях столь существенных различий реального политического успеха может добиться только то движение, чье политическое послание найдет отклик хотя бы в двух из трех названных сообществ. Поэтому единственным эффективным средством борьбы за электорат становится полисемия, создание образов, обращенных одновременно к совершенно разным контекстам, что сближает публичную политику с массовой культурой. Последнее соображение Гриценко проиллюстрировал множеством примеров из предвыборных кампаний двух главных политических сил современной Украины: Партии регионов и Блока Юлии Тимошенко - последнюю он даже назвал "королевой полисемии", сравнив в этом отношении с Мадонной.

Третий день чтений, в отличие от первых двух, был практически целиком посвящен российской тематике, а прозвучавшие доклады и по содержанию, и по интонации оказались в полном соответствии с драматическим характером отечественной политической истории. Тональность разговора была задана выступлением Сергея Ушакина (Принстонский университет) под мрачноватым названием "Могилы режимов: революция как смерть". Ушакин обратил внимание на многозначительное обстоятельство: радикальные социальные трансформации, происшедшие в последние десятилетия, часто оформляются с помощью традиционной символики и риторики погребального обряда, так что смерть, смысл и событие оказываются тесно увязаны друг с другом. Пытаясь прояснить, каким образом осуществляется эта связь, он предложил сопоставить два феномена, принадлежащих, казалось бы, совершенно разным историческим и политическим контекстам - революционную публицистику Андрея Платонова и переписку и интервью матерей советских воинов, погибших в Афганистане. По мысли Ушакина, они репрезентируют два диаметрально противоположных способа осмысления смерти как символа радикальных социальных трансформаций. Если в образах публицистики Платонова с ее метафорами буржуазии как трупа и революции как похорон прошлого смерть политизируется, то в языке солдатских матерей она, напротив, деполитизируется и доместицируется, а символика смерти становится не знаком разрыва, но попыткой осмыслить травму прошлого. В обоих случаях отторжение прошлого становится способом очерчивания смысловых границ настоящего.

Проблематику антропологического анализа революции развил Алексей Пензин (Институт философии РАН, Москва) в выступлении "Монстр и революция" . Сначала он противопоставил две крайние тенденции в осмыслении революции, обозначенные как "культурализация" и "формализация". Первая ведет к деполитизации революции, вторая ее слишком функционализирует. Кроме того, формализация революции не учитывает изменения самого смысла понятия формы: к современным государствам неприменима традиционная диалектическая оппозиция "форма-содержание", ее постепенно вытесняет оппозиция "форма-бесформенность" (тут Пензин сослался на Делеза). Именно в этом контексте следует рассматривать размышления Фуко о связи революции с фигурой монстра, которые Пензин предложил дополнить, введя в схему Фуко наряду с монстром, олицетворяющим витальный революционный хаос, противоположную ему фигуру сноба или денди - персонажа, поддерживающего пустую форму посредством воспроизведения статусных жестов. Заключительная часть доклада была посвящена малоизвестному и отчасти скандальному эпизоду биографии Фуко - активной поддержке им исламской революции в Иране.

В известном контрасте с первыми двумя докладами, остальные выступления утреннего заседания были сосредоточены преимущественно на анализе конкретного исторического и историко-культурного материала. Филолог и поэт Елена Михайлик (университет Нового Южного Уэльса, Сидней) в докладе "Незамеченная революция" предложила неожиданную интерпретацию "Колымских рассказов" Шаламова. Она попыталась показать, что принципы организации повествования, положенные в основу лагерной прозы Шаламова, представляют собой радикализацию программы "литературы факта", выдвинутой в 20-е годы теоретиками ЛЕФа. Однако, в отличие от лефовцев, Шаламов создал литературную форму, позволяющую не просто репрезентировать реальность, но генерировать субъективный опыт столкновения с ней. Искусствовед Станислав Савицкий (Институт истории искусств, Санкт-Петербург) попытался в своем выступлении "Мчащийся поезд революции и футуристский динамизм" реконструировать эволюцию семантики образа поезда от раннего футуризма до официального советского искусства, в котором активно осваивался топос "локомотива истории".

На редкость цельным и по тематике, и по способу постановки обсуждавшихся проблем оказалось заключительное заседание чтений. Все четыре выступления были посвящены критике сложившихся стереотипов в восприятии российских революционных событий ХХ века.

Так, редактор журнала "Ab Imperio", историк Александр Семенов (Смольный институт свободных искусств и наук, Санкт-Петербург) в докладе "Антропология публичной политики в Российской империи начала ХХ века" выступил как против давно устоявшейся в либеральной историографии тенденции прочно увязывать революционные события 1917 года с Первой мировой войной и игнорировать довоенный опыт либерального движения, так и против заявившего о себе в последние годы стремления сконструировать непрерывную традицию российского либерализма, ведущую чуть ли не от вечевых институтов к перестроечным и постперестроечным преобразованиям. Приводя многочисленные примеры, Семенов убедительно показал и гетерогенность русского либерализма накануне 1917 года, и многообразие форм политического действия конкретных "акторов", которые, собственно, и создавали поле публичной политики - от бурного обсуждения вопроса, надевать ли на дворцовый прием фрак или пиджак, до судьбоносных политических решений.

О реализации политической позиции в поступках конкретных людей предложил поразмышлять и Сергей Яров (Европейский университет в Санкт-Петербурге) в своем выступлении "Революционный конформизм: вступление и выход из РКП(б) как дискурсивный поступок (1918-1923)". Проанализировав множество заявлений рядовых членов РКП(б) о приеме в партию и выходе из нее, Яров предпринял впечатляющую попытку реконструировать мотивы и логику поведения написавших их людей. Приведенные им примеры как нельзя более убедительно показали, что сознание новоиспеченных коммунистов во многом определялось вполне традиционными клише, унаследованными из дореволюционного прошлого, а риторика политической ангажированности на деле скрывала глубоко укоренившийся конформизм. Таким образом, миф о росте революционного сознания масс и активном вовлечении населения в политические процессы находится в прямом противоречии с той картиной, которая формируется при анализе этих документов.

Аналогичный демифологизирующий подход к материалу российской революционной и постреволюционной истории продемонстрировал Николай Митрохин (стипендиат фонда Герды Хенкель, Москва/Берлин), который, подобно Александру фон Плато, попытался в сообщении "Революция и гражданская война как семейная история глазами работников аппарата ЦК КПСС 1950-1980-х годов" применить методы устной истории к исследованию социального состава и поведенческих ориентаций советских партийных функционеров послевоенного образца. В основу исследования Митрохина были положены 17 интервью и мемуарные документы, отражающие биографии 33 представителей партаппарата. Митрохин обратил внимание на слабую представленность в аппарате рабочих и крестьян (менее 1/3 опрошенных) и преобладание выходцев из дореволюционного среднего класса, на отсутствие серьезных, политически мотивированных противоречий внутри семей (вопреки распространенному мифу о революции и гражданской войне как братоубийственном противостоянии), а также на мирное сосуществование в рамках семьи коммунистических ценностей с вполне традиционными (последние транслировались и поддерживались преимущественно женщинами). В заключение Митрохин констатировал, что определяющее влияние на формирование состава партаппарата оказали механизмы социальной мимикрии среднего класса, обеспечившего себе эффективные средства выживания в новых политических условиях.

Заключительным аккордом дня стал доклад музыковеда Марины Раку (Государственный институт искусствознания, Москва ) "Музыка революции" в поисках языка", в котором была предложена "музыкальная генеалогия революции", то есть анализ трансформаций музыкального языка, сопутствовавших формированию революционного сознания. В нем, как и в предшествующих, был радикально проблематизирован тезис о наличии принципиального разрыва между до- и послереволюционной культурой. Набросав историю поисков нового музыкального языка - от амбициозных утопических проектов Скрябина до экспериментов Мясковского, Щербакова и Фейнберга в 20-е годы - и проанализировав арсенал образов, в которые русские композиторы первой четверти ХХ века пытались облечь опыт революционных событий, Раку убедительно показала, что как с формальной, так и с содержательной точки зрения эти поиски отнюдь не отмечены принципиальной новизной. Напротив, для создания революционного музыкального языка активно аппроприировались элементы разнообразных традиционных жанров, преимущественно низовых (городской романс, шансон и т.п.). Вместе с тем в раннесоветской музыке, перерабатывающей прежде всего опыт Мусоргского, отчетливо просматривается тенденция к воплощению революционного порыва в образах разбойника и юродивого, что свидетельствует о том, что создававшие ее представители интеллигенции ощущали себя вовсе не активными участниками революционного прорыва, а жертвами бессмысленного народного бунта.

В целом развернувшаяся в ходе чтений полемика обнаружила исходную парадоксальность антропологического анализа феномена революции: в то время как в теоретических построениях на эту тему преобладали мотивы "события" и "разрыва", в конкретно-исторических штудиях, напротив, настойчиво подчеркивалось, что в реальных исторических процессах, описываемых как революционные, принципиального разрыва вовсе не происходило, а риторика радикального преображения лишь маскировала преемственность. Именно в этом несовпадении революции с самой собой, в зазоре между опытом и формами его репрезентации и состоит главная проблема антропологического исследования революции.

       
Print version Распечатать