Будни платоновской пещеры, или Свободные мыслители и добрые начальники

Рецензия на: Отдел. Документальный сериал (Россия, 2010). 8 серий. Автор: Александр Архангельский. Режиссер: Елена Ласкари. http://www.tvkultura.ru/page.html?cid=11 124

Вышел фильм «Отдел». О нем спорят[1]. Его ругают. Его превозносят. А это значит, он смог затронуть какие-то болевые точки исторического сознания, прежде, может быть, и незаметные, но, как оказывается, весьма чувствительные. А это значит, он показал нечто важное, ускользающее от внимания в бесконечном потоке говорения о советском прошлом. Он сделал видимыми какие-то фигуры умолчания, лежащие в основе отношения к этому прошлому. И в этом — его большая заслуга.

О чем или о ком этот фильм? О философах? О поколении шестидесятников? Пожалуй, обо всем этом понемногу, но все же не о том. Ни о какой философии в фильме не сообщается, да и не подходит это к телевизионному фильму, пусть и документальному. Нам рассказывают о жизни и изречениях философов. Вот возник некий «Отдел» в Институте международного рабочего движения (ИМРД ) АН СССР. Вот неожиданно собрались в нем молодые интеллектуалы и философы, чтобы короткое время (с 1966 по 1968 г.) насладиться предоставленной им свободой. Из этого, казалось бы, случайного, события развертывается панорама полувековой истории интеллигентского поколения (от 40‑х до 90‑х гг.), определившего себя и в таком виде запечатленного советской и постсоветской культурной памятью как единственный яркий феномен в ходе мрачной советской истории. Все предыдущие оказываются отнесенными в этой оптике к темному и неразличимому фону сталинской предыстории, а всем последующим достается роль вечных учеников — верных или неверных. Но даже и о самом поколении мы узнаем не все. Из всего спектра образов поколения — от диссидентов до номенклатурщиков — нам сообщают только об одном особом его сообществе — круге «отдельцев». Вот этому кругу, его атмосфере, его идеалам, его рефлексиям, его переживаниям, одним словом, его интеллектуальному габитусу и посвящен фильм.

Автор фильма любит своих героев, он их чувствует и понимает. А раз любит, то готов простить им многое. Готов простить бесконечные ссоры и интриги друг против друга в стенах бесконечных отделов. Готов простить юношеские похабные стихи, от того еще более безвкусные, что читаются они не озорным молоденьким доцентом в кругу восторженных студенток, а почтенным старцем, способным на склоне лет осознать всю двусмысленность произносимого. Готов простить отвращение грузинского гения ко всем окружающим его народам — осетинам, абхазам, тут же предъявив в качестве индульгенции его борьбу с «грузинским национализмом». Готов простить признание из уст его героев, что «жизнь прожита зря», хотя и «счастливо». Наконец, готов простить поражение своих героев, при всей своей интеллектуальной фронде бывших плоть от плоти той самой системы, внутреннюю независимость от которой они так лелеяли, а когда она рухнула, оказавшихся неготовыми к ситуации свободного общества, мечты о котором питали энергию их неприятия системы на протяжении всего долгого советского существования.

Короче, автор готов простить своим героям всё. Ведь любовь слепа. И делает его незрячим к тому, что фильм его транслирует и цементирует мифы сообщества «отдельцев», с помощью которых оно привыкло вписывать себя в историю. Мифы, не автором придуманные, но собранные и воспроизводимые в фильме с такой тщательностью, что фильм, пусть даже и не намеренно (а может быть все-таки намеренно?), создает эффект их саморазоблачения и звучит, при всех симпатиях автора к его героям, как приговор их времени, их установкам и их морали. Попробуем взглянуть на эти мифы ближе, принимая во внимание лишь то, что показывается в фильме, и следуя за автором и его героями.

Миф о “самозарождении” философско й мысли

Пафос фильма держится на благоговении перед фигурой «настоящего Философа», презирающего мирскую суету и возносящегося чистой мыслью к самым последним основаниям бытия. Причем градус благоговения усиливается, когда речь заходит о «самозарождении» философской мысли в мрачной атмосфере послевоенного сталинизма, в которой герои фильма начинают свой интеллектуальный путь.

Не говоря уже о том, что концепция такого «самозарождения мысли» слегка напоминает идеи О. Б. Лепешинской и акад. А.И. Опарина про первичный бульон живого вещества, из которого самозарождается жизнь, можно все-таки спросить, как сформировалось это, между прочим, довольно распространенное среди описаний и самоописаний того периода, представление о внезапном появлении луча света в темном царстве. Как возникло это самосознание «отдельцев», что они вообще первопроходцы в философии и что между ними и Аристотелем пролегает пустота?

Можно допустить, что они, учась на философском факультете, ничего не знали об интенсивной философской работе 20-х годов (отнюдь не сводившейся к статьям Ленина и Троцкого в журнале «Под знаменем марксизма»), в которой принимали участие Шпет, Лосев, М. Рубинштейн, Б. Фохт и другие прямые ученики неокантианцев и феноменологов. Они могли обо всем этом не знать, хотя с тех пор не прошло и двадцати лет. Могли они не знать и о дискуссиях 30‑х годов, об издании 14 томов Гегеля, о статьях Г. Лукача и М . Лифшица и прочих «людей 30-х годов». Но ведь на их же факультете преподавали вовсе не только философские мракобесы вроде И. Я . Щипанова, вспоминаемого в фильме с особым отвращением, но и вполне профессиональные философы — А. Ахманов, П. С. Попов или, наконец, В. Асмус.

Но у «отдельцев» не было этого скромного сознания ученичества и продолжения философской работы. Да и откуда ему было взяться, если молодого Маркса они открывали для себя как идейное откровение, не ведая о том, что он был издан еще в 30‑е годы учениками Хайдеггера и ими же распространен в европейской и американской дискуссии, о том, что идея конкретности у Гегеля уже полвека (с начала ХХ столетия) стояла на повестке философской дискуссии Германии и Франции.

Поэтому и возникали у «отдельцев» глобальные проекты улучшения человечества, окончательной реформы логики и полного обновления науки и философии, столь часто встречающиеся в русской интеллектуальной традиции. В этой традиции почти каждый мыслитель считает себя пришедшим на пустое место: для него не существует никаких предшественников, а его собственный опыт кажется ему «нетипичным». В результате получается, что великий многозначный логик запутывается под конец жизни в двух соснах коммунизма и антикоммунизма и приходит с помощью «Новой хронологии» Фоменко к убеждению, что между ним и Аристотелем, оказывается, нет вообще никакого временного расстояния.

Такое отсутствие сознания традиции и работы с ней как раз и питает в каждом интеллектуальном поколении в России с середины XIX века ощущение свободы от груза традиции и жестких норм институционализированного научного творчества. Ощущение свободы от тех норм, благодаря которым происходит открытая передача научных программ и приемов научной работы от учителя к ученику со всеми вытекающими отсюда уточнениями, исправлениями и преодолениями этих программ.

Миф о свободе

Фильм открывается столь головокружительным философским тезисом, что на его фоне меркнут все исторические детали: «Нигде, ни в какой стране не было благоприятных условий для свободной мысли». И сразу, вдогонку антитезис — «но свободная мысль все равно развивалась». Но, позвольте, недоумеваем мы, это ведь о какой-то другой свободе и о какой-то другой свободной мысли идет речь. Как у Гоголя — о «другом Юрии Милославском».

Рассеять недоумения относительно того, о какой другой свободе здесь идет речь, помогает автор фильма, когда проводит в тексте за кадром характерную параллель: «Раньше Сталин сгонял ученых в шарашки, а теперь гуманитариям дали работать — на свободе» (так и напрашиваются здесь кавычки — «на свободе»). То есть, конечно, это не была свобода выражать свое мнение и бороться за него, свобода отстаивать свои убеждения в публичной дискуссии. Такой свободы у отдельцев, согнанных в «отделы» в тот период, когда система перешла от открытого террора к более вегетарианским методам насилия, признав утилитарную ценность привлечения свежих мозгов и поставив их в заданные ею самой условия не было. А если они принимали на себя смелость реализации той свободы, то репрессии не заставляли себя ждать, и из «отдельцев» они становились диссидентами.

Но было, конечно, то субъективное переживание свободы, что связано с энергией молодости, с жаждой познания и преобразования окружающего их мира в той мере, в какой это допускали установленные не ими правила. Было то, что автор фильма называет точным словом «вольница». И эта свобода заключалась в том, чтобы протащить крамольную цитату, вставив ее в редактируемую «отдельцами» речь вьетнамского партийного лидера. Чтобы годами не приходить на работу или устраивать проказы, когда начальство отвернулось в сторону (например, заменить стулья в дирекции унитазами, завезенными для ремонта). Вот именно о таком — психологическом — ощущении свободы идет речь в фильме: свободы разговоров в узком кругу на домашних застольях и дачах, свободы одинокого размышления вдали от житейской суеты и публичности, свободы творческого вдохновения при выполнении социального заказа, свободы осторожного нарушения установленных правил.

Условием возможности такого ощущения свободы был отказ от выбора из существующих альтернатив. Через весь фильм красной нитью проходит утверждение, что специфическим условием существования «отдельцев» и успешности их сообщества был отказ от выбора pro или contra режима, уезжать — не уезжать, быть с диссидентами — быть с властью. И только в силу этого невыбора становилось возможным сформировать свое поле деятельности в сфере профессии, в сфере частной жизни, в сфере отношений с «малым сообществом».

Эту необходимость невыбора многие герои фильма объясняют как необходимость «идти на компромиссы», чтобы сохранить «свободу», профессию и вообще, чтобы «что-то» сделать. Но ведь компромисс — это договоренность равных сторон, требующая равного учета каждой из них. А о каком равенстве сторон можно было говорить в ситуации «отдельцев», в которой условия задавались другими — административными и партийными начальниками, допускавшими «свободу мысли» разве что по принципу Фридриха Великого: «рассуждайте сколько угодно, но повинуйтесь». С той лишь разницей, что в советской ситуации не было терпимости просвещенного монарха и рассуждать «сколько угодно» было как раз невозможно.

Миф о “добром начал ьнике”

Важным элементом исторического самоописания и самоинтерпретации «отдельцев», логике которых фильм следует до мельчайших деталей, является фигура «доброго начальника». Именно благодаря ему становится возможной та жизнь «Отдела», которая создавала субъективное ощущение свободы.

Начальник — это «честный коммунист», вовремя понявший и оценивший необходимость утилизации мозгов для укрепления системы. Он добрый, когда следует принципу «сам живи и давай жить другим». Доброта здесь, однако, тоже понятие психологическое, т. е. относительное — для кого-то добр, для кого-то нет. Не углубляясь в дебри истории советской академической номенклатуры, можно уже даже с помощью многочисленных мемуаров зафиксировать эту амбивалентную характеристику доброты, когда один и тот же начальник оказывался для одних защитником и хранителем их уютной сферы внутренней свободы, а для других — злодеем и притеснителем. Так, многократно упомянутый в фильме академик А. М. Румянцев — «добрый начальник» для главных героев фильма, сыграл весьма незавидную роль в репрессиях против академика А. Сахарова, активно участвуя в подготовке письма академиков с требованием исключить Сахарова из их числа. Или другой начальник — А. Ю . Жданов, прославленный в перестроечном памфлете одного из героев фильма «Стоит ли наступать на грабли?» как исчадие номенклатурного мракобесия и гонитель столичной интеллигенции, по воспоминаниям других «отдельцев» оказывается покровителем искусств и наук. Будучи отправлен в Ростов-на-Дону руководить университетом, он становится защитником и покровителем тамошнего сообщества молодых философов, изучающих феноменологию Гуссерля, о чем последние до сих пор вспоминают с благодарностью.

Таких «добрых начальников» можно считать десятками, если не сотнями. Ведь это они наведывались вместе с «отдельцами» на театральные премьеры Таганки, они пускали за бутылкой водки либеральную слезу при звуках песен Высоцкого, они покрывали «своих» «отдельцев», когда еще более высокое партийное начальство вдруг испытывало очередной контрольно-реформаторский зуд. Одним словом, это была социальная формация симбиоза власти и интеллигенции эпохи просвещенного тоталитаризма.

В этом симбиозе «добрый начальник» обладал всей полнотой институциональной ответственности, определяя (при молчаливом согласии-невыборе «отдельцев») структуру, правила и ход игры. Он умел цепким взглядом выбрать из стройных рядов «отдельцев» любого самого незаметного сотрудника, чтобы назначить его руководителем отдела. Он определял те степени свободы для «выездных», которые были достаточны для того, чтобы предъявить на дебатах с Сартром, Альтюссером и на прочих гегелевских конгрессах «человеческое лицо» режима. Он покрывал вверенных ему «отдельцев» перед партийными контрольными органами, не допуская их чрезмерного вторжения в свою вотчину. Но он же легко мог и «сдать» любого «отдельца» этим и другим органам, если замечал в нем «нарушителя конвенции».

Последнее вовсе не противоречило неустановленным правилам игры, поскольку они были интериоризованы каждым участником «отдельской» формации: начальству — полнота власти и ответственности, «отдельцам» — свобода непубличной мысли и внутреннее самосовершенствование. То, что большинство последних презрительно относилось к этим правилам, — вплоть до обязательного членства в партии — как к «проездному билету», вовсе не мешало (и даже помогало, потому что не препятствовало) первым осуществлять полноту власти. Преимущества и комфортность «езды на социальных лифтах» были достаточным мотивом брать на себя издержки приобретения такого проездного билета.

По существу формация героев фильма оказывалась продолжением в советских условиях того симбиоза власти и интеллигенции, знаменитую формулу которого дал интеллигент М. О. Гершензон в сборнике «Вехи», когда предложил «благословлять власть, которая своими штыками ограждает нас от ярости народной». Не все ォотдельцыサ были столь прямолинейны, как Гершензон, хотя «Вехи» стали для большинства из них одной из культовых книг, укреплявших сознание их отличия от остальной массы советской интеллигенции. Но для формации «Отдела» было характерно как раз такое осознание себя просвещенной элитой, в распоряжении которой находились и библиотеки с недоступной и запрещенной для остальных литературой, и система реферативных сборников и закрытых переводов, которыми подпитывалась интеллектуальная среда отделов.

Закрытость и непубличность этого институционального и мыслительного пространства ярко проявилась на исходе советского периода, когда начальники и «прорабы перестройки» из отделов стали делать первые шаги в создании управляемой свободы с «человеческим лицом» и в ужасе отшатнулись от стихийного всплеска публичной дискуссии, грозившего разрушить родные стены отделов и мечты о правильной свободе, неразъеденной ядом плюрализма и хаосом публичной политики. Вместо критического разбора своего прежнего интеллектуального багажа в условиях реальной свободы «отдельцы» предпочли повторять гершензоновские заклинания «Россия — ты одурела» или возжелали «облить бензином и сжечь» всех своих массовых адептов, когда увидели во что превращается их комнатная методология, становясь публичным феноменом.

Миф об “Отделе”

Самым устойчивым мифом, артикулированным в фильме и приобретшим характер почти незыблемой очевидности, является миф о самом «Отделе». В фильме, кажется, даже ни разу и не сказано, о каком отделе ИМРД вообще идет речь, да и не были многие герои фильма сотрудниками этого института. Впрочем, это и неважно, поскольку речь идет об «Отделе» как социальной метафоре — метафоре разветвленной сети ниш и складок, в которые удавалось забиться сотрудникам, чтобы обеспечить себе психологически свободное существование.

Такой образ монолитной системы, изрешеченной «отделами» и рухнувшей впоследствии от разъедающего воздействия отдельской вольницы, закрепляет представление о «сковырнувшем режим» союзе либеральной интеллигенции и либеральной же номенклатуры, представление столь же лестное для исторического самосознания советской гуманитарной интеллигенции, сколь и неверное.

Скорее уж к этому союзу подходил бы образ революционеров поневоле, обрушивших систему в попытках ее непрерывного улучшения. Ибо мыслительный горизонт «отделов» никогда не выходил за рамки гуманистической утопии «социализма с человеческим лицом», в которую влились лучшие интеллектуальные усилия поколения, кульминировавшие в написании нового учебника по марксизму-ленинизму времен перестройки со скромным названием «Введение в философию».

То, что разветвленная сеть отделов была не какой-то интеллектуальной нишей, возникшей по недосмотру или при молчаливом попустительстве начальников, а самой сутью советской гуманитарно-научной системы с полным отсутствием в ней внутренней критики, открытой дискуссии, четких научных программ и способности к долгосрочному научному сотрудничеству, становится особенно ясно сегодня. Достаточно только взглянуть на отчаянные и безрезультатные попытки реформировать оставшуюся в наследие от СССР советскую академическую систему. Эта система коллективной безответственности, позволявшая сотрудникам годами не являться на работу и даже гордиться этим как способом сопротивления режиму, а вместо научных планов по «листажу» отделываться отписками по принципу «что прикажут», настолько глубоко проникла в ткань научного сообщества, что даже в условиях полной отмены всякой цензуры и возможности развивать науку, представители «отделов» продолжали взывать к «доброму начальнику», пока этот начальник не пришел и не избавил их от груза ответственности за отсутствие научных результатов.

* * *

Было бы глупо и нечестно вменять «отдельцам» какую-то историческую вину. Окажись мы на их месте, мы бы и сами неизвестно как поступили. Недаром Гоббс считал главным человеческим инстинктом, приводящим к созданию общества, инстинкт самосохранения. Но сегодня мы можем и должны судить (а не осуждать!) об эпохе «отделов» как об истории, не поддаваясь соблазну следовать, как это предлагает фильм устами своих героев, психологическим и житейским самооправданиям по принципу «у вы же сами все должны понимать…»

Мы вправе перестать плутать в дебрях языка, отравленного двусмысленностью, которая позволяет говорить о «свободе», когда речь идет о практиках принуждения в заданных сверху «либеральных» рамках, о «социальной справедливости», когда идет речь об иерархическом распределении в полуфеодальных кормушках, о «личности», когда речь идет о тщетных поисках творческой интеллигенцией ответной любви со стороны добрых начальников. На этом языке говорит и пишет наше, для многих еще слишком памятное и понятное, советское прошлое. Но на этом же языке берутся описывать и анализировать это прошлое.

В результате мы снова попадаем в ловушку языка, заставляющего называть серое белым, и вынуждены бесконечно длить момент несостоявшейся мысли, вечно возвращаясь в атмосферу «Отдела», которая своей тотальностью всеобщего понимания блокирует всякую возможность критической рефлексии об истории.

[1] См., напр.: http://farma-sohn.livejournal.com / 517 464.html; http://russ.ru / Temy / Spor-o-sovetskoj-filosofii; http://ivangogh.livejournal.com / 1 364180.html; http://arkhangelsky.livejournal.com / 155 568.html; http://yu-buidalivejournal.com / 266 512.html и мн. др.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67