В Зоне Довлатова

Когда-то я всерьез хотел написать статью под названием «Довлатов как нравственный идеал». Идея казалась мне замечательной.
Хотя было понятно, что Сергей Донатович в жизни был не подарок: много пил, в юности фарцевал, то есть бывал не в ладах с законом, обижал и заставлял страдать любящих его людей, обманывал женщин, дрался, плохо себя вел в быту, ну и так далее. Но – и тут был главный финт моей будущей статьи – зато как бескомпромиссно, как жестко, как честно он относился к самому себе. Можно сказать, сам же и бичевал свои пороки, сам разбирался со своим «внутренним адом». Этот довлатовский, как теперь говорят, дискурс, в котором он сам себе непрерывно устраивает допрос с пристрастием, суд присяжных, а порой и камеру пыток (своеобразную довлатовскую «пресс-хату», где автор, он же единственный герой, сам себе надевает пластиковый мешок на голову, сам себе выкручивает руки, ну и много чего еще) казался мне, действительно, чем-то необычным, важным, серьезным… Каким-то новым словом в русской литературе. Ну кто у нас еще так мог? Вот так, чтоб вывернуться действительно до конца, опростаться до донышка? Никто… Серьезная была тема. Прошло лет 15, наверное.
Кажется ли она такой сейчас?
Да, кажется, но со значительными поправками.

Ну, некоторые из них, может быть, не так существенны для «широкой публики». Скорее уж, для меня самого. Например, с годами я понял, что острое и тяжелое чувство вины, легко переходящее в гордыню (ну или в обостренное самолюбие, если чуть мягче) – это все-таки не совсем из области нравственности. Скорее, из области психологии. Верней, психопатологии. Какая-то, возможно, детская травма. Невроз. Черт его знает. Но уж точно к нравственности если и имеет отношение, то не прямое. Или не простое.
Довлатов действительно писал о себе, такую откровенность ничем не прикроешь, не спрячешь. Если он пишет про свои трясущиеся руки или запах перегара, то это не прием, и не «деталь». Это первичное ощущение ужаса, которое дает тяжелое похмелье. И ты это ощущение переживаешь также страшно, как он сам. И когда я прочитал, как Довлатов с плохо скрытой мужской гордостью и с тем же самым вечным чувством острой вины (которое только гордость усугубляет) пишет о том, что сердце его переносило любое количество водки, а проблема была в том, что невозможно остановиться, и какая-то пошлая сентенция насчет того, что «мотор работает хорошо, с тормозами проблема» - мне хочется закрыть эту страницу, и не открывать больше никогда, потому что я знаю, как он умер. Отказали его тормоза. Умер во время приступа, спровоцированного очередной страшной дозой спиртного. Во сне. «Скорая» вовремя не приехала. В Нью-Йорке. Не в Питере, и не в Москве. Там это тоже бывает.
Или когда я читаю в «Зоне», как «на собачий питомник», то есть в домик рядом с собачьим вольером забрела проститутка, высланная за 101 километр, и они всем нарядом ее напоили и потом попользовали, и лирический герой, который вначале гордо отказался, не выдержал и тоже пошел… Подступает горькое чувство. Не тошноты, нет. Другое…
Меня и в «9 роте» от подобной сцены коробило, противно было, но там я понимал – попса, пошлость, жанр. А тут вроде высокая проза…
Конечно, Довлатов мастер и даже эту дешевую упившуюся бл*дь он описывает в высшей степени эротично. Но все равно я чувствую, я понимаю своим уже взрослым сердцем, что все это правда. Да, мальчики 19-летние, да, гормоны у них там разыгрались… Да, в общем, можно простить.
Но что же с прозой, с художественной прозой, и что, простите, с моим нравственным идеалом?

Сергей Донатович не раз, и не два писал в своих рассказах и повестях о том, что его всегда тянуло к людям темным, к отбросам общества, к злой стороне человеческой природы (вообще я в этом тексте постараюсь избегнуть прямых цитат, ну, во-первых, чтоб не запутаться, а во-вторых, не готов к серьезному исследованию, это все-таки задача профессиональных критиков). Что он всегда в себе чувствовал – эту обращенность к «темной стороне луны» (это не довлатовская цитата, просто кавычки). Учитывая то, что он все-таки был мальчик из хорошей семьи, и всю жизнь мечтал быть писателем, и хотел прославиться как писатель (вполне себе «правильная» цель) – этот реальный его опыт познания позволяет сказать нам, что он был по-настоящему смел. Верней, что сила его характера была такова, что позволяла ему – всегда возвращаться оттуда. Возвращаться, сохранив себя. Наверное, была в том и смелость, и удачливость, и магия его натуры, но самое главное, было обостренное самолюбие, тот же самый гнев, обращенный на себя – то же чувство, которое не позволяло ему быть осторожным, уклоняться, остерегаться «глупостей». И он их не остерегался. Верней, они его легко находили.

Этот механизм он хорошо описывает в той же «Зоне». Надзиратели прекрасно знали, в каком бараке намечается «поганка», где кого собираются резать, или что там еще. Довлатов (он же лирический герой Борис Алиханов) заступает на дежурство и так описывает свою мотивацию: ему не хотелось открывать двери пятого корпуса, но он знал, что будет мучительно стыдно, если он этого не сделает. Зеки просят его уйти, но он не уходит. Он вырывает из их рук уже почти добитого стукача. Он его спасает, почти ценой собственной жизни.
В общем-то, героизм. Но героизм, целиком основанный на знании, на погружении в эту черноту, в душевную тьму поступков и намерений, которым по эту, светлую, сторону, – вообще места нет.

История «Зоны» - сама по себе захватывающая вещь. Все, что пишет там Довлатов о ее замысле (как и обо всем прочем), как я думаю, абсолютная правда. Уходя в армию, Довлатов сам выбрал службу во внутренних войсках, службу надзирателя на зоне, тогда это называлось ВОХР. Воспитанный на диссидентских разговорах и литературе, он мыслил этот шаг как продолжение, причем какое – сильное, небывалое продолжение, именно этой литературной традиции, отнюдь не советской, а лагерной, запретной, шаламовской, солженицыновской… Он уже знал, вероятно, что это будет книга «Записки охранника», или что-то в этом роде. Он грезил о том, как опишет жизнь лагерей сегодня, сейчас, а не когда-то, опишет с удивительной, новой стороны. И это действительно будет шедевр. Студент Довлатов, кстати, напоролся в военкомате на умного, совестливого военкома, который попробовал отговорить его от этого поступка. Он сказал: я тебе, сынок так скажу, зона – это ад. Что же ответил ему студент Довлатов, вы помните? Он сказал ему, что-то вроде: «ад – это мы сами». А по-моему, ты просто умничаешь, парень, ответил ему в сердцах военком.

Какие же изменения претерпела эта глубокая идея, гордо сформулированная Сережей Довлатовым (после А. Камю и Ж-П. Сартра) в неуютной комнатке райвоенкомата? Через много лет, после того, как «Зона» была, наконец, написана и опубликована?
…Он писал эту книгу практически всю жизнь. И никак не мог написать. Тоже сам признается в этом. Десятки набросков. Попыток. Придуманная им на страницах этой повести история о француженках, которые вывозили из Союза рукопись на микропленках, и ему пришлось ее заново склеивать, пересоздавать, поэтому вместо цельного текста - куски, отдельные фрагменты – может быть, и не совсем придумана, но к реальному писательскому воплощению замысла не имеет отношения. Именно несколько не связанных (почти) фрагментов, а между ними – глубокомысленные и скучнейшие размышления автора – и стали ее идеальной формой. Зачем же понадобились размышления? Эти картонные сентенции, про которые автор сам все понимал (тут же цитирует Вайля и Гениса, называющих его «мастером отточенной банальности»)?
Дело в том, что он…испугался сделанного им открытия. Так я думаю. Открытие это было столь ужасно для отечественного интеллигента, вообще для русского духовного устроения (даже не знаю, как это правильно написать), что Довлатов обложил его ватой этих спасительных, убаюкивающих, ничего не могущих ни ему, ни кому-то еще объяснить – «философических» мыслей.
Самые лучшие страницы этой прозы (нет, не буду, не буду цитировать) – пейзажная практически лирика. Описание дороги из поселка на зону, например. Скудная северная растительность. Низкое солнце. Каптерка с чайником, обложенным сухарями. Серые стены бараков. Вышки с автоматчиками. Плакаты. Визг пилорамы. Невероятная, нечеловеческая советская жуть. Кто видел, тот помнит. Но в этой советской жути есть структура. Есть законы, порядки, человеческие отношения, отступления от норм, свидетельствующие о существовании нормы, герои и антигерои, есть юмор, есть драма, есть нечто, что говорит нам – здесь люди. Ну, такие, условные, конечно, люди. Но люди.
Однако вот эта «советская жуть», с пьяной вохрой, с этими майорами и капитанами, с этими плакатами на стенах и празднованием годовщины великого октября – это все-таки не совсем ад. Верней, совсем не ад. Ад – там, за пределами каптерки и ленинской комнаты. Там мрак средневековья. Там кончилась история. Там люди – это другие существа, живущие по неведомым, неизвестным нам законам. Лагерь, меланхолично замечает Довлатов, перемалывает всех. Герои войны, замечает он, легко растворялись в лагерной массе. Боксеры-тяжеловесы, замечает он, превращались в лагерных дунек с накрашенными губами. Этот длинный абзац, верней, длинный перечень лагерных парадоксов, возможно, самое страшное, что я читал о людях. О человеческой природе вообще.
Оказалось, что цивилизация, история, государство (любое) - лишь тонкая пленка, отделяющая нас от этой тьмы. От варварской, непроглядной, доисторической тьмы. И в этом смысле, советская пленка – она ведь ничем не хуже любой другой. Вдумайтесь – ничем не хуже любой другой. Главное в том, чтобы эта пленка, защитная пленка любой цивилизации – была, существовала, охраняла, сохраняла свою плотность и цельность, свою прочность, сдерживала мрак истории, готовый хлынуть на нас в любую секунду (Лондон, август 2011). В «Зоне», конечно, есть очень слабые, случайные страницы. Как будто действительно из каких-то ранних, других его текстов. Еще не-довлатовских. Не совсем довлатовских. Но есть, как бы в оправдание этому коллажному принципу, и абсолютные потрясения. Которых, может быть, и нет в других его вещах.
…Убийца, опять же меланхолично замечает Довлатов, засоливший в бочке жену и двоих детей, мог в лагере оказаться милейшим человеком.
Под пером Довлатова, страшно сказать, рушится вся мифология ГУЛАГа.
И возникает какая-то другая.

В сборнике «Чемодан» есть рассказ, как бы вырванный из «Зоны» - про солдатский ремень,. Рассказ про то, как двое вохровцев ведут в лагерную больницу зека, косящего под сумасшедшего. В этом рассказе они в лесу все трое весело напиваются, затем один из вохровцев, напившись, начинает яриться, чуть не убивает Довлатова из табельного оружия (герой-автор, как всегда, спасает зека), и бьет товарища свинцовой бляхой по голове, проламывая ему череп. Все точно, все ярко, все сильно. Замечательная, потрясающая концовка (не буду цитировать).
Здесь Довлатов подступает к теме, которая, собственно, и является основной для его «жизни и творчества». Причем в прямом смысле – и в жизни и в творчестве эта тема, праздника, праздничного отношения к действительности, оказалась решающей.
Довлатов никогда не описывал алкоголизм как болезнь. Все у него всегда легко, хорошо, и весело. С юмором, как говорится. Немедленно хочется выпить вместе с ним. Влиться в компанию. Ощутить праздник душой. Все эти его похмельные душераздирающие признания интеллигента: бл*ть, я, такой, сякой, после меня одни руины – совершенно не меняют общей картины. Есть только одна деталь, один штришок, который ее меняет, а потом, при осмысленном чтении (желательно втором, и лет через 15) – все-таки основательно разрушает.
Он в своих рассказах внимательно и подробно (причем любя! очень любя!) описал пьющего русского человека. И вот это действительно страшно. Таких рассказов у него в принципе немного. В основном, как говорится, писал о себе. Сам-то был при этом не совсем русский. И опять же, с юмором. Описал же тех – которые без. Без тени иронии даже. Без оттенка рефлексии. Просто, от всей души. Охранник, раскроивший ему голову пряжкой со свинцовой напаянной добавкой. Хозяин комнаты, дядя Миша, который сдавал ее квартиранту Довлатову в Пушкиногорье. Там, где, помните, пол был провален и крыша протекла. Тот, который работал на бензопиле (х*як, и червонец в кармане, говорил дядя Миша) и грозился застрелить из охотничьего ружья свою жену.

Повторяю – даже этих, может быть, самых тяжелых своих «пассажиров» Довлатов любит, причем сильно. Но, пожалуй, важней не это – а то, что Довлатов провел тему «праздника», через все многоцветье, через всю палитру советской жизни, через все ее типы, ситуации, положения, через социальные слои и экономическую географию, и стало ясно – вот на чем она стоит. Вот на чем она держится.
«Праздник», то есть бытовая, житейская, будничная, постоянная, тотальная, самопоглощающая реальность русского пьянства, загула, веселья, кончающегося то любовным приключением, то мордобоем, то преступлением, то просто похмельем – это ответ на вопрос, которого мы не знаем. Я сам часто думал – ну почему?
Дело же не в водке. Не в «пристрастии». Да мало ли кто пьет, еще и похуже нашего.
Дело – в празднике. В его карнавальной стихии. В его упоении. В его божественной радости. Шукшин тоже описал эту историю, но довольно мрачно и скупо. Хотя и сформулировал первым. Ерофеев (Венедикт) – описал пьянство как мистическую потребность, но все-таки у маргинального, как бы «заблудшего» слоя населения.
Довлатов – описал в красках, в нюансах, в подробностях, в динамике, в развитии, в космической цельности. Развернул во всю ширь своей «энциклопедии советской жизни». Еще раз говорю, явление настолько глобально, что это не порок, и оно не исчерпывается никакими диагнозами.
Это – ответ. Ответ нации. Ответ народа. Ответ русского характера. Ответ русской истории. Вот на все, наверное, это - что с ней сделали. И кто упрекнет? Кто скажет? Плохое слово?

Кстати, между строк… Довлатов, судя по всему, довольно просто относился к девушкам. Ну, бывает. Человек он был плотной комплекции, и видной наружности, действовал решительно (ботинки я всегда снимал заранее, говорит он где-то, и сколько же тысяч шнурков от ботинок я изорвал в порыве страсти…). Все так. Однако в «Заповеднике» есть сцена, которая, знаете, для меня является лучшей любовной прозой за последние 30 лет в русской литературе. Ну да, наверное, это так, хотя судить уж совсем точно не берусь. Это сцена, где жена подает на отъезд, и приезжает прощаться (а заодно и за разрешением на отъезд дочки, которое должен дать папаша Довлатов). Просто душу рвет вся эта история, простите, особенно если читать ее сразу после описания их долгих отношений, к примеру, в «Чемодане». Вот где любовь к женщине (я про «Заповедник») описана так сильно, как будто Пушкин проснулся в своем Святогорском монастыре, и немного помог экскурсоводу.
Ну так вот. Жена, значит, подает на отъезд, приезжает прощаться, и Довлатова вызывает местный майор КГБ. Фамилия его Беляев.

«-На чем мы остановились?.. Думаешь, органы не замечают всего этого бардака? Органы все замечают получше академика Сахарова. Но где реальный выход? В чем? В реставрации капитализма?.. Допустим, почитал я ваш хваленый самиздат. Дерьма не меньше, чем в журнале «Знамя». Только все перевернуто. Где белое, там черное, где черное, там белое… Вот, например, проблема сельского хозяйства. Допустим, можно взять и отменить колхозы. Но ты сперва узнай, что думают крестьяне? Хотят ли эту землю получить?.. Да на хрена им эта бл*дская земля?! Поинтересуйся у того же Валеры-мудозвона. Обойди наши деревни вокруг заповедника. Один дед Тимоха помнит, как лошадей запрягают. Когда что сеять – позабыли. Простого хлеба испечь не могут… Да любой крестьянин эту землю враз на чекушку махнет. Не говоря о полбанке».
Это сильно, тем более, что написано лет за двадцать, наверное, до несчастных фермеров, и их кредитов, и катастрофы с колхозами, но все-таки – публицистика. А вот дальше – совсем хорошо.
«- Желаешь знать, – говорит майор Беляев, - откуда придет хана советской власти? Я тебе скажу. Хана придет от водки. Сейчас, я думаю, процентов шестьдесят трудящихся надирается к вечеру. И показатели растут. Наступит день, когда упьются все без исключения. От рядового до маршала Гречко. От работяги до министра тяжелой промышленности. Все, кроме пары-тройки женщин, детей, и возможно, евреев… И вся карусель остановится. Заводы, фабрики, машинно-тракторные станции... А дальше – придет новое татаро-монгольское иго. Только на этот раз – с Запада. Во главе с товарищем Киссинджером». Довлатов и майор Беляев при этом, естественно, пьют. А как же? У них практически праздник – то бишь душевный разговор.
Читать страшно.
Но вообще вся эта речь майора Беляева вызывает у меня сложное чувство.
Ведь Довлатов, повторяю, праздник этот никогда не обличал. Обличал – майор Беляев. А Довлатов к нему относился плохо. Не верил ему. И, кстати, правильно делал. Не угадал майор Беляев! Как только попытались лишить народ праздника, отучить его от вредной привычки – вот сразу и началась эта катавасия. И Киссинджера никакого не потребовалось.
Татаро-монголы нашлись внутри нас.

Довлатова читать очень легко. Но есть один неприятный эффект – невозможно потом отвязаться от его мелодики. Это правда, что он работал над каждой фразой и все такое. Но самое главное там, все-таки, если говорить о въедливости его текстов – это музыкальность. Любой мало-мальски грамотный пианист после двух страниц уловит ритм, размер, и легко наиграет вам его прозу. После ста страниц – начинаешь так думать, не то что писать и говорить. Отрава страшная. В смысле эффекта. Ну, как водка приблизительно.
Ну и все-таки, несмотря на все философские проблемы, и сюжеты, и мастерство, и биографию, для меня в Довлатове важнее скучный, литературоведческий в прямом смысле слова итог. Это первый, конечно, писатель, который сделал личный опыт своим единственным и уникальным материалом.
У Довлатова нет героев. Одни персонажи. Соответственно, и с сюжетом там плоховато. Одни анекдоты. Но и автор ведь тоже, согласитесь, не совсем герой. Автор – это сознание.
Это наш бесконечный разговор с той сущностью, которая сидит внутри нас. Адская ли она, или блаженная, кто ж знает. Довлатов, это писатель, который пишет о сознании.
Лет 15 назад он казался мне очень смешным.
Оказалось, я был не прав.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67