Валутинский пейзаж

От редакции.

Писатель Олег Ермаков, автор книг "Знак зверя", "Возвращение в Кандагар", написал для «Русского журнала» эссе, посвященное русскому пейзажу и событиям 1812 года под Смоленском.

* * *

«…мало видим, знаем»

Бунин

Из окна поезда давно заприметил холм с гребнем тополей и сосен, запирающий внушительную долину, по которой протекает узкая речушка Колодня. Слева и справа холмы, покрытые смешанным лесом. Жители называют эту местность так: «в горах». Действительно, для нас это горы. И надо их пофотографировать, решил я. По различным обстоятельствам, пору осеннего цветения я пропустил. Но подумал, что поздняя осень тоже интересна, обнажается структура места, складки и линии, и многие уголки доступны взгляду, благодаря свету. Да, но вот света в поздней осени как раз маловато.

Пока у меня не было фотоаппарата, строки из справочника о том, что ясных дней на Смоленщине всего девятнадцать, казались мне фантастическими. Теперь я верю этому безоговорочно. По-моему, солнечных дней даже меньше. Их вообще нет. Весь ноябрь я так думал. Какой там туманный Альбион. Смоленск и окрестности – владения туманов, моросящих дождей. Оттого и лица его жителей не назовешь улыбчивыми. Нет солнца, и до января не будет, в крещенские морозы только и вернется.

Соколья гора

Но внезапно оно пришло, полоснуло по крышам, стеклам, и я кинулся собираться, заварил чай в термосе, взял яблоко, хлеб, сыр, положил в рюкзак штатив и фотоаппарат, и выехал в Колодню.

На холме огляделся.

Долина чем-то напомнила мне ландшафты вокруг Улан-Удэ, хотя там простора больше, и он оголеннее.

Солнце заливало лесистые холмы.

У подножия холмов лепятся домишки. По долине пролегают железнодорожные пути. На горизонте тоже холмы и между ними проглядывает станция Духовская, даже скорее ее мираж. Далекий холм с березами привлек мое внимание, и я решил побывать там. А пока снимал долину, склоны в вечерних лучах. За моей спиной подавала голоса деревня Валутино.

Valutino – велел писать на знаменах Наполеон после августовского боя в этих местах. Правда, основные события разворачивались не здесь, а где-то там, вдали, под деревней Лубино, и многие историки называют это сражение делом при Лубино.

Все это я уже уточнил дома.

Впрочем, цели мои были скромнее, я не собирался восстанавливать это историческое полотно, мне лишь хотелось запечатлеть пейзажи окрестностей. А для этого надо было солнце и завтра. Эта первая вылазка была только разведкой, рекогносцировкой. Вид долины меня вдохновил. В этом было что-то эпическое, волнующее.

Возвращаясь в город, я надеялся, что утром вопреки прогнозам - облачно – снова явится солнце.

И ночью я видел в окне звезды и луну. Ранним утром снова отодвинул штору на кухне: надписи небес предвещали хорошую погоду. И я принялся готовить овсянку на молоке, заваривать чай на утро и в дорогу.

Поезд стучал в темноте колесами, стук их был мрачен, морозен. Ночью здорово похолодало. По соседству разговаривали дачники. Пожилая женщина азартно костерила проклятых сорок, все ворошащих, ворующих, да еще орущих безбожно. У нее в бочке мок хлеб на удобрения, и сорока попыталась достать кусочек, да не удержалась, свалилась, а взмахнуть крыльями уже не смогла, края бочки мешали, так и утонула, - «Туда и дорога паразитке!» Ее сосед, очень похожий на скрипача и дирижера Спивакова, рассказывал свою историю: сорока запуталась в какой-то сетке, он ее выпутал, привязал веревкой за ногу и посадил на привязи у яблони. Зачем? Чтобы она криком распугала остальных. Сороки, в самом деле, соглашался он, доставляют много неудобств, все расклевывают, галдят и еще воюют с большими садовыми помощниками скворцами. Они жрут яйца, подтвердила женщина, и даже на живых птенцов набрасываются. Надо возле летка не оставлять палочку, на нее они садятся, а без этого – не могут сразу влететь в скворечник. Мужчина продолжал свой рассказ. Его сорока на привязи молчала. «Вот паразитка!» - рассмеялась женщина. И мне стало ясно, что уж она непременно свернула бы сороке-воровке голову. А что же дачник с музыкальной наружностью? Молчит, как воды в рот набрала, говорил он. Полчаса молчала, ни звука, и все. Ну, тогда он развязал веревку и отпустил ее. Женщина немного отшатнулась от собеседника. И когда она взлетела на яблоню, то уже дала себе волю: орала благим матом. «Па-ра-зитка», - потрясенно произнесла женщина. Мужчина пожал плечами.

Люблю ездить в этом пригородном поезде, всегда услышишь какую-нибудь историю. А когда-то здесь можно было увидеть и старого человека с рериховской бородкой клинышком в «тирольской» шляпе, сидящего в отрешенной задумчивости у окна: Иван Трифонович Твардовский ездил в Смоленск из своего Загорья.

Но пора было выходить. И я ступил, как говорится, в ночь. Порадовался, что надел куртку на меху. Да все равно было пронзительно холодно. И не так темно. Нет, уже светало, и довольно быстро. Меня захватила обычная утренняя лихорадка. Так всегда начинается погоня за солнцем. Для пейзажной съемки есть два часа в день: полчаса до восхода и полчаса после и на закате столько же. Редакторы солидных журналов даже не смотрят на пейзажные фото, сделанные в неурочное время. Так говорят. И правда, дневной свет плоский, скучный, бедный.

Надо было успеть до восхода подняться на холм, высмотренный вчера. Но я все-таки выдвинул ноги штатива, накрутил фотоаппарат, видя перед собой заиндевелую железнодорожную ветку, порозовевшую от утреннего света, и семафор с красным оком. Давняя страсть к железной дороге. Не помню, когда это началось. Наверное, одновременно с мечтой о Байкале. Путь туда я представлял только в вагоне, на самолет не хватило бы денег. И, прогуливая уроки и оказываясь на железной дороге, я думал, что именно эта дорога связана с таежным морем. На самом деле почти все железные дороги Азии и Европы соприкасаются и выводят к побережьям, горам и великим рекам.

Железнодорожная ветка

В ту пору я только что с детством простился.
Шестнадцать лет мне недавно исполнилось…
…И глаза мои светом своим озаряли сплетения
древних путей…

Блэз Сандрар, «Транссибирский экспресс», читая начало этой поэмы, я переношусь в Москву семьдесят восьмого, оттуда двинулся мой экспресс. И сейчас мне припомнились эти строки. Осыпая иней с трав, я поднимался по тропинке. В небе над холмом появился самолет, был он розов, весь купался в лучах Авроры. Тут-то мне и показалось, что древние пути близко…

Склон холма оказался крутым. Это радовало. Чем выше холм, тем дальше можно видеть. До вершины еще оставалось много шагов, когда солнце озарило озябшие березы и лесистую Соколью гору напротив с крошечной светлой станцией у подножия.

По долине шли товарняки. Солнце поднималось выше. И путник взбирался по холму, пытаясь узреть сокровенные пейзажи… Может, что-то и видел, но запечатлеть это оказалось не так-то просто.

Все пребывало в движении. И мысль обгоняла поезда и самолеты. Наверное, мысль и проникала в лучшие пейзажи, но объективу они были недоступны.

Краем деревни я шел по холму, иногда останавливаясь, чтобы сделать кадр. Увидел покосившуюся ограду возле брошенной дачи, заиндевелый башмак на ней. Ван Гог писал свои башмаки, стоящими на полу в хижине. Вряд ли бы он нашел башмак на изгороди. Почему-то у нас это принято, водружать на изгородь дырявые ведра, горшки, старую обувь. Оттого изгороди напоминают ограду языческих капищ. Сейчас, правда, уже редко встретишь такой башмак на изгороди, вместо этого – пивные баночки или пластиковые бутылки. Какая-то дикарская эстетика – украшать ими изгороди. Словно к деревням нашим причаливали корабли нового Кука из страны пепси-колы.

В давней статье, звучно названной цитатой из Гоголя «Что пророчит сей необъятный простор» и посвященной «Владимирке» Левитана, автор, Феликс Разумовский, утверждает, что простор претворял русскую историю. Но русская культура не сумела осуществить внутреннее пространство, дабы оно соответствовало внешнему. Мы утратили дар пейзажного мышления. И судьба русского пейзажа трагична.

Видя на холмах гранаты водонапорных башен и очертания каких-то умышленных конструкций, понимаешь всю правду и горечь этих соображений. В маршрутах по лесам и долам часто наталкиваешься на рваные воронки, оставшиеся после изъятия гравия, гниющие вершины на вырубках, железобетонные заглохшие сооружения. И повсеместно валяется пластиковый мусор. Поражают места пикников, куда обычно приезжают на автомобилях – и не по одному разу, о чем свидетельствует кладка дров для шашлыков, крепкий столик, иногда и скамейки. Эти стоянки похожи на помойки. В деревнях своей землей признают только то, что под носом, а в пяти метрах за изгородью – уже ничьё, и туда можно сваливать всю рвань и гадость. А лес тем более ничей, и на лесной дороге можно обнаружить ржавый холодильник, старый телевизор, колесо от трактора.

Окраина этой деревни являла собой печальное зрелище: какие-то ржавые вагончики, будки, ямы и насыпи. Кучи мусора, конечно, как без этого, - везде следы довольства и труда…

На окраине деревни Латошино

Правда, подальше стояла весьма скромная, если не сказать нищая дачка, но с изумительной тщательностью обработанная. Вдоль изгороди тянулась березовая аллейка, на углу росла сосна, на огороде был образцовый порядок, а ряд плодовых деревьев, залитых солнцем, напомнил мне снова о Ван Гоге, о незабываемом походе через две его комнатки на втором этаже бывшего железнодорожного вокзала, а ныне музея д’ Орсе на берегу Сены; комнатки эти были щедро озарены красками цветущих деревьев, и, убираясь восвояси, я думал, что это главное, увиденное в Париже. И, наверное, - здесь.

Спустившись к подножию другого холма, покрытого лесом, где протекает речка Волчейка, пообедал в ёлках и повернул к городу. Солнце освещало дорогу и редкие дома у подножия холма. Перед одним домом алела россыпь ягод в воздухе – калина. Мимо проносились поезда.

Снова взошел на Валутину гору, налил остатки крепкого и еще горячего чая, окинул взором долину, пройденный путь. В домах по склонам Сокольей горы зажигали вечерние печи, дымы вставали над крышами. Вдалеке солнце озаряло холм, на котором я побывал…

Ведь смешно получилось-то, внезапно понял я. Что пророчит сей необъятный простор?

Башмак на покосившейся изгороди.

Из Колодни маршрутное такси летело вслед за последними лучами солнца и уже не лучами, а закатным светом. На полотнище цвета запекшейся крови вырисовывались смоленские башни и главки церквей. Надо бы выйти, думал я и не двигался, пригревшись в мерно покачивающемся кресле. Все-таки за день обошел почти всю долину. Плечо побаливало от тяжести штатива. Может, завтра…

Назавтра солнца не было.

И еще несколько дней город пребывал в дремотном скучном сером свете. Я читал различные источники о Валутинском бое, рассматривал фотографии станции Валутино под Сокольей горой, всей долины с березовым холмом вдали (и там невидимая косая изгородь), и снова чувствовал досаду от постигнувшей меня неудачи. По сути дела, мой пример иллюстрировал мысли Феликса Разумовского об утрате дара пейзажного мышления.

А потом прогнозы показали, что усилится мороз и выглянет солнце.

Утром из окна я увидел летящую пелену, сквозь которую слабо проглядывал месяц. Вышел из дома, задрал голову: по небу была размазана ненастная серая муть. А уже на подходе к станции заморосило, ноябрьский дождик – что может быть хуже? Наперекор очевидному я продолжал идти к вокзалу. Ладно, по крайней мере, в Волчейке настоящий лес, можно спрятаться под еловыми лапами и развести костер.

С постоялого двора Волчейки Багратион, спешащий со своей армией в Дорогобуж, писал Барклай де Толли, оставшемуся у Смоленска, всячески вдохновляя того стоять до последнего и не сдавать города. Багратион не любил тогдашнего военного министра и главнокомандующего русской армией. Откуда-то отсюда это письмо ушло в Смоленск, думал я, вглядываясь в огоньки деревни у лесистого холма. Было еще темно. Дождь прекратился.

По тропинке вышел на проселочную дорогу. Шагал мимо черных елей и сосен. Было тихо. Нет, позади взлаивали собаки. Волчейка неспроста так названа. Когда-то еще в школьные времена мне довелось ночевать здесь в палатке, и ночью я слушал древний вой из глубоких оврагов, коих здесь множество. Волчейский лес старый, стволы занесены мхами. Ни в одном другом лесу я не видел столько муравейников, и почти все они выше полуметра, и конусообразны, как хижины каких-нибудь африканских аборигенов. Так что впору называть лес Муравьиным, тем более, что норы над оврагами пустуют. Много охотников развелось. Хотя волчьи следы еще попадаются.

Трое охотников повстречались мне перед кладбищем на краю леса, все с ружьями, у одного на поводке русская пегая гончая. Мы перекинулись фразами и разошлись своими путями. У каждого своя охота. Я подстерегаю солнце. И пока его не было, фотографировал облако над соседним холмом, лежащее на пиках елей. Рассветало. Через долину ручья лежало поле. Это поле я заприметил в прошлый раз, оно было огромным, ярчело зеленями по склонам обширного холма, притягивало взор. И я его фотографировал и тогда, и сейчас. Наводил объектив – и ничего на нем такого не видел. Было все-таки сумеречно.

И солнце все же прорвалось из-за дальних лесов и облаков – и вдруг потекло на холм Волчейки, рыжее, густое, и на соседний холм с деревней Латошино, где висел башмак на изгороди, и на всю Валутинскую долину, от Волчейки до Колодни. Березы на склоне воскурились необыкновенным светом и выглядели странно – словно это и не деревья, заметила позже одна женщина, посмотрев на фотографию, а какой-то древнегреческий хор.

Березы на поле Лубино

И я немного спустился по дороге до развилки, раздумывая, куда пойти и нельзя ли все-таки как-то набрести на поле боя, где, как я слышал, установлен крест. Да разве найдешь?

Солнце уже светило по-другому, умереннее, и ни березы, ни сосны не напомнили бы ни о каком древнегреческом хоре. Магическое время истекло. И, как обычно, я только удивлялся мгновенности происшедшего солнцеявления, похожего на какой-то танец, вихрь.

Проторенным путем идти было не столь интересно, мною, как всегда, владел даймон пути, заставлявший двигаться дальше, вперед, к неизвестному. Оставалось только повиноваться. И не прошел я и полсотни метров, как увидел среди жухлой травы какой-то знак. С любопытством приблизился.

Ковчежец

Это был ковчежец. Под треснувшим стеклом простая икона Богоматери с Младенцем, линялая, испещренная ржавой рябью. Внизу на табличке, прикрепленной к столбику, было написано, что кладбище возникло здесь, на Старой смоленской дороге, в одна тысяча восемьсот двенадцатом году. И тут как будто пелена спала с моих глаз. Точно! Где же эта дорога и начиналась, если не здесь. Я-то всегда думал, что в нескольких километрах к северу. Ведь и последняя улица в Валутине, выводящая в долину, называется: Московский большак. Скорее всего, в те времена именно так вся дорога и называлась. «Старая смоленская дорога» появилась лишь тогда, когда построили новую дорогу – в сорок первом году. И позже я отыскал описание маршрута крестного хода к Бородинскому полю в ознаменование столетнего юбилея Отечественной войны, первыми пунктами там значатся Волчейка и Лубино. Но уже и в тот миг я понял, что и в самом деле достиг одного из древних путей. Дальше шел уже по наитию – вдоль железной дороги, через узкую речку Строгань, поравнявшись с лесом и тем полем, которое уже рассматривал в прошлый раз и фотографировал, свернул, обогнул лес – и внезапно увидел посреди мерзлой зеленой травы на возвышенности крест. «Это и есть поле!» - не удержался и воскликнул я. И я его уже столько фотографировал, а ничего не замечал. (И дома еще раз рассмотрел фотографии, сделанные ранее, и увидел этот крест.)

Памятный крест на поле возле Лубина

Поле, которое сами французы называли древним священным полем русских, где сошлись пехотинцы и гусары Барклай де Толли с солдатами маршала Нея, начиналось рядом, в двух шагах.

Всего здесь дрались до пятидесяти тысяч человек. Бой завязался к вечеру седьмого августа. До этого отход армии прикрывал арьергард генерала Тучкова Павла Алексеевича, занявшего позиции перед Валутиной горой, но вынужденного отойти сначала за Волчейку, а потом за ручей Строгань.

Уступать никто не собирался, ни французы, распаленные захватом Смоленска, который они считали священным городом (« - Если это так, - ответил мне император тоном человека, внезапно принявшего решение, - то, отдавая мне Смоленск, один из своих священных городов, русские генералы бесчестят свое оружие в глазах своих солдат»[1]), ни русские, злые и на французов и на Барклай де Толли, приказавшего оставить город и уходить. По свидетельствам очевидцев и участников с той и с другой стороны, Смоленск защищали с особым воодушевлением. Французы пытались пробить крепостные стены, но им долго не удавалось это сделать, ядра увязали в старых кирпичах. «Нетяжкие раны не замечались до тех пор, пока получившие их не падали от истощения сил и течения крови», - сообщает Липранди. Солдаты бросались в штыковую атаку без команд. Русские стрелки рассыпались по садам и вели оттуда огонь даже после отступления армии. Французский артиллерийский офицер Фабер дю Фор вспоминал, как им досаждал один такой егерь, укрывшийся на берегу Днепра среди ив. Его не могли заставить замолчать ни дружные ружейные залпы, ни даже огонь из специально выделенного орудия. И только к ночи егерское ружье онемело. Переправившись на следующий день сюда, французы с любопытством заглянули «на эту достопамятную позицию русского стрелка» и среди расщепленных деревьев обнаружили унтер-офицера, поверженного ядром. Из горящего окровавленного Смоленска русская армия уходила с Одигитрией, Путеводительницей, иконой, привезенной сюда еще Мономахом.

…И этим августовским вечером смоленское сражение продолжалось на поле холма, замыкающего Валутинскую долину. В густом пыльном воздухе свистела картечь, с гулом проносились ядра, звенело железо, щелкали кремневые ружья, довольно увесистые, кстати – почти пятикилограммовые, из которых можно было делать выстрел в минуту. К ним пристегивался трехгранный штык, удлинявший ружье до ста восьмидесяти сантиметров. Бить из такого ружья надо было уметь: на бегу под огнем противника вынуть патрон, надорвать его зубами, вставить пулю в ствол, разделить порох, насыпая в ствол и на полочку, прицелиться… За плечами у пехотинца был ранец с боекомплектом, шинель, продукты, все это могло весить больше сорока килограммов. В те дни стояла удушающая жара. И пот застилал глаза, глотка пересыхала. На тебя неслись всадники, земля глухо гудела, палаши, сабли сверкали в пыли, слышны были злобные кличи, храп лошадей. Атака отбита, пехота перестраивается, доносятся команды, рычание и вопли раненых. Бой длится несколько часов. Солнце рушится далеко за долиной в пепел и дым Смоленска, где мрачный Наполеон ждет донесений, недоумевая, как это после недавнего сражения отступающие русские держат натиск его молодцов.

Уже в темноте пехотинцы Даву предприняли еще одну атаку. Павел Алексеевич Тучков повел Екатеринославских гренадеров навстречу, под ним убили лошадь, схватив ружье, он бросился вперед – и неожиданно оказался в гуще врагов. Генерал, не долго думая, начал отдавать команды на языке неприятельском. Но французский пехотинец в пороховом огне замечает сверканье золотых эполет и тут же наносит удар штыком в бок генералу. Сабля полоснула генералу по голове, кровь заливает лицо, он шатается. Это конец!..

Но французский офицер остановил солдат. Тучков, герой Валутина, был взят в плен.

Русские замолчали только после того как перестали стрелять сами французы, измученные этой схваткой.

Но тишина не могла установиться на поле, пропитанном кровью. Тьму наполняли крики, проклятья умирающих и изувеченных. И никто не мог унять эту боль. Лежи, уткнувшись горячечным лицом в траву, рви землю, приподнимись на руках, огляди ночь, ничто… Боль не знает славы. Слава приходит потом. А отчаяние длится – до назначенного часа, до последней минуты здесь, на земле, на смоленском поле, в пороховой жаркой тьме.

Рано утром император непобедимой армии приехал сюда в сопровождении генералов и приближенных.

«Вид поля битвы был ужасен, - пишет один из них. - Нам ежеминутно приходилось поворачивать лошадей, чтобы не наткнуться на груды трупов… Захват этого участка, покрытого мертвыми, — вот единственный плод победы. Лучезарное солнце заливало светом это поле бойни»[2].

Наполеон здесь раздавал награды отличившимся полкам. И заявил, что с такими солдатами можно идти на край света. Намекал ли он на реплику царя, заявившего французскому дипломату, что в случае наполеоновского нашествия, русские готовы уйти хоть на Камчатку, а с французами будет воевать – пространство? Или это была его обычная риторика?

Да, Наполеон устремится дальше за вкусом славы, который он никак не мог распробовать с начала похода по этой земле. В краях иных все было по-другому, после захвата немецкого или испанского города солдаты могли отдохнуть, досыта наесться и найти вина. Здесь они находили сгоревшие сады, обугленные трупы, стаи ворон и зачастую вынуждены были есть конину и поджаренные злаки и ночевать под открытым небом. Такова была земля северных варваров.

Но, вернувшись в Смоленск из Валутина, Наполеон прикажет привести Тучкова. Он хотел через генерала предложить мир царю. Валутино было более грозным и тягостным предзнаменованием, чем падение с лошади, шарахнувшейся от выскочившего зайца, когда император еще перед Неманом проводил рекогносцировку. Тучков писать царю Александру отказался. Тогда его попросили написать хотя бы брату, с тем, чтобы тот передал предложение мира царю. Подумав, Павел Алексеевич согласился. Письмо было написано и отправлено. Ответа не последовало. Как будто самое пространство безмолвствовало, томя и увлекая вопрошавшего.

И, похоронив где-то в Смоленске или поблизости своего любимца, павшего под Валутином, генерала Гюдена, с которым начинал свой путь еще в военной школе, Наполеон двинулся дальше – к самой ужасной, как он ее характеризовал, битве - Бородинской.

Этой же дорогой они будут возвращаться, покрытые пеплом Москвы, сбрасывая на ухабах своих раненых и безжалостно давя их колесами телег, терзаемые голодом и всесильным воеводою Морозом, а еще вездесущими казаками Кутузова. Всех обуяло одно желание: вырваться из этой страны, где даже проводников нельзя найти. Дипломат Коленкур, совершавший весь поход подле императора, не раз сетует на это в своей замечательной книге. Ни проводников, ни пленных. Отсутствие пленных особенно раздражало Наполеона. Трофеи и пленные – зримые признаки побед, здесь же они обернулись призраками, выпорхнули стаей вороньей из сундука, как в сказке.

Старая смоленская дорога. По ней отступали французы

Прежде чем оставить Смоленск, Наполеон долго объезжал город и окрестности, «как будто он хотел сохранить его в своих руках», пишет Коленкур. Но выжженный и разоренный город был бы капканом, и старый воитель прекрасно понимал это. Отдав приказ взорвать башни, он устремился дальше, вспять, к своему острову. После пожара в Москве Наполеон всячески подчеркивал, что это дело рук самих москвичей. Коленкур ему вторил. На Смоленске оба выдохлись. Тут уже доказывать что-либо не было нужды, маска сброшена. Взрывами было разрушено восемь башен, подоспевшие егеря майора Горихвостова спасли остальные.

Солдаты великой армии были более «похожи на людей, убежавших из сумасшедшего дома», сообщает в своем письме виконт де Пюибюск, встречавший их в Смоленске. Русское пространство наложило неизгладимую печать на их лица. Они заглянули в бездну.

… А мне оно родное, пространство это, думал я, осматривая поле и дали, открывающиеся с его высоты. Склоны поля довольно круты, французам, штурмовавшим его, я не завидую. Здесь их полегло около восьми тысяч. Русских тоже не мало: пять тысяч. И все мертвецы уже были в исподнем, свидетельствовал французский офицер, и ни одного орудия, ни одной телеги. Через пару дней выпал снег, и я обошел все поле, а точнее огромные лоскуты полей над ручьем Строгань, засеянные озимыми. Нашел родник. И только тогда разглядел в ковчежце в верхнем углу соты. Пчелы или осы проникли внутрь сквозь трещину в стекле. Удивительно, что я смотрел в первый раз – и не замечал. Ведь соты весьма приметны.

Да и на всю долину смотрел – а не видел. Дорога под Валутиной горой – Старая смоленская. А там, где сходятся холмы, чуть левее – поле Лубино. На макушке поля родник, внизу ковчежец. Эту даль одухотворяет история. И над всею долиной царит какой-то светлый дух.

Поле Лубино

Я еще часто там бывал, разжигал костерки, смотрел на родник, муравейники, ковчежец, мерил шагами поле, приближался к деревням. И думал, что все же в открывшемся просторе остается загадка. А точнее, в жителях, расселившихся по склонам холмов.

Некогда в жертвенном порыве они смогли встать вровень – и выше – этого эпического пространства. А в мирной жизни ответ на вызов пространства ввергает в уныние. Современный русский человек живет на земле кое-как. Говорят, как раз исторические сдвиги тому виной. Всегда найдется Наполеон, чужой или доморощенный, так что ж, мол, живот надрывать, на век обустраиваться…

И все-таки образ долины очищается от всего случайного, жалкие хижины, изгороди меркнут в светлом строе ее берез, в линиях холмов и чистых красках заката и рассвета. Валутинский пейзаж дает ответы, но и вопрошает с прежней силой.

Примечания:

[1] Русская кампания 1812 года. Мемуары французского дипломата. А-О де Коленкур

[2]Фрагмент воспоминаний опубликован в кн.: Французы в России. 1812 г. По воспоминаниям современников-иностранцев. Составители А.М.Васютинский, А.К.Дживелегов, С.П.Мельгунов. Части 1-3. Москва. Издательство "Задруга". М., 1912; Современное правописание выверено по кн.: Наполеон в России в воспоминаниях иностранцев. В 2 кн. М., Захаров, 2004.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67