Cуверенитет без границ

Действия Первого Съезда народных депутатов РСФСР, принявшего Декларацию о государственном суверенитете, никем не воспринимаются в качестве основополагающего акта, разметившего то пространство, в котором нам приходится жить.

Никто не скажет на манер Х.Миро - "О да, это господа, которые все это сделали!" (хотя некоторые до сих пор, не веря в то, что история вообще существует, стремятся найти "самых главных господ"). То право на юмор, которое есть сейчас у нас, незаконным образом строится на одном единственном сожалении: очень жаль, что эти господа не были нострадамусами. Но и тогда, и сейчас без внимания остается само различие суверенности и независимости , так что мы уже не можем в точности сказать, что чего основывает и что чем продолжается (даже если мы полностью восстановим историю суверенизации России и выпишем проблематику ее независимости). Не оказываются ли два этих почти неотличимых термина - "суверенность" и "независимость" - элементами достаточно разных политических "архивов", практик и, если угодно, разных будущих, разных "россий"?

На деле современное стремление к историзации, выражаемое в постоянном смотрении на собственную историю как баран на новые ворота1, необъяснимым образом совмещается с претензиями к некоторым как будто ключевым моментам этой истории - причем эти претензии исходят из возможности сослагательного отношения к ней. И этот момент, такой ненаучный, негуманитарный, некультурный в конце концов, выдает достаточно верное чувство той логики "суверенности", которая все время намечалась и тут же - по разным причинам - стиралась. Мы можем высказывать претензии (которые уже стали фольклором) к акту провозглашения суверенности только потому, что он, по логике, не им придуманной (и это один из его парадоксов), должен был стать если не новым великим зачином (с соответствующей идеологией и т.п.), то по меньшей мере чем-то, что не позволяет нашему настоящему с чрезмерной быстротой становиться историей. Так что мы, на деле, не живем впереди себя (как предполагает постсовременность), а оказываемся в состоянии перманентного удивления тому, что только что случилось, - как пьяница после попойки получает огромное удовольствие, прослушивая историю своих вчерашних похождений. Претензии к основополагающим (реальным или воображаемым) актам новейшей истории всегда исходят из того, что эти акты должны были воплотить в себе некое коллективное решение (почти по К.Шмитту), не имеющее ни алиби, ни отсрочки. Но так ли однозначно суверенность является вожделенным пунктом истории, из нее всегда исключенным?

Если отвлечься на мгновение от вопроса различия провозглашенной в свое время суверенности и празднования независимости, выяснится, что в начале 90-х суверенность вдруг приобрела значение, возвращающее ее к тем моделям, которые как будто были давно забыты как дурной сон. Она, считавшаяся некоторым реликтом истории или темой учебников по эволюции политических учений, вдруг все чаще стала заявлять о себе самым непосредственным, непристойным с точки зрения постъялтинского мира образом - войной.

Эти войны до сих пор мыслятся так, как будто бы они всегда имели экономическую, политическую или какую бы то ни было иную рациональную причину (несмотря на вполне красноречивые отчеты о том, сколько именно денег было потрачено на войны в последнее десятилетие). Вернее сказать так - мы верим в войну, верим, что за ней что-то стоит. Например, что за ней стоят чьи-то интересы, что если их не будет (или если их удовлетворить каким-то иным образом), войны тоже не будет. Современный политический дискурс - за немногими исключениями - стремится оставаться в пределах войны как инструмента, не замечая, что многие лозунги (например те, что призывали Запад вернуться к его забытой силе) приоткрывают завесу над той суверенностью, которая всегда определялась абсолютным правом выбрать себе врага и ни перед кем не отчитываться за то, почему именно такого врага ты выбрал. Сама эта логика суверенности, связываемая ненавистниками "глобализации" (то есть "империализации") с США, не может (по крайней мере пока) действовать суверенно, то есть она не может зачеркнуть свою собственную историю, поставить ее на полку как неинтересную книгу. А история эта в разных своих фрагментах постоянно актуализируется близким, насущным и в то же время как будто фальшивым вопросом: чем могла бы быть наша, российская, суверенность и независимость, и может ли она вообще быть нашей, нуждается ли она в таком присвоении, и не навязал ли нам кто-то эту самую суверенность в качестве, например, своеобразной гуманитарной помощи?

Такие теоретики, как М.Фуко, в свое время попытались исключить суверенность из современности посредством генеалогии власти. Суверенность как право властителя на жизнь своих подданных, - то есть, в пределе, право обречь на смерть любого alter ego суверенности (выражаемое в реальной практике тем, что суверен не обязан подчиняться тому закону, который он дарует), показалась современности чересчур обременительной и затратной, особенно если она реализуется на уровне международных отношений. Более того, с началом Нового времени нельзя было не заметить исчезновения тех "тел", которые, собственно, и составляли структуру суверенности. Последняя, как показал еще Э.Канторович, слагалась из эмпирического, смертного тела (короля), иногда выражавшего в виде каприза то, что капризом является только у простых смертных, и идеального тела, гарантировавшего сохранение суверенности во веки вечные (теологические корни такого представления очевидны).

Но с "телами" в политике и истории довольно быстро возникает напряженка. Новые суверены делают ставку на то, что было скорее одним из атрибутов природно-теологической суверенности - то есть на ее бесконечное доказательство в споре друг с другом и с самим собой. Суверен от философии - Декарт; он придумывает, как стать сувереном, если ты - простой офицер некоролевских кровей: для этого надо всего лишь отказаться от всего, что у тебя есть, и посмотреть, что осталось (чем не модель распада СССР?).

Однако отказываться в одиночку бесполезно, этого никто не заметит, а суверен обязан создавать свое исчезнувшее в результате множественных революций тело за счет "признания со стороны другого" - что, естественно, ставит его от этого другого в зависимость. Суверен не имеет дела с натуральной, природной, органической независимостью, скорее он пытается с ней порвать, попадая во все новые круги более жесткой зависимости. Именно тогда, когда логика и этой - новоевропейской - суверенности была, казалось бы, благодаря Гегелю, Марксу и Ленину похоронена революцией, историческая неразрешимость последней совпала с первыми проблесками старой, но не доброй суверенности без границ (вспомним о недавнем плане "Справедливости без границ", замечательным образом совпавшем с исламистской формулировкой халифата). Без границ она только потому, что границы ей нужны, чтобы ставить их под вопрос.

Жест утверждения российской суверенности проблематичен именно потому, что он возникает на фоне уже отмененной, преодоленной, усвоенной и расколдованной классической суверенности, блеск которой Советскому Союзу, казалось, был уже не страшен. Для него были открыты - по крайней мере в символическом пространстве, им определявшемся, - те возможности, которые и не снились куцей суверенности в стиле борьбы за признание, обязательным правилом которой было выставление на кон своей жизни. Рабочий в принципе телеснее любого короля, это тело без границ, поэтому-то Советский Союз вырабатывает программу такого контроля своих границ, которая может осуществляться только с их обеих сторон. Для враждебного сознания тело "рабочих масс" представляется в виде опасной, заговорщицкой и чудесной "руки Москвы". Для обычного человека, например Семена Семеновича Горбункова, эта невиданная суверенность означала возможность такого путешествия за границу, когда прибытие в одну-единственную точку этой заграницы автоматически делала его знатоком и гражданином мира (Горбунков может читать лекции о любом городе - Нью-Йорке, Париже и т.д.).

Несомненно, что подозрительное отношение к суверенности как к некоей архаике, дикому капитализму и т.п., было для Советского Союза следствием не только хорошо усвоенного диалектического урока (согласно которому раб, не спускающий преданных глаз со своего господина, на самом деле столь пристально следит за ним, что доводит его до безумия), но и в целом "извращенного" отношения к власти, столь часто становившегося основанием для идеологических небылиц. Так, знаменитое "приглашение варягов" (определяющее некоторые символические возможности независимо от своей исторической правды) напоминает известный анекдот про садиста и мазохиста ("помучь меня - не буду"), но только с перевесом на стороне мазохиста - он вечно ставит потенциального господина в неудобное положение. То есть это просвещенный анекдот, поскольку, как хорошо известно специалистам по перверсиям, такая встреча невозможна - как невозможно купить себе господина, нанять его за деньги, не извращая всю логику господства и не отбивая у него желание что бы то ни было делать. Если в этой встрече символически фиксируется возможность "обмана господина", обведения власти вокруг пальца (связанная со многими языковыми кентаврами, внезапно пробуждающимися и в рационалистической формуле "президента как топ-менеджера"), то онтологически она подкрепляется (мнимым или верным - неважно) представлением о России как чистой потенции (продленным, к примеру, у Д.Галковского), всегда деструктурирующей любые логики, как даже маленькая девочка способна обмануть взрослого мужчину.

И вот рабы, постоянно обманывающие власть (обманывающие именно в том, что заставляли ее считать себя властью), вышедшие благодаря коммунизму в люди, то есть освоившие все диалектические премудрости и достижения критической философии, вдруг столкнулись с проблемой даже не объявления суверенитета, не его установления, а всего лишь имитации - поскольку речь шла только о том, что нельзя отставать от тех соседей, которые этот суверенитет уже "взяли". Суверенитет начинает пониматься как собственность, товар, который вот-вот станет дефицитным. И вопрос был только в том, как "сохранить лицо", то есть как сделать так, чтобы "все было как у людей" - что, конечно, накладывает запрет на последовательное развертывание логики суверенности во всех ее зубодробительных подробностях. Всегда отсутствовавший (как отсутствовала коммунистическая партия РСФСР) центр был внесен внутрь системы - только для того, чтобы не отстать от других (какими бы экономическими или политическими причинами такая интроекция ни объяснялась), что помечает акт провозглашения суверенитета как акт изображаемый - но без знания об этом. Полушутя можно заметить, что эта ситуация напоминает героев "Дивного мира" О.Хаксли, давно приученных к размножению в лабораторных условиях, в чашках Петри, и вдруг снова принужденных к сексу.

Однако такая слабость не является по необходимости порицаемой, недостойной и требующей непременного преодоления, то есть на фоне более или менее отчетливого "блеска" суверенности опаснее всего заниматься подражанием ей так, как будто бы она предполагала такое подражание и, в пределе, разделение, коммуникацию, совместное владение. Нельзя поддаваться на террор суверенности, всегда делающей ставку на индуцируемую слабость другого, выстраивающей отменяющую саму себя коммуникацию в форме бросания перчаток и бесконечных дуэлей. Предельная суверенность никогда не может быть ни "публичным достоянием", ни "общим делом". Более того: практически незаметное различие суверенности и независимости, образовавшееся в результате представления первой в качестве "предтечи" второй, задает наиболее общую структуру "политического" в целом: смещение к независимости (поскольку именно ее мы праздновали до последнего времени 12 июня, несмотря на акт о суверенитете - и благодаря ему) создает положительное напряжение, за счет которого еще можно что-то обсуждать и понимать. А не только заниматься бесконечным самоутверждением, попытками материализовать запечатленные памятью тела суверенности.

В конце концов, независимость отличается от суверенности тем, что первая всегда распределена по времени, она защищаема и обсуждаема, даже выторговываема. Независимость - дело экономии, дискурса, определения позиций и переговоров; одним словом, понимания того, что актуальная и несомненная зависимость не преодолевается никаким заигрыванием со смертью, кирилловщиной, апокалипсическим уничтожением, следующим за призывом "все или ничего". Независимость, поскольку она никогда не бывает абсолютной, дробится и приобретается - иногда частями, в чем ее и упрекают сторонники суверенной политики, не понимающие, что есть определенные преимущества у того, кому она "не по карману".

Примечания:

1 здесь нельзя не упомянуть и исторического бума перестройки, и более спокойного, но не менее симптоматического ╚вечного возвращения╩ исторического в современном российском искусстве - например в кинематографе

       
Print version Распечатать