Два времени революции

- Your revolution is over! (Мистер Лебовски, обращаясь к Чуваку)
"Большой Лебовски"

Призрак революции совсем не Санта-Клаус. Его можно ожидать не только под Новый год, но и в любой другой сезон. Несомненно, что в последние годы идет достаточно жесткая модификация дискурса революции, которую можно описать, в частности, как потребление самого этого дискурса. То есть речь идет об определенной интериоризации революции, ее использовании в том контексте, который сам представляется в качестве "завершения" единственной "большой" революции, символизированной сломом Берлинской стены и окончанием радикального противостояния политических идеологий.

Эта модификация должна ответить на один вопрос: как реализуется и какую функцию выполняет революция в условиях общества без альтернативного горизонта? То есть там, где она, судя по всему, не нужна.

На момент воссоздания восточно-европейской версии гражданского общества, ставшего контекстом "бархатной революции", задача была не только в том, чтобы сломать Берлинскую стену, но и в том, чтобы сломать ее в каждой отдельной стране и в каждом отдельном сознании. Иными словами, революция, избавившаяся от тяжеловесной марксисткой теории, продолжала представляться в качестве уникального метода прохождения определенного этапа, межи, за которой все будет совсем иначе. Это-то и позволяло мыслить "бархатную революцию" как "событие", которое требует осознающих ее значимость субъектов.

Слом Берлинской стены и победа, пусть и отсчитанная post factum, "бархатных революций" обнаружили вовсе не разочарование, столь часто встречающееся в революционном повествовании, а крушение революционного холизма. То есть представления о том, что любое общество отделено от себя некоей невидимой границей, которую революция ищет и переходит именно потому, что общество должно оставаться "целым", сохранять некую почти органическую целостность, которой угрожают "противоречия" (классовые, национальные и т.д.). Предполагалось, что после перехода подобной границы сам дискурс революции упраздняется за ненадобностью. То есть революция исходно служила инструментом такого перехода, однако этот инструмент сохранился и после своего использования.

Более того, выясняется, что такой переход в постреволюционное состояние не может быть присвоен революционными агентами, они не в состоянии его зафиксировать. Смысл события после его определения равнодушен к его носителям и выразителям. Теперь смысл дан заранее, а революция выступает в качестве его более или менее полной реализации, примера. Именно в ситуации сохранения революции как инструмента, который не подвергается полной утилизации, и исчезновения внутреннего (идеального) горизонта революции возникает новый революционный дискурс, предполагающий более "экономичное" использование того же самого инструмента. Если ранее революция могла пройти и полностью завершиться, открыв новое летоисчисление, то теперь она никогда не должна расходоваться до конца. Она должна оставлять в остатке саму себя, чтобы из раза в раз повторяться как пример тривиального результата.

Революция экономизируется в том смысле, что сама теперь рассматривается в качестве средства, использование которого должно быть обеспечено подсчетом баланса издержек и доходов. В этом отношении "революции" на постсоветском пространстве отвечают на вопрос о возможности революции в глобализирующемся мире. Глобализируется он неравными частями. Иными словами, он является не тем "целым", в контексте которого развертывается революция, а принципиально гетерогенным множеством, накладывающим весомые ограничения на классическую революционность. Именно из такой гетерогенности, помеченной заранее данным смыслом свершившейся в конце 1980-х "большой революции", возникает рассматриваемая модификация революции как таковой.

Показательный пример этого процесса связан со спецификой принятия "проекта общеевропейской конституции" в разных странах ЕС. Предельно разные экономические, политические и культурные условия определили то, что в разных случаях приходится обращаться к разным механизмам ратификации проекта конституции - иногда путем парламентского голосования, иногда путем консультативного или имеющего принудительную силу референдума, а иногда такой референдум приходится проводить в странах, где его никогда не было.

Будущая целостность Европы требует, чтобы сейчас в максимальной степени учитывалась специфика каждой из ее "частей", зачастую рассматривающих Европу в качестве чуждой и инородной ("брюссельской") инстанции, не имеющей с настоящей Европой ничего общего. Если понять, что само объединение Европы представляется в качестве большой итоговой революции (определения "целого" общества), то здесь мы видим достаточно типичный симптом смещения революционного дискурса: революция сама требует диверсификации в зависимости от собственной эффективности и от собственного "экономического" (в широком смысле) контекста. Она уже не является неделимым и почти религиозным событием (возвращения или освобождения). "Большой" революционный дискурс после разрушения Берлинской стены остался в положении чересчур абстрактной и неинтересной по причине своей выполненности эсхатологии, которая, однако, "воплощается" в более "мелких" инструментальных революциях.

В этом отношении достаточно стандартное замечание относительно того, что проект "большой Европы" реализуется в достаточно странных условиях, когда основные носители всего "европейского" (вроде Франции) все больше теснятся восточно-европейскими (и не совсем европейскими) конкурентами, предполагает и более общий смысл, связанный как раз с дискурсом революций. "Большая революция" уже осуществилась (поскольку и "большая Европа" стала моментом глобализации, то есть большей реализованной революции), и в то же время она остается предельной точкой, будущим, которое должно постоянно воплощаться в настоящем по экономическим законам этого настоящего. Конечная революционная цель прирастает небольшими экономизированными, калькулируемыми революциями, относящимися к ней как "вложения", инвестиции. Революционное событие всегда будет оставаться в недостижимом будущем и прошлом, пока настоящее не сомкнется с этими вечными временами за счет своей собственной экономической игры.

Налицо два времени революции - "прошлое и будущее", равные "уже присутствующему", и противопоставленное им "настоящее", противопоставленное не жестко, а в виде эмпирического факта. Ведь это настоящее занято не революционным "переходом" (переход состоялся), а скорее превращением революционеров в "держателей акций" революции. Новые революции "в настоящем времени" (но не в смысле выполненной вечной революции) все меньше отличаются от своеобразного венчурного предприятия. Именно поэтому горизонт "вечной" революции не имеет ничего общего с "перманентной", и именно поэтому последняя выглядит анахронизмом, субъективной привязанностью к искомому революционному событию.

Говоря формально, проблема новых "микрореволюций" коренится именно в том, что "законы рынка" не устанавливаются по законам рынка. Если в XIX веке введение режима laissez-faire требовало огромного государственного аппарата и влияния, то теперь рынок переизобретается в революции каждый раз заново, но с заранее известным результатом. По сути дела, подобная роль революции связана только с тем, что последняя остается единственным инструментом легитимации "естественного" существования общества, имитацией его замкнутости, целостности, "возвращения" к натуральному состоянию. Иными словами, изучение современных революций - задача для нового Карла Полани, а не нового Маркса.

Однако революция, вводящая рыночные законы, служащая для них условием, не остается внешней по отношению к ним. Наиболее существенное достижение - инсталляция революции в экономическом контексте, обеспечение их серийностью и постепенностью. То есть революция работает с рынком в режиме короткого замыкания. Например, "большая Европа" может прирастать в своем итоговом либеральном будущем за счет окраинной Европы или не-Европы, шаг за шагом, в зависимости от конъюнктуры.

Наиболее явный момент такой модификации революционного дискурса - отмена "событийности" и всех сопутствующих ей моментов. Действительно, можно ли брать средства производства в свои руки не сразу, не в одном революционном рывке, а постепенно, один станок за другим, один актив за третьим? Не изменятся ли при этом сами "руки"? Очевидно, что такая постепенность - как раз то, что отменяет, реализуя по совершенно справедливой экономической схеме, классическую революцию, поскольку просто сводит проблему до наличного класса собственников, ни в коей мере не меняя общей структуры производства и общества. Как известно, именно такая "постепенность" (превращение рабочих в собственников и "снятие" вопроса экономической справедливости) была поднята в качестве одного из первых аргументов против марксизма и классической классовой революции.

Сейчас, однако, происходит не процесс "вытеснения" пролетарской революции, а инструментализация революции в условиях, когда "большая революция" (до сих пор мыслившаяся по модели скорее Французской революции) осуществляется "в вечности" и не представляет проблемы. Одно из следствий указанной инструментализации - неприменимость стандартного "органического" дискурса революции, который предполагал, что революция сама начинается после достижения некоего порога. Теперь дело не в революционной ситуации, а в конъюнктуре, хотя последняя может пониматься достаточно широко. В обществе ничего не "вызревает", нет никаких сезонов и "черных" дней, есть лишь присвоение буржуазным обществом самой модели буржуазной революции, причем само это присвоение осуществляется по "идеальным" законам рынка. Такое присвоение как раз и не позволяет распознавать это общество в качестве буржуазного, вернее, такое распознание становится тривиальным и не имеющим отношения к постоянно реализующейся сразу на двух уровнях - "вечном" и "эмпирическом" - революции.

В связи с этим легко понять, что, говоря о "провале революции", ее поражении или ее невозможности, мы часто смешиваем два режима, не учитываем ту раздвоенность революции, которая постоянно реализуется, являясь ее актуальной структурой. То есть, вероятнее всего, говоря, например, о "провале революции", мы постоянно имеем в виду "революцию" до собственной модификации, то есть органическое и тотальное событие, апеллирующее к идеальной границе, обнаруживаемой внутри общества. В России структуры не выходят на улицу потому, что знают - вернуться им будет некуда: улица - это лишь пространство, оформленное домами, а тотальная органическая революция камня на камне не оставит от удобств улиц и площадей. Но своим знанием эти структуры выдают свое невежество, своеобразный идеализм, который не хочет принимать в расчет тот факт, что призрак революции может менять свою природу.

       
Print version Распечатать