Механизм непролазного умиления

Благая весть: дед Щукарь успешно перенёс эксгумацию, реанимацию, реинкарнацию – и операцию по смене пола. Бабку, т. е. новоявленную транссексуалку, зовут Марфа Петровна. Она ведёт разговоры с другой деревенской старухой, подружкой своей Шуркой, застенчиво камуфлируя домотканой «житейской мудростью» - регулярные воспарения наивного, но светлого «народного» духа. Всё это подаётся автором, как заметил бы сардонический русский классик, с благопоспешением благоутешения. Умильно. Благодушно. Благолепно. Шутейно. В тональности той самой элоквенции, в какую всякий раз фатально впадал дед Щукарь, едва завидев колхозное начальство. Вот именно такое впечатление (будто ваши косточки разметала по соцреалистическим буеракам беспощадная Машина Времени) производят диалоги двух пейзанок, двух закадычных конфиденток нынешнего российского захолустья.

Взгляд автора на описываемое им положение вещей, увы, как-то беспросветно актуален. То есть полуторагодичный срок с момента публикации значения не имеет. Ведь речь идёт не о газетной статейке, по-быстрому тиснутой в связи с «информационным поводом»! Речь - о современном образце прозы, который, по некоторым показателям, является в высшей степени репрезентативным. Кроме того, в рассказе «Эфиоп» («Новый мир», 11/2007), автор которого – известный московский поэт Олеся Николаева, сама концентрация «концепции» столь густа, что невольно затмевает литературную продукцию схожего направления – и становится чуть ли не классическим пособием по изучению… чего? Слепо-клерикальной пандемии? Крайне подержанной мифологии? Битой молью стилистики? Судите сами.

Но прежде обещанных диалогов – лирико-философская ретардация: что, собственно, есть «щастье»? Для российских стариков, которым в самую пору о душе бы подумать, «щастье» - это вполне овеществлённый объект из сферы материального накопительства. Объект дорогостоящий, лелеемый, что называется, укромной ночной думкой. Куда там Акакию с его задрипанной шинелью! - разве это мечта!

Что же это за благо, на кое и бесценный остаток дней положить не жалко? Что это за сакральный ларец, обладание которым порождает искреннее удовлетворение родственников и зависть менее фартовых соседей?

Это гроб.

Заскакивает, стало быть, по-соседски вышеупомянутая Шурка к подружке своей, Марфе Петровне, - а у той в избе – вау! царица небесная! – обнова… Да какая! (См. выше.)

«Похвалила, однако. О цене справилась. (“Однако” – краткий вариант имплицитной семантики: “несмотря на лютый укус червяка завидущести” - М. П.)

- Сколько ни отдала - всё своё, скопленное, - сдержанно ответила Марфа Петровна. (“Сдержанно” - краткий вариант от превентивного: “На чужой каравай - рот не разевай!” - М. П.)

- А ты, это, глянь-ка - большой, вместительный. Что сундук. Ты ж в нём теперь что хошь хранить можешь. <…>

- Это как – хранить?

- А ну как в сундуке. Чё у тебя там – платки, простыни, телогрейку, когда летом. Валенки. Крупу хорошо. Горох лущёный. Закроешь крышкой - и мышь не доберётся, и тать не дознается. А мне бы, Петровна, твой шифоньер. А чё? Всё из него туда и перекладывай, подвинешь на место шифоньера - место у тебя и освободится в комнате. <…>

- Не, - сказала Петровна. – И не вздумай. Шифоньер-то - вещь какая? Хозяйственная. А это, спрашиваю тебя? Торжественная. Не на каждый же день.

- Тогда диванчик. Диванчик-то мне. А сама - постелешь туда матрасик, подушечку положишь - спи себе, как в колыбели. Баюшки-баю. Сны просматривай. Сны ведь тоже вещь такая - особенная, священная, не просто ж так. Глядишь, так к нему привыкнешь - самой вылезать не любо будет…»

Ох, умильно-то как! Шутейно! Повадно-то как, люди добрые, баско! А главное – благостно-то как, благолепно - медоструйно, не побоюсь этого слова! Возрадуйтесь, херувимы!.. Отменно хороша жизнь у российских старух!.. Дай Бог-то каждому такой рахат-лукум!.. В особенности – деткам бы нашим, внукам, правнукам, верно? Ведь именно этой беспросветной недотыкомки автор рассказа пожелал бы себе, своим прямым потомкам, друзьям?..

А неугомонная Шурка приходит к подружке снова – зело охота разузнать: куда в босяцком своём хозяйстве Марфа Петровна дефицитную утварь приспособила. Уж не заместо ли холодильника? Что было бы чистой воды кощунством-глумлением: гроб-то - новёхонький, весёлящий душу, нарядный… Таким-то уж барином залётным, такой-то уж шикарной «небелью» смотрится он на фоне смрадного старухиного хламья! Ан нет, возликуйте ангелы, всё правильно сделала гробовладелица: приноровила чудо-ёмкость себе под ложе под царское. Да куда там – «под царское»! – под райское ложе домовину Марфа Петровна премудро подладила!..

«- Ба! Матрас-то под себя подложила, подушку. Барыня! – Шурка уставилась правым глазом, левый лукаво щурится.- Матрас-то какой высокий, подушка торчит - за стенку высовывается. Ох, мороки будет! Крышка-то не закроется. Утрамбовывать, что ли, придётся? — причмокнула ровно с какой досады. Ишь, недовольная!»

Ну вот: подруги-подругами, а табачок-то врозь. В смысле – гроб. Оно и понятно: конный пешему - не товарищ, так что проскальзывает зависть-змеюка в душе у соседки, гробом ещё не разжившейся. Эта имитация психологии в рассказе «Эфиоп» придаёт упомянутому типографскому набору букв некий драйв и саспенс. Куда ж нам без драйва да саспенса, когда жизнь, вся как есть целиком, целиком на гробовой орбите вращается! Гроб – центр жизнеустройства, его краеугольный камень, движущая сила повествования на пути к Вечному Свету. И вот на этом самом пути, то есть в подведомственной ему епархии, автор рассказа, цитирую Салтыкова-Щедрина, выступает как подлинный василиск благонравия.

Но вот ведь незадача: «пучок смыслов» у этого гроба ещё гуще, чем можно было предполагать. И не мудрено: речь-то – о российских сноровистых «платонах-невтонах»! Короче, спёрли мальчишки гроб у бабки Марфы Петровны. Скоммуниздили, что называется. И - приспособили под санки. Дело-то морозное, зимнее. То есть и саму домовинку приноровили под элитарный вид спорта, и крышечку от неё. Весело ребятишкам слетать во гробе с горы. Резво! Задорно!

Но старуха Шурка решает вернуть подруге её ритуальную принадлежность. Отбивает она у пацанвы эту принадлежность – и ну толкать её в гору, к деревне. Десницей-то – сам гробик подсаживает, а шуйцей – его крышечку, значит, ловит-направляет… И вот выполняет свою мифологическую задачу бабка Шурка (тон автора, как и прежде, умильный, благолепный, шутейный) – может, миссию всей своей жизни выполняет она – да и помирает невзначай от сердечного надсаду. То есть та старуха, что гробом впрок запаслась, – жива-здоровёхонька, а бездомовинная-то – внепланово перекинулась.

В промежутке между гробоприобретением - и обретением Вечного Блаженства, старухи, кстати сказать, рассуждают, кто виноват в их земных бедах-нескладухах. Марфа Петровна, будучи посмекалистей, первая открывает базисную силу Зла. Этой силой является её зять – эфиоп. (Тут кстати, не вполне понятно: и впрямь ли это гражданин дружественной Эфиопии - или Сатан, Сотона, чёрт с рогами, то есть афро-африканец как таковой, - или чёрноягодичное лицо кавказской национальности - или, упаси Бог, маланец, Спасителя собственноручно распявший… Короче, ясный пень, не наш человек.)

« - Чёрный, глазищи страшные, о какие! - Марфа Петровна скрючила пальцы, словно держала камень. - А зубы у него - так белые все».

Ну да: у нормальных, у нашеньких-то – ровно наоборот: глазенапы - белые, остатки зубов - чёрные. «Этническая бескомпромиссность» как часть «народной мудрости» подаётся автором рассказа в уже закреплённой манере – умильно, благолепно, шутейно. Звучит приведённая фраза отчасти, как у В. Астафьева – у которого, в одном из текстов, по некоему закономерному совпадению, тёща, тем же манером, заочно укоряет зятька: «…русский? русский, говоришь? какой же он русский, когда у ево глаз - узкий?!» (Восклицание лица славянской внешности посреди колонизированных народов Сибири).

Но вернёмся ко гробу. Хотя бы и потому сделаем это, что не все его функции в рассказе «Эфиоп» перечислены. Сундук, шифоньер, диванчик, ложе царское, санки… А российским-то старухам, на хозяйственную заметку, этого совсем недостаточно. Помните, разделы были такие в советских журналах? Ну, те, где объяснялось, как из дырявого чулка и рваного презерватива умело смастерить недорогой кухонный абажур?

Так вот. Гроб – такая же ёмкость, как любая другая в бренной земной юдоли, и никакого сакрального подобострастия к нему испытывать не след. Во гробе сподручно: засаливать огурцы, хранить квашеную капусту, разводить мотыля. Способно также отдать гробок на обживу поросой свинье. Не возбраняется, опять же, ссудить его - на окот ли, отёл - иной некрупной домашней скотинке. (С каких, кстати, шишей этой скотинкой разжиться бы?..) Можно спрохвала и уточку-курку на яйца во гроб затолкать… А хранить, к примеру, во гробе картошку? Самый благоприятный предмет на это дело и есть. А внучаткам - в морской бой, в войнушку бы поиграться? А постирушечку, скажем, затеять-провернуть? А в пору весенних разливов - щели позаконопатить, днище просмолить – и ну в сельпо, за чекушкой, за кирпичиком хлебца?

Увы, политологи предсказывают довольно высокую вероятность того, что на вверенной человеку планете, относительно скоро, победит исламский фундаментализм. Почему? Да хотя бы и потому, что у представителей этой идеологии (именно – идеологии) дела со словами не расходятся. А вот, скажем, православный писатель – существо двойственное… То есть ежели и умиляется, глядя на кромешную нищету и унижения (которые, конечно, катализируют обретение «незащищёнными слоями» - Царствия Небесного), то почему-то дальше этого умиления не идёт, не совершает каких-либо радикальных, сообразных со своими представлениями, действий: не обращается, например, к депутату парламента с предложением, чтобы «слои» - для их же пользы, т. е. для скорейшего обретения Вечного Благоденствия, – голодухой бы поинтенсивней пробрать. А ведь опыт голодомора, казалось бы, даже подспорьем мог бы стать. И уж всяко не расцветают душой они, хронически умилённые, когда обретение Царствия Небесного – посредством нищеты, голодухи, кромешных болезней - начинает вдруг очень активно «светить» - ну, скажем, их чадам и домочадцам.

То есть означенная «двойственность» индивидов, склонных к такому роду умиления, остаётся для меня загадкой. Другая загадка – сама природа этого непролазного умиления.

Заметим между делом, что религиозное воспитание русских писателей - с самого начала существования нашей литературы до конца XIX-го века - осуществлялось, разумеется, в естественности традиционного уклада. Оно и воспринималось ими естественно – так же, как родной язык, родной ландшафт, родные лица семейного круга. И, может быть, именно поэтому (то есть в силу этой естественности), они, счастливо избежав закономерную истерию неофитов, имели возможность сделать свободный индивидуальный выбор. Я имею в виду выбор своей (даже не «гражданской»! – просто человеческой) позиции по отношению к земному страданию соотечественников, человека как такового. И, что характерно в этом вопросе, были они, почему-то все, умиления лишены напрочь: «Я огляделся окрест, и душа моя страданиями человеческими уязвлена стала…» Или вот, не менее хрестоматийное (курсив в цитатах здесь и далее – мой. М. П.):

…И с отвращением кругом кидая взор,

С отрадой вижу я, что срублен тёмный бор —

В томящий летний зной защита и прохлада, —

И нива выжжена, и праздно дремлет стадо,

Понурив голову над высохшим ручьём,

И набок валится пустой и мрачный дом…

Впрочем, загадки, равной тайне бытия, в изумляющем меня умилении нет. Как глумливо выразился (по другому поводу) некий языкастый персонаж – тоже мне, бином Ньютона! В связи с крайне вирулентными вирусами благостности, розовомыслия, прекраснодушия и умиления, почти без боя захватившего «лучшие умы» в российском ареале, мне особенно дороги строки петербургского поэта, Алексея Машевского – имею в виду финал стихотворения, написанного им почти четверть века назад (после посещения лирическим героем церкви «в глубинке»):

… Я смотрел на глиняные кучи,

На худые, горестные лица…

Если жизнь уже не сделать лучше,

Может, так и надо: притвориться.

Разумеется, способов самообмана, эскапизма, социального дезертирства, глухих психологических шор, бегства от рудиментов собственной совести – не счесть, и приведённый здесь (хорошо отработанный) «конфессиональный» способ увиливания от реального сострадания - лишь один из великого их разнообразия.

…В Штатах я наблюдала, как младших школьников учат эмпатии. Ну, соучастию, сочувствию то есть. Задание, например, такое: вообрази себя, Джон, кусочком кекса… Думаешь: зачем ребёнку такие-то уж неподъёмные задачки? Не полезней ли ему было бы - просто внимательно вглядеться в людей – ну, скажем, в вагоне метро? у себя дома? Но вот читаешь сочинения вроде приведённого выше – и понимаешь: очевидно, существует целесообразность именно в передозировках эмпатических прививок. Причём любыми путями. Обычная доза - особенно у индивидов со слабой резистентностью к разного рода доктринам и догмам - в течение жизни нередко выветривается, вытесняется ловко лакированным эрзацем.

Это на практике. Но даже в теории… Ну не впрячь, хоть лоб себе расшиби, в одну телегу – умиление по поводу человечьих мучений (эффективных катализаторов к унесению в Элизиум-без-Мук) – и сострадание к мытарствующему человеку. Да нет, я даже не христианское сострадание уж имею в виду - даже не «гражданское» - сугубо частное. Умиление – и сострадание? Как говорят в Одессе: эта мама – не от этого мальчика.

       
Print version Распечатать