Витгенштейн в современной культуре

От редакции. ХХ век часто называют веком Людвига Витгенштейна: Мир и Язык, Слово и Высказывание стали благодаря великому австрийцу важнейшими проблемами философии. Переворот, совершенный Витгенштейном, изменил представления о задачах науки и продолжает влиять на повседневную жизнь во всем мире. Мир как факт или совокупность фактов, язык как мера мира – эти тезисы философа буквально открывают современное многоязычие, современный мир как поток визуальных образов, как переплетение множества языков и культурных программ. Но значение Витгенштейна и в другом – к этому загадочному человеку, эксцентрику, сумасброду, обращаются все чаще как к своего рода духовному учителю, отцу, гуру – примерно так выведен Витгенштейн, например, в комикс-бестселлере «Логикомикс». Кем был Витгенштейн и кем он остается для всех нас? – «Русский Журнал» побеседовал с Софьей Данько, философом, автором книги «Субъективность без субъекта или исчезающее "я"».

* * *

Русский Журнал: Людвиг Витгенштейн – один из самых влиятельных философов ХХ века, чье влияние не ослабевает и в наши дни. Удивительно, насколько мыслитель, занимавшийся специфическими логическими вопросами, оказывается своего рода символом культуры ХХ века. Как бы Вы определили, в чем суть этого влияния? Каков итог того, что произвел Витгенштейн? Как изменилась культура и ее теоретическое осмысление после появления его трудов?

Софья Данько: На мой взгляд, итоги еще рано подводить, Витгенштейна продолжают «расшифровывать» и интерпретировать, его влияние продолжается, эта тема еще далеко не закрыта.

На сегодняшний день, если говорить о популярности, «философская мода» на Витгенштейна, видимо, поубавилась; но это и к лучшему, схлынул поток популяризации, нередко превратно и враждебно толкующей его учение. Последнее объяснимо: далеко не всем по нутру директива «молчания», которой завершается «Логико-философский трактат» («О чем нельзя говорить, о том следует молчать»). В результате многие предпочитают замалчивать самого Витгенштейна как неудобного мыслителя, запретившего философствовать.

На самом деле, «неудобный» Витгенштейн прежде всего запрещал морочить себе и другим голову тем, что никогда, собственно, не являлось философией. В отношении собственно философии Витгенштейн показал, какие пути уже пройдены, куда не следует направлять свои помыслы тем, кого действительно беспокоят философские вопросы.

Поясню: в свое время Кант тоже «закрыл» метафизику, показав невозможность выхода за пределы субъективности. Но Кант оставил тайную дверь в «подлинный» ноуменальный мир, куда и устремились философы, создавая целые школы и направления: гегельянство, волюнтаризм, экзистенциализм и т.п. Учение Витгенштейна, в своем роде, не менее плодотворно; но его философский лабиринт многих уводит не в ту сторону. Между тем, Витгенштейн тоже не поскупился и оставил указатели на пути к собственно философской истине, — просто надо набраться смелости и изменить ракурс видения мира, теперь уже распрощавшись с субъективизмом.

Подобно тому, как Кант стремился ограничить знание, чтобы освободить место вере, Витгенштейн освобождал место этике, очерчивая границу выразимого «изнутри языка», в пределах того, что может быть сказано. Потому призыв «молчать» не следует понимать так, что за пределами логики, обыденного языка и обыденных представлений вообще ничего нет. Как раз — есть, но это этика, которая не может быть высказана явным образом, в обычных предложениях.

Поскольку предложения показывают, как обстоят дела, а всякое выразимое и «такое» — случайно. Необходимость, ценность и смысл происходящего поддаются лишь косвенному выражению (поэтому, например, Витгенштейн отдавал приоритет художественным, а не собственно философским дарованиям Л. Толстого, которого считал глубоким, едва ли не единственным религиозным мыслителем).

Если с этой точки зрения говорить о влиянии Витгенштейна — то, с одной стороны, происходит переоценка философии с позиции чрезмерного культивирования и абсолютизации поставленной Витгенштейном задачи распутывания (а не решения) философских проблем. На этом пути, насколько я могу судить, исследователям свойственно увлекаться процессом – и превращать философию в лингвистику. Но это означает потерю интереса к философской этике, которая всегда оставалось приоритетной для самого Витгенштейна. С другой стороны, если современный исследователь способен правильно понять этические воззрения Витгенштейна, то на всю предшествующую философию, как и на прочие проявления культуры, он будет смотреть как на формы реализации предельного ценностного отношения человека к миру.

В этом смысле мы вполне можем разграничить то, что в предшествующей метафизике вполне себя оправдывает, и то, что с точки зрения Витгенштейна, оказывается просто результатом языковой путаницы. Но довольно трудно вот так, сходу это представить, такие аспекты требуют детального обсуждения.

РЖ:Почему Витгенштейна часто сравнивают с Платоном? Это именно исключительная этическая значимость их фигур, или сходные поставленные ими вопросы отношения бытия и познания, или похожий стиль мышления?

С.Д.: Основания для сравнения, действительно, есть. И Платон, и Витгенштейн придерживались трансцендентализма: они не считали возможным искать сущность мира внутри самого мира. Платона интересовало то, что делает вещи прекрасными, он размышлял о ценностях как таковых, самих по себе. И Витгенштейн, со всей присущей ему строгостью мысли, тоже обращен к трансцендентным, абсолютным ценностям, которые сообщают смысл всему происходящему, оставаясь при этом «вне мира».

Платоновский «мир вещей» (или мир, данный нам в чувственном опыте) сопоставим с «миром фактов» Витгенштейна. Подобно «вещам», факты случайны, а «то, что делает их неслучайным, не может содержаться в самих фактах, иначе оно снова будет случайным». Равным образом ценность не может содержаться в самих вещах, в самих фактах («а если бы она там была, то не имела бы никакой ценности»).

Поэтому все, что придает определенность (меру) вещам, делает их тем, что они есть, позволяет видеть их прекрасными или безобразными, по Витгенштейну (и Платону) лежит за пределами мира фактов (или «вещей»), за пределами того, что может наблюдаться в опыте и быть высказано. Витгенштейн говорит о «чувствовании мира как целого» как о предельном, мистическом опыте, что, видимо, соизмеримо с созерцанием абсолюта в платонизме.

РЖ:А вот обратим внимание на отражение этих открытий Витгенштейна в искусстве. Что бы Вы сказали, например, о фильме Д. Джармена «Витгенштейн»? Есть ли в нем вклад в витгенштейноведение?

С.Д.: Это уникальный фильм; пожалуй, единственный, столь глубоко представивший не только жизнь философа, но и его философию. Джармену удалось передать огромное напряжение, сопровождавшее жизнь и философствование Витгенштейна, которые, впрочем, для последнего почти не различались. Подобно текстам Витгенштейна, фильм содержит множество загадочных ребусов, требующих от зрителя немалых усилий для понимания. Например, явление инопланетянина, удивляющегося, что у философа на ногах столько же пальцев, сколько у обычного человека. Действительно: если философ способен обращаться к тому, что определяет жизнь и мир человека, то кто же он сам? Возможно ли быть исполнителем и исполняемым, автором, режиссером, критиком и героем в одном лице?

По поводу «вклада» — безусловно, этот фильм есть некий опыт витгенштейноведения, он не только поощряет, но и критикует свойственный Витгенштейну способ философствования, не упускает из виду некоторую юношескую наивность мыслителя, считавшего возможным распутать и разгладить язык, убрать из него все парадоксы, — хотя трудно не поскользнуться на гладком как лед «идеальном языке».

Мне доводилось смотреть этот фильм вместе со студентами юридических и экономических факультетов московских вузов. Я опасалась, что жанр фильма, его стилистика не будут восприняты молодыми людьми, избравшими вполне «земные» специальности, но фильм увлек и зачаровал всех присутствующих: оказался близок их духовным запросам.

РЖ:Как, по Вашим наблюдениям, знакомство с мыслями Витгенштейна влияет на людей, в том числе на понимание повседневности? Как этический пафос Витгенштейна может изменить нашего обычного современника?

С.Д.: Этот вопрос снова возвращает нас к этике Витгенштейна, которая содержит ответ на самый волнующий вопрос — о смысле жизни. Насколько мне удалось, после многолетних усилий, понять Витгенштейна, тайна смысла жизни заключена в абсолютности этого смысла, который ни в чем не состоит, но есть сам смысл. Это нелегко представить, почти невозможно, поскольку абсолютный смысл есть само условие обнаружения смысла в любых конкретных обстоятельствах. Абсолютный смысл ненаблюдаем, как и все прочие абсолютные величины, например, пространство как таковое, которое мы не в состоянии увидеть, хотя мы и можем наблюдать протяженные физические вещи.

В обычной жизни мы склонны связывать смысл с определенными обстоятельствами, кто-то ищет смысл в самореализации, познании мира, рождении ребенка, другие — в необременительных удовольствиях, в роскоши, в солнечных ваннах на дорогих курортах и т.п. Это естественно, так мы и живем, выбирая, по возможности, наиболее привлекательный образ жизни, но во всех случаях нам недостает абсолютности, мы все еще хотим понять, где на самом деле кроется предельный, «всеобщий» смысл?

Так вот, с одной стороны, этот вопрос некорректен; но то, что он некорректен, вовсе не означает, что он не имеет отношения к чему-то крайне важному для нас. Хотя Витгенштейн, действительно, все время предлагает распутывать язык, снимать искусственные задачи, избегать ловушек, в которые разум сам себя загоняет, данный вопрос нельзя считать искусственным, хотя его формальная постановка и неверна.

Некоторые исследователи понимают Витгенштейна так, что о смысле жизни бесполезно говорить, поскольку «всеобщий» смысл есть внешняя, конечная цель мироздания, а цель может ставиться лишь внутри мира, внутри выразимого в языке. Если говорить о целях — да, это так, о «всеобщей» цели говорить невозможно; но Витгенштейн, утверждая невыразимость смысла, вовсе не считает его целью, ни «внутренней», ни «внешней».

Цель — всегда предполагает обстоятельства, в чем-то заключается. То, что имеет в виду Витгенштейн, когда упоминает смысл жизни, ни в чем не заключается, смысл бесполезно пояснять через обстоятельства: это все равно, что пытаться определить источник освещения, перебирая освещаемые предметы, будто источник света заключен в них самих.

Столь же бесполезно, например, спрашивать, что такое любовь, сводить любовь к каким-то ее проявлениям, к чему-то иному, нежели она сама. Например: к ответственности, заботе, привязанности, радости или страданию. Все это может иметь отношение к любви, однако последняя есть не что иное, как сама любовь, сама в себе не поддающаяся никакому определению.

Аналогию можно продолжить, вспомнив Платона: «прекрасное не есть ни прекрасная девушка, ни прекрасная кобылица, ни прекрасная лира, ни прекрасный горшок»; вопрос состоит не в том, что прекрасно, а «что делает эти вещи прекрасными» (иначе говоря, речь идет о прекрасном, которое есть само прекрасное). Так вот, смысл жизни должен, в конечном счете, быть явлен таким же образом, как сама любовь, или само прекрасное, явлен как сам смысл, который не мыслим в понятиях, невыразим, и может проявиться в особом состоянии души, в «мистическом чувствовании мира как целого», постигающем мир как абсолютное чудо.

Яснее представить эти интуиции Витгенштейна можно на противопоставлении абсолютного чуда и абсолютного абсурда, о котором говорит герой романа Ж.-П. Сартра «Тошноста»: «абсурдность — еще одно слово, а со словами я борюсь: там же я прикоснулся к самой вещи. Но теперь я хочу запечатлеть абсолютный характер этой абсурдности. В маленьком раскрашенном мирке людей жест или какое-нибудь событие могут быть абсурдными только относительно — по отношению к обрамляющим их обстоятельствам. Например, речи безумца абсурдны по отношению к обстановке, в какой он находится, но не по отношению к его бреду. Но я только что познал на опыте абсолютное — абсолютное, или абсурд. Вот хотя бы этот корень — в мире нет ничего, по отношению к чему он не был бы абсурден. О, как мне выразить это в словах?»

Пока мы остаемся в мире вещей, «внутри» мира, смысл или абсурд могут, видимо, сгущаться до бесконечности. Но предел «совершенству» и «кошмару» все-таки есть: его ставят идеальные смысл и абсурд, иначе — смысл и абсурд как таковые. Они и раскрашивают повседневный мир каждого из нас, делая мир более или менее осмысленным, или более или менее абсурдным.

В соответствии с преобладанием смысла или абсурда (в обсуждаемых контекстах Витгенштейн не использует слово «абсурд», он говорит о «возрастании» и «убывании», «увядании» мира как целого) образуются два противоположных мира, которые Витгенштейн называет «мир счастливого» и «мир несчастного». Слова самого философа: «если добрая или злая воля изменяет мир, то она может изменить только границу мира, а не факты, не то, что может выражаться в языке. Короче говоря, при этом условии мир должен вообще стать совсем другим. Он должен, так сказать, уменьшаться или возрастать как целое. Мир счастливого совершенно другой, чем мир несчастного».

В повседневной жизни, как правило, мы лишь краем касаемся абсолюта, скорее мы могли бы сказать, что не видим отчетливо ни смысла, ни абсурда: наша жизнь «идет как идет», сбалансирована как «отчасти счастливая, отчасти несчастная», хотя иногда баланс нарушается в ту или иную сторону. Однако все мы держим в глубине души неразгаданную альтернативу: склоняемся в наших помыслах либо к разумности мироздания, либо к отсутствию какого бы то ни было смысла в нем.

Этика Витгенштейна является проводником к подлинной, сущностной основе этой альтернативы, и дает ключ к повседневной жизни, искусству и философии, способным воплотить, наглядно представить смысл или абсурд нашего существования.

Но что нам может дать знание источников «света» и «тьмы»? Можем ли мы произвольно перемещаться из одного мира в другой? Мог ли, например, Франц Кафка, певец абсурда, изменить себя, стать выразителем мира счастливого, как, например, Генрих Бёлль, разглядевший сквозь голод и холод послевоенной Германии оберегающий смысл — Того, кто «печется о нашей безопасности?» Мог ли, Вагнер, чье гениальное творчество странным образом вдохновляло нацистов, не встречаться в раннем детстве с привидениями, не кричать от ужаса каждую ночь? Может, мы от рождения приобщены либо смыслу, либо абсурду, обречены на счастье или несчастье? Или «в слабости нашей сила творится», и в мире несчастного вызревают зерна подлинной веры в оберегающий нас смысл бытия? Подобные вопросы, разумеется, не впервые возникли, но Витгенштейн совершенно по-новому к ним подводит, предлагая, тем самым, многое переосмыслить, о многом задуматься.

Беседовал Александр Марков

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67