Имена, поджидающие за поворотом

От редакции. История понятий – одна из активно разрабатываемых в настоящее время областей гуманитарного знания. Как и всякое возрождение наук, повторное введение «истории понятий» в круг гуманитарных дисциплин, происходящее в наши дни, влияет и на саму сущность этого раздела знания. Если в начале ХХ в. историки понятий ограничивались научными терминами, рассматривая свои исследования как подспорье для большой программы позитивного познания – то в начале XXI в. сам круг изучаемых понятий расширился. Сюда теперь входят не только научные и философские термины, но и яркие образы и уподобления, устойчивые выражения и «штампы» научной речи, ключевые слова различных наук. Как и требует наше время, большое внимание уделяется взаимодействию наук и переносу понятий из одной научной области в другой. В качестве положительных примеров в европейской науке следует назвать сборник под редакцией Х.-Э. Бёдекера «История понятий, история дискурса, история метафор» (М.: НЛО, 2010), в отечественной – работы Илоны Светликовой, Николая Плотникова и других. Важнейшим явлением на этом пути следует считать объемный «Словарь европейских философий: Словарь непереводимостей» под редакцией Барбары Кассен, переведенный уже на многие языки (украинский перевод осуществлен группой под руководством Константина Сигова, а работа над русским переводом только начинается) – в этом словаре понятия рассматриваются в широком культурном контексте, уже не только как следствие, но и как фактор философского развития. В чем особенность понятий в русской философии, есть ли у нее свое собственное отношение к роли понятий в развитии знания? «Русский журнал» беседует с Анной Резниченко, доцентом РГГУ, главным хранителем фондов Мемориального Дома-музея С.Н. Дурылина в Болшеве, одним из ведущих российских специалистов по русской философии. Поводом к беседе стала книга А. Резниченко «О смыслах имен».

* * *

Русский Журнал: Ваша книга называется "О смыслах имён", и в ней исследуются, в том числе, и ключевые образы-понятия русской религиозной мысли, такие как " земной Иерусалим/горний Иерусалим (Невидимый Град)", "благочестивый разбойник/Иуда Искариот/богоборец Иаков", "богоискательство" и подобные. Почему эти образы-понятия – имена? В другой системе мысли это были бы метафоры, описания, или указания на образ действия. Что превратило эти названия в полноценные имена?

Анна Резниченко: Начать следует, наверное, с того, чтó есть сама книга. Она называется, действительно, «О смыслах имён: Булгаков, Лосев, Флоренский, Франк et dii minores» и только что увидела свет в московском издательстве «Regnum». Она помечена следующим, 2012 годом выхода, но в московских магазинах интеллектуальной литературы, таких как «Фаланстер», она появится уже к середине-концу декабря. Пользуясь случаем, я хотела бы сказать огромное человеческое «спасибо» Модесту Алексеевичу Колерову, сподвигнувшему меня на ее написание и выпустившему ее в печать (его имя как научного редактора тома красуется на обороте титула совсем не зря), и Алексею Анатольевичу Яковлеву, взявшему на себя все технологические и организационные хлопоты по печатанию этой книги.

Вернемся, однако, к именам. В своем перечислении Вы еще забыли «всеединство», «софиологию» и различные имена собственные, в изобилии рассыпанные по тексту….

На самом деле, Ваш вопрос включает в себя несколько вопросов, и начать мне удобнее и проще будет с начала, т.е. с определения понятий. С точки зрения излюбленного мною Даля, имя – «названье, именованье, слово, которым зовут, обозначают особь, личность». Уже в самом этом словарном определении заключается суть проблемы: имя – не просто слово. Это слово, обособляющее личность (лицо, индивидуальность, «я») от других слов. Об этом образцово сказал П.А. Флоренский в «Общечеловеческих корнях идеализма» (публичная речь в Московской духовной академии, 1909 г.): «“Nomina – numina” [имена суть предзнаменования], это не только суеверие, но и истинное определение того, чем были в древности nomina, потому что имя понималось как живое существо, как объективация мистической сущности, лежащей в основе мира, как отдельная волна или всплеск океана мировой воли».

Если вспомнить весьма актуальное для русского философского языка первой трети ХХ века различение между «механизмом» и «организмом», имя и есть такой единичный живой организм, разъять на части который можно только путем его уничтожения. Это не значит, что мы не можем его исследовать или анализировать – вот как биолог изучает привычки и повадки зверя в его естественной среде, не нарушая при этом его органической целостности. В случае с именем такой средою является контекст (или, если хотите, «затекст», «претекст») – вся та подвижная совокупность «дополнений» и «обстоятельств времен и мест», в которой, собственно, и обитает имя.

Но имя не просто обозначает границы лица или вещи-как-лица, вещи, обладающей собственным поведением. Обратимся снова к Далю: «Имя человека или вещи (…) качество его, а потому слава его или известность, достоинство». То есть имя – это такое слово, которое, помимо «личности», обладает еще и «славою», еще и «чувством собственного достоинства».

Философский ХХ век добавил к этому ряду определений еще одно – слово «судьба». Имя имеет не только и не столько «структуры», но и «историю», – историю развития (или неразвития) изначального плана. И вот как раз эту историю вполне возможно проследить; она вполне объективна и автохтонна. Имена меняют свои смыслы – вот в чем все дело. И наблюдать за тем, как они это делают – чрезвычайно увлекательное занятие.

РЖ: Известна тяга к имени русской мысли начала ХХ в., от имяславия русских афонских мистиков до почитания невыразимого имени в поэзии О. Мандельштама. Чем Вы объясните это сосредоточение на имени, несвойственное европейскому модерну и символизму? Скорее всего, там напротив, основной акцент ставился на глагол, на действие и действо, а не на созерцание имен, тогда как русская мысль видела в имени прежде всего предмет любовного созерцания.

А.Р.: Я совершенно не согласна с самой постановкой вопроса. Я вовсе не считаю, что «Пьяный корабль» Артюра Рембо или «Соответствия» Шарля Бодлера более «глагольны», чем «Шепот, робкое дыханье, / Трели соловья» Афанасия Фета или «Ночь, улица, фонарь, аптека» Александра Блока. Если идти к философии, то «Бытие и ничто», «Тошнота», «Бытие и время», «Истина и интерпретация» (я беру заголовки наугад: это первое что попадается мне при взгляде на книжные полки) – такие же именные ряды, как «О понимании», «Свет Невечерний» и «Непостижимое».

Другое дело, что смыслы этих имен – различны; различны семантические ряды, с которыми связаны эти имена. Но это различие – различие философских традиций, не больше; и уточнение этих различий, определение их границ – еще один важный аспект, который должна рассмотреть современная философия языка.

Что же касается «глагольности» и «действенности» в России… Мне кажется, что последние сто лет мы только и делали, что «делали». И наворотили в итоге таких «делов», что не худо бы и остановиться.

РЖ: Очевидно влияние русской религиозно-философской мысли об имени на русское авангардистское искусство, с его желанием именовать невыразимое. Почему у религиозной мысли, вроде бы замкнутой в решении специфических вопросов духовного существования, оказался столь мощный культурный потенциал?

А.Р.: Ответ очень прост: именно потому, что она замкнута на решение вопросов духовного существования. Человека, тем более художника, всегда будут интересовать два вопроса: «Что есть аз?» и «Какова природа того, что я говорю и/или что говорит с моей помощью, говорит через меня?» Онтологические модели философии имени, разработанные Флоренским, Булгаковым и Лосевым, причем модели очень разные, дают важные ключи к ответам на эти вопросы.

РЖ: Современные критики русской религиозно-философской мысли, такие как Николай Плотников ("Философия для внутреннего употребления"), считают, что превращение образов и понятий в имена привело к отсталости русской мысли. Заёмные из других традиций (традиционного богословия или немецкого идеализма) образы сразу получали возвышенное метафизическое значение, что препятствовало постановке новых проблем. В радикальном выражении эта критика звучит так, что русская религиозная философия так и осталась в XIX в.: по способу постановки и решения вопросов она стоит ближе к Гегелю и Шеллингу, чем к Хайдеггеру и Витгенштейну. Насколько справедлива такая критика "отсталости" русской религиозной философии, обусловленной ее языком?

А.Р.: Ну, критиковать гораздо проще, чем анализировать (к Н. Плотникову это, кстати, не относится); точно так же, как читать ругательные рецензии гораздо интереснее, чем положительные: то ли он украл, то ли у него украли, но ясно, что была какая-то история.

Большинство «критик» русской философской традиции основано, как это ни парадоксально, на вопиющем невежестве (повторяю, речь не о Н.С. Плотникове, которого я, как историка русской философии, весьма и весьма ценю) большинства критиков. Мне горько признавать, но это, увы, факт: русской философии, как сложной и разработанной системы школ и концепций, формировавшихся к тому же в интереснейших и острейших дискуссиях, подавляющее большинство критиков этой философии – не знает. В лучшем случае в памяти остается спешно прочитанная к экзамену глава из «Истории русской философии» В.В. Зеньковского.

И вот тут возникает прелюбопытнейшая интеллектуальная ситуация, о которой мне уже приходилось писать: набор установок самих исследователей, их частные мнения возводятся в ранг истины. В сознании критика (фамилии намеренно не буду перечислять) возникает некая неимманентная мифологема, достаточно прочно укорененная, но не имеющая под собой реальных оснований. Идея об отсталости русской мысли относится как раз к числу таких неимманентных мифологем. Реальная реконструкция образов ментальности, созданных великими русскими философами, заменяется набором предикатов, характерных для той даже не ментальности, а, скорее, особой исследовательской культуры, которой присуще использование готовых стереотипов, в том числе и речевых, для описания различных культурных явлений и, как следствие, конечное несовпадение языка и предмета описания.

Однако зерно истины в заданном Вами вопросе есть. Дело в том, что русский философский язык, в отличие, скажем, от английского или французского, сформированного Бэконом и Декартом, появляется достаточно поздно, примерно в первой половине XIX века – т.е. тогда, когда основные европейские языки философии уже устоялись. Отсюда естественны заимствования, совершенно нормальные для формирующегося языка. Но перенесенные на иную почву, имена обретают совершенно иные смыслы – и смыслы эти живут и развиваются уже совершенно самостоятельно (в моей книге как раз приводятся примеры таких историй).

И совсем уж особая культурная ситуация возникает на рубеже XIX – XX веков, когда происходит явление, которое я называю «подключением к ресурсу»: русский философский язык активнейшим образом обогащается смыслами имен античной философии, греческой и латинской патристики и высокой схоластики. Именно в такой, богатой и развитой форме, он оказался способен решать те вопросы, которые были еще неподвластны тогдашним философам Запада, на тот момент следовавшим в русле позитивизма или философии жизни. Повторю еще раз: наш «онтологический поворот на путеводной нити языка» случился задолго до того, как он произошел на языке Гадамера.

РЖ: Знаете ли вы примеры "имен", появившихся в отечественной мысли во второй половине ХХ в., создавали ли такие "имена" Ильенков, Пятигорский, Мамардашвили или кто-то из нонконформистских представителей советской философии? Если не создавались, то почему – изменился язык философии, метод или что-то еще?

А.Р.: Как говорил один из героев моей книги, Пётр Петрович Перцов, которому до сих пор, кажется, всё еще отказывают в праве называться философом, середина-вторая половина ХХ века в России – это такое время, которое не давало философам возможности «сложиться как нужно в самом себе», или, когда «сложился или почти сложился», не давало «возможности внешнего обнаружения». Когда «внешняя крышка несомненно придавливает и внутренний процесс – все идет медленнее, неувереннее, глуше, чем шло бы нормально».

Для меня совершенно очевидно также, что русская философия в этот период пусть деформировано, но развивалась в том же семантическом поле, что и в начале века. Поэтому Ильенков и Пятигорский, Мамардашвили и Подорога, Молчанов и Хоружий, Бибихин и Ахутин для меня такие же русские философы, как Богданов и Габрилович, Грузенберг и Шпильрейн, Шпет и Ильин, Франк и Шестов. Весьма показательно, и я не забываю повторять об этом студентам, что первый том «Логических исследований» вышел в русском переводе в 1909 году под редакцией Семёна Людвиговича Франка, а второй – в 2001 году под редакцией Виктора Игоревича Молчанова.

Мне кажется, качественный семантический слом произошел совсем не в 1917 году, а гораздо позже, на рубеже 1990-х – 2000-ых. Именно поэтому таким анахронизмом кажутся сегодня тексты, использующие смыслы имен ХХ века: странно писать о всеединстве при всеобщей разъятости мира. Однако судьбы имени тем и интересны (как и любые судьбы, впрочем), что мы никогда не знаем, что ожидает нас за поворотом. Во всяком случае, такие имена, как «реальность», «я», «вещь», «молчание», «время», «вечность», «поиск» и «путь» (список можно продолжить) – вряд ли имеют только археологический интерес.

РЖ: За последние 20 лет в России появилось много новых богословских и философских институций, и большая часть корпуса русской религиозной философии доступна довольно широкому читателю. Знаете ли Вы какие-то попытки творчески развить наследие русской религиозной философии и создать новые "имена"? Например, С.С. Хоружий предпочитает имени формулу, и потому давно уже перешел от вариаций на тему русской религиозной философии к вариациям на тему древней аскетики. И из всех идей русской религиозной философии, которые получили разработку за это время, я могу вспомнить только упомянутую идею "всеединства" (напр., книга "Всё" Вашего коллеги С.М. Половинкина). Но всеединство – это не имя, а метафизическая теория, а где же имена, почему они не возникают?

А.Р.: Частично я уже высказала свою позицию в предыдущем ответе: все попытки «творчески развивать» (а я бы добавила еще и «осваивать наследие» и «продвигать в массы») обречены на провал, поскольку «мы, оглядываясь, видим лишь руины». На старом фундаменте можно построить здание – но это будет уже новое здание. Что же касается строителей… Имена – это ведь такая штука, которая не возникает сама по себе. Если помните, я начала с того, что имя – это живое существо. Имя предполагает личность, имени необходима среда обитания. У меня есть горькое чувство, что нам все приходится начинать сначала.

Беседовал Александр Марков

       
Print version Распечатать