Конкуренция жертв в обществе трусов

Тема страха, такая плодотворная и традиционная для политической философии, давно и прочно отдана на откуп политической психологии, а местами даже социобиологии и биополитике, но напрасно. Стоя как-то недавно на политологическом факультете МГУ перед стендом с программой конференции по политической психологии, думалось: какой все-таки грандиозной мистификацией может считаться идея о массовых психологических состояниях. Как удобно считать, что защитные биологические поведенческие стереотипы самосохранения никогда не дают сбоев. Какая же странная наука – социальная психология, исходящая из предпосылки всеобщей народной души и опирающаяся на случайный социальный опыт!

Между тем хотелось бы напомнить, что есть еще одно аффективное измерение политики, кроме причитаний публики в блогах о том, «как страшно жить», и привычной властной риторики, ставящей в обратно пропорциональную зависимость безопасность и свободу (как будто одна может обмениваться на другую в каком-то измышленном балансе, как будто целью социального сосуществования уже единогласно признано минимальное выживание).
Это аффективное измерение политического действия традиционно, со времен Платона и Аристотеля, связывается с горизонтом должного, где страх противопоставляется мужеству как основной политической добродетели. Здесь страх отнюдь не является нормой и условием социального суждения, а состоянием, требующим работы преодоления и преобразования. Политическое решение складывается из мужества как импульсивного волевого движения принятия в сочетании со справедливостью как рассудительной и обстоятельной его частью. То есть страх, паника, тревога, неуверенность – все эти аффекты являются частью структуры объемного философского аргумента, утверждающего бессмертие души, но, как замечательно точно заметил когда-то Скиннер, работают они только в том случае, если сильным и мощным оказывается гравитационное поле публичности, в котором самым страшным исходом может быть публичный позор и лишение чести.

Посмотрим теперь, есть ли в нашей современной и не только российской ситуации какие-то причины избегать (самого страшного для условного «классического» политического деятеля) публичного позора и отстаивать свою честь? Однажды знакомый политтехнолог, имеющий непосредственное отношение к российской политической кухне, объяснил мне популярно, что значение имеет только публичный резонанс. Символический капитал складывается не из признания или достоинства, а из простого накопления ссылок безотносительно к контексту, в котором упоминается та или иная фигура. То есть политическое и публичное пространство у нас устроено по типу светского, политические новости сближаются по своему функционированию со светской хроникой. И такая трансформация политического и публичного пространства еще ждет своего исследователя.

А как же быть с другим знаменитым политическим аргументом, в котором страх смерти и желание самосохранения играли такую значительную роль? Как быть с этим оправданием страха как продуктивного регулятора социальных отношений? Не будем забывать, что страх у Гоббса не является аффектом, это желание самосохранения рационального, оно разумно и вполне универсально, оно является спутником первичной решимости «быть волком» и отстаивать индивидуальные интересы. Это удивительно, но факт, что нет ничего более отдаляющего нас от социальной вселенной Гоббса, чем нынешний парад жертв. Критическая теория сделала человека таким болезненно уязвимым и нарциссически сосредоточенным, что каждый почитает себя за «жертву кровавого режима» или репрессивного государства. Мы видим в современном российском политическом поле настоящую конкуренцию жертв. Например, в противостоянии Церкви и музейного сообщества, академического сообщества и пула политических экспертов. Они свидетельствуют о конце политической эры, где было возможно решение во имя политической добродетели мужества или исходя из храброго волчьего эгоистического интереса. Наше политическое сообщество должно быть признано за сообщество политических трусов.

       
Print version Распечатать