Хозяйство дискурса

Небоскреб и концентрические круги

Существует не так много способов наглядно представить общество или государство в целом. Многие из таких наглядных представлений восходят к платоновской метафорике «корабля», ведомого рулевым, – отсюда, скажем, современная российская «лодка», страшащаяся качки. Но чаще общество изображают через строительные, градостроительные и архитектурные метафоры, которые не всегда сходятся друг с другом.

Читая Хабермаса, замечаешь, что у него есть две достаточно традиционные картинки «общества в целом», которые принимаются за нечто само собой разумеющееся. С одной стороны, это «вертикальная» конструкция, общество как большой и сложный дом, управляемый «сверху-вниз» и требующий систем коммуникации. Коммуникация носит не столько информационный, сколько функциональный характер: важно, к примеру, чтобы верхние этажи не остались без воды, а на нижние не сваливали мусор. Некоторая странность этого образа в том, что фундаментом выступает традиционный либерально-публичный базис, который, вообще говоря, отличается беспокойством и «неформальностью». При этом фундамент управляется с «верхних этажей». Другая картинка – горизонтальных концентрических кругов: здесь на периферии находится «гражданское общество», посередине – публичная сфера, а в центре – формальные политические институты. Круги должны обязательно концентрироваться: политика представляется сжатым публичным дискурсом, который, в свою очередь, подключен к неформальным бытовым разговорам, стихийным агрегациям интересов и т.д. Концентрация, однако, – не физический или силовой процесс, а, в норме, дискурсивный, поскольку она обеспечивается «фильтрацией», то есть таким конструированием публичного мнения, которое должно отделять нерелевантные элементы от релевантных, обеспечивать равный доступ заинтересованных дискуссантов и руководствоваться предпосылкой рационального исхода любого публичного обсуждения. Иными словами, центр кругов должен быть наиболее рациональным и наиболее очищенным.

Интерес двух этих картинок в том, что они не противоречат друг другу, хотя обе в определенном смысле «недемократичны», а переход от одной картины (управления) к другой (самоорганизации) остается непрозрачным. Они не диссонируют, в отличие от знаменитого примера Леви-Стросса, который просил жителей одной индейской деревни изобразить структуру их общества и получал две принципиально разные картины: сходящихся окружностей и вертикали, разорванной на два блока («верх» и «низ»). Ни одна из этих картин не была «реальной», не соответствовала «реальному» устройству деревни, однако само их различие указывало на конфликт, кодируемый разностью наглядных представлений: такой конфликт как раз и искажал возможность «адекватного» представления общества членами самого этого общества. У Хабермаса «вертикальная схема» проецируется в «концентрическую», и наоборот, и как раз это и является проблемой: действительно ли демократическое общество может быть устроено так, что как на него ни смотри, оно все равно видится со своей лучшей стороны, которая, однако, сохраняет вполне традиционные формы социальной стратификации, имеет верх и центр? Не является ли такая переводимость и проецируемость знаком того диссонанса, который удается скрыть, поскольку, по сути, вся система «делиберативной» («совещательной» или «обсуждательной») демократии направлена на решение этой задачи? Возможно, «видеть» демократию мы должны не в этих двух картинках по отдельности, а в их превращении друг в друга, что является достаточно странной задачей, поскольку, повторим, картинки принципиально друг от друга не отличаются.

В известной статье 2006 года «Имеет ли демократия еще и эпистемическое измерение?», вошедшей в книгу «Ах, Европа», недавно изданной по-русски, Хабермас продолжает делать ставку на взаимную переводимость двух картин общества – вертикальной и концентрической/горизонтальной – пытаясь показать, что именно такая взаимная проекция обеспечивает, в конечном счете, действенность «эпистемического» плана демократии. Под последним, в общем, имеется в виду простая вещь: править в демократии должна правота, поскольку любая претензия на обоснованное мнение, от которой нельзя уйти в публичном споре, содержит в себе явную или неявную претензию на истину. То есть демократия не может ограничиваться режимом «рационального выбора» (или агрегации интересов избирателей), как и республиканским этосом, требующим, чтобы все граждане участвовали в политических решениях и не уклонялись от них. Пока политика принуждена ссылаться на собственную правоту, она обязана встраиваться в процесс, обеспечивающий признание этой правоты, каковое, в свою очередь, не может ограничиться чисто коллегиальными или же социальными механизмами. Чтобы быть правым, недостаточно договориться об этом. Если же любое публично значимое мнение претендует на истину, могут быть выписаны правила, позволяющие, в том числе и на социальном уровне, поддерживать общую «игру», которая обеспечивает получение разумных, взвешенных мнений, публичного мнения как рационального конструкта, который служит для оформления повестки собственно политической сферы.

Другое измерение: инопланетяне-социалисты

Обе картинки Хабермаса – условного государственного небоскреба и сходящихся магических кругов гражданского/политического общества – содержат в себе потенциал неравенства и расслоения: функциональное распределение ролей неизбежно оборачивается привилегиями. В центре и на вершине – намного лучше, чем на периферии и внизу. Даже в идеальной политической коммуникации этого не избежать: Хабермас прямо говорит о том, что «обсуждение» (развертывающееся в горизонте истины и действующее по правилам идеальной дискурсивной ситуации), прежде всего, нацелено на «фильтрацию». Где-то должны оставаться те «грязные» (например расистские) составляющие, которые в принципе не способны стать содержанием публичного мнения. Очевидно, они остаются на периферии и «внизу». Однако «эпистемическое» измерение – это измерение в буквальном смысле слова, то есть Хабермас предлагает нам смотреть на общество из некоего «пятого измерения», взглядом инопланетянина, который видит, что одна картинка свободно, без разрывов и нарушения углов, превращается в другую, причем именно такая трансформация и равна демократии. Если только две «традиционных» картины общества – вертикальную и горизонтальную – удается увидеть как «одну», можно говорить о демократической легитимации. Пока мы можем оставаться инопланетянами с «эпистемическим» измерением в глазу, можно быть демократами. И, например, понимать, что отсеивание грязных элементов им же и на пользу – более того, если поместить такую социальную и дискурсивную грязь в лабораторные условия «делиберации», она очень быстро станет чистой (Хабермас приводит несколько примеров таких экспериментов, в которых рациональное обсуждение позволяло участникам быстро менять свои некритические мнения и приходить к «взвешенному» и рефлексивно обоснованному суждению). Политический дискурс должен работать как своеобразная «мойка» (laundering), которая превращает одну традиционную картину общества в другую, достигая эффекта демократии – общества нетрадиционного, радикально оспаривающего само место власти, как и любые стратификации.

Итак, быть демократом – значит быть таким инопланетянином с хорошо развитым топологическим воображением, позволяющим успешно рационализировать социальные разрывы и конфликты, видя в них узлы и условия политической коммуникации. Интерес этого взгляда из «эпистемического» измерения в том, что он очень хозяйственный, можно даже сказать плановый, ведомственный. Хабермасовский инопланетянин – по существу, социалист, времен, скажем, 70-х годов, когда даже за пределами «реального социализма» «социальный рынок» немецкого ордолиберализма перестал отличаться от «социального государства». Действительно, что значит поддерживать эпистемическое измерение демократии? Это значит вести себя так, словно бы, в пределе, все мы были своеобразными учеными, которые ведут спор об истине. Это, разумеется, не значит, что демократические граждане должны практиковаться в какой-то особой науке – в госуправлении, экономике или игре на кифаре. Напротив, сама социальная и политическая коммуникация должна строиться, как если бы она была наукой. А не «по науке». Но в таком случае неизбежно возникает эффект резонерства и рационализации: в пределе, сама социальная структура (со всем разнообразием социальных позиций) получает оправдание наукой только потому, что она «нужна» этой науке. «Наука демократии» может оправдать все что угодно, лишь бы «сохранялись правила игры». Перечисляя ключевых участников публичной сферы – политиков, журналистов, лоббистов, защитников групповых интересов, «моральных антрепренеров» – Хабермас начинает уподобляться Борхесу и его «китайской энциклопедии», которая не позволяет поставить главный вопрос – «а кто все эти люди?». Зачем они нужны, если вопрос в демократии? Обе картинки современного «институционального дизайна» – и вертикальная, и горизонтальная, – в себе недемократичны (поскольку сохраняют различие верха/низа, «управляемого/управляющих», «привилегии/депривилегированного» и т.д.), однако их верчение в «эпистемическом» измерении позволяет, как в калейдоскопе, создать видимость «демократии». Которая объясняется лишь одним: «наука демократии» стратегически перестает отличать легитимность от легальности, функцию от капитала, дискурсивные единицы от социальных. На вопрос «зачем нужны все эти люди», она способна ответить только тем, что «так надо».

Инопланетный взгляд Хабермаса – это взгляд «сложного» общества, в котором сложность всегда может быть редуцирована к функции в рамках глобального эпистемического дискурса. Иными словами, каждый участок дискурсивной фильтрации (например, «серьезная журналистика») приравнивается к социальной позиции и, в пределе, к социальному ведомству. Без него дискурс, рациональное обсуждение невозможны. Но чем отличается ведомство от любой современной социальной позиции? Тем, что оно, по логике инопланетянина-социалиста, – «занимается своим делом», а не использует его в качестве всего лишь плацдарма для накопления капиталов. В общем-то каждый должен заниматься своим делом, более того: это занятие оправдывается именно в публичной сфере, совпадая с определенной функцией в ней. «Либеральное» свое дело, то есть бизнес, – это лишь абстракция. Хабермасианский взгляд требует полной корреляции «своего дела» с обоснованием в рамках публичного дискурса. Хабермас – дискурсивный социалист в том смысле, что если в плановой экономике любая социальная позиция оправдана общим производственным процессом (то есть местом в производственной цепочке, управляющей самой социальной материей), а не какой-то личной инициативной или «opportunities», то у него такая позиция оправдывалась бы местом в «дискурсивном» общенациональном плане, который должен выдавать на-гора рациональное публичное мнение. Участвуешь в этом процессе – значит занимаешься делом.

В этом смысле логика «публичной» сферы у Хабермаса расходится с кантианской: если Кант предполагал, что публичное использование разума носит принципиально не-частный характер, представляясь как научное, но при этом любительское занятие, которое, однако, не затрагивает социальной сферы, то для Хабермаса само многообразие социальных мест и позиций (например, в машине государства) может быть обосновано только за счет совпадения с функциональным распределением позицией на «виртуальной» публичной сцене. Грубо говоря, и страховой агент, и лоббист, и моральный антрепренер нужны для того, чтобы поддерживался «институциональный дизайн» (рынок/гражданство/формальная политика), фундируемый эпистемическим публичным полем. Но лишь при том условии, что «каждый занимается своим делом» – «цеховики» дискурса недопустимы. Естественно, базовым примером такого обоснования социальной позиции являются «большие медиа», которые выступают, с одной стороны, образцом совпадения публичной роли и социальной, а с другой – именно из-за такого совпадения оказываются источником «патологий» политической коммуникации.

Policy vs. Politics

Можно выдвинуть несколько разноплановых возражений на подобное социалистическое устройство демократического дискурса. Дело даже не в том, что теория остается «всего лишь» нормативной, тогда как «эмпирически» эпистемное измерение никогда не выполняется, инопланетян не существует, а политическая уфология – удел фриков. Скорее, проблемы обнаруживаются в самой теории. Например, понятно, что политическая власть в «делиберативной» демократии всегда еще только должна «легитимироваться» политическим дискурсом, который, получается, запаздывает, раз сама она уже есть. «Верх» и «центр» ждут, пока их легитимируют, но это, в общем, не особенно им мешает. То есть они как раз ничего не ждут. Механизмы репрезентации и голосования, ключевые для перевода публичного дискурса в политическую сферу, на деле не решают проблемы, поскольку она носит структурный характер: публичный дискурс не правит сам по себе. В результате Хабермас систематически упускает радикальность различия между «politics» и «policy», то есть сферой профессиональных политиков и собственно содержанием их политики. Власть рационального дискурса – это, в пределе, власть policy, то есть «взвешенного» публичного мнения, выстроенного на основе релевантной информации, валидных процедур обсуждения и всестороннего участия дискуссантов. Однако politics обладает собственной автономией, которая не может быть устранена за счет формальных механизмов голосования и легитимации. Идеальным полигоном для исследования этого различия могла бы стать американская политика, в которой, к примеру, хорошо видно, что ставка на policy (и соответственно внепартийность) становится всего лишь еще одной маргинальной политической позицией-партией, которая на деле всегда ищет союза с крупными политическими игроками. Любое рациональное мнение неизбежно разбивается политическими позициями, которые играют в собственную игру. Сломать последнюю можно, собственно, двумя механизмами, которые фигурируют на фоне любого хабермасовского размышления: стихийной гражданской революцией, в которой policy совпадает с общегражданским мнением, непосредственно берущим власть в свои руки (по крайней мере на какое-то короткое мгновение), и, с другой стороны, «административным» управлением, в котором policy напрямую отождествляется с государственным аппаратом, не участвующим в политической борьбе (отсюда, соответственно, привкус «социализма» в эпистемическом измерении). Норма «делиберативной» демократии странным образом совпадает с двумя крайностями – подъемом гражданского движения, разрушающего формальные различия социальной сферы, и стазисом социалистического управления, где каждый уже оправдан в своем «деле».

Проблема «социалистического» решения выглядит инверсией проблем «большой политики». Хотя дискурс должен покрывать все социальное поле (то есть, в терминах Канта, все пространство «частного»), он требует определенных инструментов «явного» формулирования, то есть он не может оставаться имплицитным или неформальным. В капиталистическом обществе таким инструментом выступает «медиа-система» (со всеми претензиями, которые ей традиционно предъявляются). Но в «дискурсивном социализме» им могло бы быть некоторое «управление» или «министерство» дискурса (с ведомственными и производственными филиалами): поскольку дискурсивные правила должны выполняться во всех общественных институтах (всех ветвях власти и их органах), за исключением рынка, легко представить реализацию этих правил в виде особых «отделов», приписанных к каждому общественному органу и каждой общественной службе. Ясно, что такой ход опять же потребовал бы устранения политики как автономной сферы, за счет, к примеру, законодательного закрепления власти одной партии (отсюда возможность «обратиться в партию», то есть в ближайший партийный комитет, как возможность апеллировать к эпистемическому измерению дискурса, превалирующего – в норме – над плановыми/рыночными сделками и сговорами).

Разумеется, Хабермас не мог бы признать таких «юмористических» решений – в виде ведомства, управления дискурса или соответствующих дискурсивных приставов, которые бы следили за исполнением его правил во всех областях социальной патологии (а политическая и публичная коммуникация сегодня патологична во всех ее аспектах). Его ставка – на то, что «рациональность» (и, соответственно, эпистемическое измерение) присутствует в самой повседневной жизни, то есть питает собой все социальные интеракции. В известном смысле, рациональность не отделима от некоей «тупизны» или «здравого смысла»: граждане знают (там им говорят соответствующие науки – политология, социология, экономика), что государственные органы – это просто площадки для наращивания капиталов их местоблюстителей, а ходить на выборы бессмысленно, потому что просто нерационально. Однако они продолжают ходить и на выборы, и в суды. Хабермас видит в этом силу стихийной рациональности, базовых предпосылок, которые невозможно уничтожить, не отменив перформативные условия любого социального действия. Тысячи и тысячи «наивных» в своей рациональности людей стучатся в двери все тех же коррумпированных судов и рано или поздно изменят их. По этой логике, суды не могут отказаться от горизонта тех претензий, которые к ним предъявляются. Однако нельзя ли предположить, что этот поток «рациональных простецов» весьма разнороден, что большинство из них идут не по своей воле, да и не предъявляют, в целом, никаких претензий, за исключением тех, что вписываются в определенную прагматику? Не оказывается ли сама рациональная претензия всего лишь одним из элементов в более сложной конструкции, включающей, например, монопольные государственные институты, которых во многих случаях просто невозможно избежать, и неважно, веришь ты в них или нет?

Письмо власти против дискурса

В конечном счете, все эти проблемы сводятся к базовой посылке «делиберативной» демократии, предполагающей легитимацию политики рациональным дискурсивным процессом. Весь вопрос в том, как правоте править, если она не человек, не гражданин и не государственный орган? И дело не только в том, что дискурс легко попадает в ловушку неразличимости легитимности и легальности, законности и законосообразности, увлекаясь своеобразным социальным резонерством. Гораздо более серьезная проблема в том, что сама правота, оставаясь правотой, становится своеобразным капиталом. Действительно ли должен править правый? Демократично ли это?

Даже если согласиться с Хабермасом, политическая власть всегда «рассинхронизована» с эпистемическим измерением. С одной стороны, это эмпирическая власть, то есть пространство неразличимости разного рода капиталов, например экономического капитала и политического. Здесь «дискурс» и «эпистемическое измерение» всегда существуют в форме следа: процессуально обеспеченная правота не гарантирует того, что она будет оставаться правотой и далее. В отличие от «реальной» науки, «наука демократии» не открывает никаких законов, которыми могли бы руководствоваться граждане и политики. Любой дискурсивный результат моментально присваивается той или иной социальной позицией и используется как «стартовый капитал». «Дискурс» в таком случае выступает в качестве «эмитента» капитала, которым можно пользоваться как угодно. И причина такой ситуации не в некоей антропологической «патологии», а в самом устройстве публичного дискурса, в котором может учитываться только речь (как коммуникация, ориентированная на идеальное коммуникативное сообщество), но не письмо (как след и капитализация этой речи). Власть остается письмом, а не речью. Она меньше своей легитимации, но ей это нравится.

С другой стороны, политическая власть претендует на то, чтобы быть больше своей легитимации: если она всего лишь совпадает с ней, она вообще не может быть властью, оказываясь функцией дискурса. Например, должна быть инстанция, которая говорит «да» или «нет» в тех случаях, когда публичное мнение дает всего лишь взвесь одинаково обоснованных позиций (собственно, традиционно президентов учили говорить именно такое «да» или «нет»). Эти решения оказываются «непубличными», но в то же время они никогда не дотягивают до той «очевидности», в которой «эпистемное» измерение сияло бы собственно истиной, а не процедурами ее получения. За процедурой дискурса мы не обнаруживаем никакого феноменологически прозрачного и очевидного политического «дела» – это ясно потому, что даже наиболее «великие» из современных решений (вроде New Deal) остаются предметом споров, опровержений и разоблачений. Фактически, как показывают, например, недавно изданные «memos» Обамы, такие вне-дискурсивные решения политика выполняются не в горизонте «экзистенциальных» или даже «программных» решений, а, скорее, в некоем анкетном стиле: важно не содержание решения и не его истина, а само его наличие, плюс или минус. Письмо власти оборачивается псевдослучайным выбором, связывающим по рукам и ногам. Поэтому вопрос демократии – что делать с той властью, которая начинается до или после «публичного дискурса», что делать с властью как капиталом и властью как децизионистским автоматом. Куда ее девать?

       
Print version Распечатать