1807-2007: конец святок

Помойка для нашего соотечественника никогда не теряет своей культурной привлекательности. Художнику она - источник вдохновения и эстетических провокаций, философу - ресурс новых идей, писателю - запасник сюжетов. Самые обычные мусорные загоны, ухоженные и выкрашенные - предмет заботливой гордости столичного градоначальника - в пред- и постновогоднее время превратились в богатые свалки: дворники-гастарбайтеры отмечают все-равно-какое-Рождество, а обыватель стремится свести счеты со всеми, с собой и с прошедшей жизнью, радикально расчищая собственное жилище. Все учтено могучим ураганом. Отходы праздничной жизнедеятельности перемешаны с семейными альбомами, драгоценной эпистолярией, на которую некогда покушался архив, да коробками из-под Samsung , набитыми книжной всячиной. В мусорной топке уравнены в правах букинистические раритеты, дефицит советских спецраспределителей, а также макулатурный ассортимент 70-х, деливший место с дутым хрусталем на книжной полке чешского производства. Человечество спокойно расстается со своим прошлым. Сегодня оно не вызывает ни смеха, ни ностальгии.

На святки свалка особенно дразнит своим семиотическим разнообразием. И не надо особенно уговаривать Бога, чтобы он поделился каким-нибудь специальным сюжетом. Сюжеты сами создают свои святочные конструкции, обживая этот старый книжный вертеп.

Из ящика вылезает переплет, ободранный, а может, и обглоданный мышами, затертый, с разводами. Как известно, немцы народ фантастический. Они луну делают в Гамбурге, правда, прескверно, зато издают хорошие книжки. Первый "Политический журнал" с показанием ученых и других вещей, судя по сведениям, указанным на помоечном экземпляре 1807 года, тоже выходил в Гамбурге с 1780 года стараниями общества ученых, а в Москву он попал десять лет спустя и назывался уже расширительно - "Политический, статистический и географический журнал или Современная история света". И по-современному - это дайджест и собрание всяких вырезок и заметок из тогдашней иностранной периодики. Почти что "Интеллектуальный форум". И про Россию - ничего или совсем мало. Политический журнал - газета газет, газетный глобус, на котором, как в волшебном китайском фонаре, меняются гравюры, взрываются фейерверки.

1807 год, по сведениям гамбургско-московского ПЖ, чрезвычайно урожаен. Главный сюжетообразующий - Тильзитский мир - задает образ всей европейской политики и пространства чуть ли не на весь XIX век, прихватив и XX. Кроме того, документы ПЖ свидетельствуют, что информационные войны между Францией и Россией, поддерживаемые официальной дипломатией с конца XVIII века, к 1807 достигают своего апогея. Французское Министерство иностранных дел запускает несколько вариантов поддельного "завещания Петра I", где говорится о необходимости держать Россию в состоянии постоянного военного напряжения, сеять рознь между европейскими государствами, чтобы в нужный момент захватить их, напав одновременно и с суши, и с моря, высадить во Франции, Италии и Испании несметные полчища азиатов, часть жителей истребить, а оставшихся отправить на поселение в Сибирь. Это впервые опубликовано в 1807 году. (www.ruthenia.ru/logos/number/1999_08/1999_8_02.htm).

Европейская политика уже тогда была "заточена" на активный поиск и создание "образа врага", и в этом театре активно участвовали все ведущие игроки. Наполеон - "Антихрист во плоти", унаследовавший в русской политической диаволиаде все черты "врага рода человеческого" - менял военные мишени, выбирая новые жертвы. Пресса была щедра на новые эпитеты. Всеобщим европейским врагом назначалась Англия, Пруссия, потом Россия.

7-8 февраля 1807 года произошло сражение под Прейсиш-Эйлау, ставшее "точкой отсчета" в исторической компаративистике.

Эйлау "был кровавым предисловием Наполеонова вторжения в Россию, но кто тогда видел это? он казался усилием, чуждым существенных польз России, единым спором в щегольстве военной славы обеих сражавшихся армий, окончательным закладом: чья возьмет, и понтировкою на удальство, в надежде на рукоплескание зрителей, с полным еще бумажником, с полным еще кошельком в кармане, а не игрою на последний приют, на последний кусок хлеба и на пулю в лоб при проигрыше..." http://www.museum.ru/1812/Library/Davidov7/index.html

Тильзит случился через несколько месяцев после кровопролития, равно бессмысленного для обеих сторон. Тильзитская "мифология" оказалась чуть ли не активней самого события, не столь значительного по сути, ведь ее "постановочная" откровенность была очевидна, а увертюра, заданная самим сюжетом, сыграна, согласно замыслу, на фоне изысканных декораций первоклассными исполнителями... Июньское утро. Середина Немана. Плот с двумя роскошными павильонами. Любопытно, что Стендаль, очевидец, позднее привел слова Бонапарта: "В продолжение тех двух недель, что мы провели в Тильзите, мы едва ли не каждый день обедали вместе; мы рано вставали из-за стола, чтобы отделаться от прусского короля, который нам докучал. В девять часов император в штатском платье приходил ко мне пить чай. Мы не расставались до двух-трех часов утра, беседуя о самых различных предметах".

1807 год - время становления европейской политики как игры эффектных мизансцен и пантомимы, объятий, поцелуев, признаний на ушко, сердечных клятв, реплик в сторону (в них-то обычно и прятался главный смысл, и через десяток лет современники и ближайшие потомки многозначительно пеняли друг другу взаимной недогадливостью). Время афоризмов, монументальных речевых формул, продуманных жестов. Хорошо выстроенные, почти балетные интермедии перекраивали карту мира. Время чрезвычайных эмоциональных возбуждений и ярких интеллектуальных вспышек, за которыми долго наблюдал пораженный партер.

"Эхо Тильзита" аукалось европейцам, а рифмовки постоянно обнаруживались на другой сцене и с другим актерским составом - вплоть до очевидных параллелей 1939 года.

Ретро- и проспекции "Тильзита" отозвались в гегелевской "Феноменологии духа" и "Коринне", написанной все в том же 1807 году "славной дочерью Неккера, гонимой Наполеоном и покровительствуемой великодушием русского императора". И Гегель, и Жермена де Сталь - каждый по-своему - пробивали брешь в стойком "французоедстве" (замечательное слово Леонида Пинского в его лекциях о европейском Просвещении XVIII века), заставляя играть многочисленных недругов и доброжелателей по своим правилам. "Феноменология духа" - личный дневник, последовательный отчет и начало всего последующего Гегеля и окончательный развод с Шеллингом, узнавшим себя в осторожной, хотя и достаточно жесткой гегелевской критике, это йенский итог, черта. Последние страницы Гегель судорожно дописывал как раз в ночь битвы французов под Йеной. С языком, тяжело нащупывающим самого себя сквозь ступени запутанно-ясной системы бесконечных "прибавлений" и "примечаний", там вообще неясная история. Слово захлебывается и с трудом настойчиво пробивается на поверхность:

Отношение вожделения к предмету есть безусловно еще отношение себялюбивого разрушения, а не отношение создания. Поскольку самосознание относится к предмету как созидательная деятельность, постольку этот последний только в самосознании получает приобретающую в нем прочное существование форму субъективности, сохраняясь, однако, по своему веществу. Напротив, через удовлетворение охваченного вожделением самосознания - поскольку оно еще не обладает силой переносить другое как независимое - самосознательность объекта разрушается; так что форма субъективного не достигает в нем никакой устойчивости.

Но, подобно предмету вожделения, и само оно и его удовлетворение необходимо есть нечто единичное, преходящее, уступающее место вожделению, просыпающемуся все с новой силой. Это есть объективирование, постоянно остающееся в противоречии со всеобщностью субъекта и тем не менее вследствие чувствуемого недостатка непосредственной субъективности все снова пробуждаемое, никогда не достигающее своей цели абсолютно, но приводящее лишь к прогрессу в бесконечность (http://lib.ru/FILOSOF/GEGEL/fenomen.txt).

Самого слова "феномен" у Гегеля нет, зато Erscheinung и Gestalt - ключевые. Из "темноты" проступает портретная галерея "гештальтов", их сложные отношения, постоянный конфликт и интрига - предмет особой авторской заботы. Переводчики, особенно русские, к этой "темноте" были особенно чутки; "Чувственная достоверность или "это" и мнение" в переводе Г.Шпета: "... что такое "это"? Если возьмем его в двойном виде его бытия, как "теперь" и как "здесь", то диалектика, которая ему присуща, получит столь же понятную форму, как и само "это". На вопрос: что такое "теперь"? мы, таким образом, ответим, например: "теперь" - это ночь. Чтобы проверить истину этой чувственной достоверности, достаточно простого опыта. Мы запишем эту истину; от того, что мы ее запишем, истина не может проиграть, как не может она проиграть от того, что мы ее сохраняем. Если мы опять взглянем на записанную истину теперь, в этот полдень, мы должны будем сказать, что она выдохлась" (http://www.vavilon.ru/texts/skidan7-18.html).

"Феноменология духа" - это точнейший автопортрет, напрямую связанный с самой что ни на есть бытовой, предметной густотой эпохи. Может быть, поэтому сам "гегелевский медальон" так естественно и органично впечатался в эпоху, проступая в оболочках разных национальных культур. Немцы и русские - гегелевские побратимы, и если продолжить тезис Ницше из "Веселой науки": "Мы, немцы, - гегельянцы, даже если бы никогда не было никакого Гегеля", - то в полной мере можно сказать, что русские - еще более истовые гегельянцы, чем сами немцы. И если бы Гегеля не было на самом деле, в России его бы все равно придумали. Гегель - это религия, философия и политика. После Гегеля философия в своем классическом европейском варианте завершается окончательно и всерьез (http://www.ruthenia.ru/logos/personalia/plotnikov/articles/02_band68.htm).

Однако все же крайне любопытна "выпечка тысяча осемьсот седьмого года". Двойники проходят мимо и порой не узнают друг друга. "Феноменология" - отчет, самопризнание, упакованное в романную форму, глубоко личный, исповедальный характер которой столь же очевиден, сколь нескрываем биографизм лирической интимности "Коринны", возведенный в статус политического приговора эпохе. (Гегель нелинеен, и публицистика в его тексте пробивается сквозь кору системы на каждом шагу, приглашая очевидцев к свободному соучастию. Недаром Александр Кожев, комментируя "Феноменологию", превращал ее в захватывающий роман; в нем были свои главы-серии; Кожев талантливо прочерчивал цикличную событийность гегелевской романной мысли, добавим, столь похожие на выпуклую сюжетность политической философии Жермены де Сталь: "яркие персонажи, драматические сцены сменяют друг друга. Неожиданные перемены ситуаций поддерживают напряжение, и читатель, жадно стремящийся узнать конец истории, требует продолжения" http://sinijdivan.narod.ru/sd5rez3.htm#_ftnref1.)

Жермена отчасти "проглядела" Гегеля, посетив вместе с Констаном Германию в 1802-м. Гете, Шиллер, Фихте, Гумбольдт, Август Шлегель... Последний даже был приглашен воспитателем ее детей. Гегель держался в стороне и не входил в эту романтическую компанию. А вот позднее, в книге "Десять лет в изгнании", Гегель поминается неоднократно, хотя и сдержанно (Жермена де Сталь. Десять лет в изгнании / Пер. с фр. В.Мильчиной.- М.: ОГИ, 2003).

Опыт скитальчества по немецким городам и университетским кафедрам ("случай Гегеля"), практика обживания своей Европы ("случай де Сталь") - показательны. Европейцы, выброшенные из своих биографий, "как шары из бильярдных луз" (Мандельштам О. Конец романа. http://www.litera.ru/stixiya/authors/mandelshtam/all.html), учились видеть и понимать друг друга. Практикующая изгнанница Жермена де Сталь конвертировала свои наблюдения в какое-то абсолютно новое понимание языка другой культуры. Все, написанное вокруг 1807 года и позднее, - это философия и феноменология политики в романно-мемуарной упаковке, это непрекращающаяся война, результативность которой ценили (хрестоматийны слова Гете о текстах де Сталь: это гигантский таран, пробивший брешь в китайской стене предрассудков) и боялись. Наполеон неистовствовал, чуя опасность "второго фронта", развернутого сочинительницей, терял самообладание, приказав сжечь книжную крамолу. Зачастую он просто ревновал: "...она умна; очень умна, даже, может быть, слишком; но этот ум необузданный, непокорный. Она была воспитана в xaocе разрушающейся Монархии и Революции; она составила из всего этого какую-то смесь! Все это может сделаться опасным; с ея пылкою головою она может совратить к себе других; я должен за этим наблюдать; она меня не любит" (Буриенн Г. Записки государственного министра о Наполеоне, Директории, Консульстве, Империи и восстановлении Бурбонов / Пер. с фр. С. де Шаплет. Т. 4, Ч. 8, СПб., 1834. С. 96, 103).

"Русский Гегель" надолго пережил "русскую Жермену". Культ последней сменился в 1840-х холодноватой иронией, обидой (ей не могли простить высокомерную ошибку в подсчетах: "Литература в России есть развлечение некоторых дворян" - неточная цитата из "Dix anees d'exil": "Quelques gentilshommes russes ont essaye de briller en literature"), пародией, а потом и вовсе полным забвением.

....длинная, худая
Стоит Коринна молодая...
Ее печально-страстный взор
То вдруг погаснет, то заблещет...
Она вздыхает, скажет вздор
И вся "глубоко" затрепещет.
Не заговаривал никто
С Коринной... сам ее родитель
Боялся дочки...

Послесловие. "Коринне" (серия "Литературные памятники", 1969) суждено доживать свой русский век, скромно отметив свое двухсотлетие, на районной московской свалке в правильном и, видимо, неслучайном соседстве с книжкой "Итальянские мозаики" Цецилии Кин (1984), "Жерменой-шестидесятницей", открывшей когда-то Италию XX столетия. От этого хозяйства брезгливо отворачивается бомж, по дешевке сбывающий у метро Акунина и Донцову.

       
Print version Распечатать