Туркестан, Розанов, Заратустра

От редакции. В «Журнальном зале» «Русского журнала» каждый месяц публикуется несколько десятков рассказов, сотни стихотворений, не меньше ста публицистических, критических и научных статей.

Мы открываем рубрику «Постскриптумы к Журнальному залу»: интервью с авторами толстых журналов. Мы хотим тем самым, чтобы публикуемые прямо сейчас произведения не становились просто частью виртуальной или даже реальной антологии, а делались содержанием общественной дискуссии по самым различным вопросам, от остро социальных до отвлеченно эстетических.

Сегодня мы беседуем с Евгением Абдуллаевым (Ташкент), поэтом, писателем, критиком, историком-антиковедом и обсуждаем его рассказ «Совращенцы», только что вышедший в журнале «Знамя» (2011, №9).

* * *

Русский журнал: Тема колонизации азиатских окраин Империи почти не становилась темой литературных произведений, хотя во взаимопроникновении европейской и среднеазиатской культур можно увидеть ключи и к некоторым социокультурным процессам уже советского времени. С чем связано такое умолчание о единственном для России крупном колониальном освоении?

Евгений Абдуллаев: Ну, если бы оно было единственным... Был еще Крым; был, конечно же, Кавказ. Они, похоже, и оттянули основные литературные ресурсы. И какие: Пушкин, Лермонтов, Толстой... Тут совпал период «колониального освоения» с романтизмом; романтизм вообще чувствителен к экзотике, к «берегу дальнему». Даже кавказские повести Толстого еще светятся романтизмом, хотя и остывавшим... С азиатскими окраинами все было сложнее; когда русские войска брали Ташкент и подчиняли Бухарское ханство, романтизм уже отпылал. А реализму с его умением открывать новые миры в самом ближайшем и обыденном, в «борще с мухами», эти экзотические окраины были ни к чему. Толстой, понятно, уже туда не поехал. Вронского отправил, как в тридевятое царство. И в советское время Туркестан оставался литературно неосвоенным. Не считая туркменских вещей Платонова и «Узбекистанских импрессий» Кржижановского; но это – двадцатые годы, а потом? Поэты – лучшие – тоже, как и прежде, летели стаями на Кавказ. Грузия Пастернака, Армения Мандельштама. А что у Мандельштама про Среднюю Азию – где он, кстати, и не был? «Однажды из далекого кишлака/ Пришел дехканин в кооператив,/Чтобы купить себе презерватив...» Ну и вот.

РЖ: В Вашем рассказе противопоставляется "западное" вольнодумство священнослужителей-миссионеров и "восточный" семейный традиционализм местного населения. Насколько можно говорить о том, что Запад на Востоке всегда предстаёт как вольнодумный, независимо от того, представляют ли его миссионеры, гражданские администраторы или коммерсанты, и какие трансформации претерпевает это вольнодумие при столкновении с восточным миром.

Е.А.: Я держал в уме не столько «вольнодумство» (это что-то из века восемнадцатого, с салонами и мушкой на щеке), сколько именно «совращенность». Вначале хотел назвать «Совращенки», имея в виду только сестер, но, пока ткался рассказ, всё получилось немного шире. Мне попалось в архиве несколько материалов, рисующих состояние умов в русском духовенстве накануне революции, в столичных духовных академиях... Да, читали Ницше, и Вейнингера. А многие места в сочинениях Флоренского, не говоря о Розанове, которого читала не только светская интеллигенция, но и духовенство, - это брожение, распад. «Совращенность», иными словами. Что же касается «Востока» – тут сложно сказать, что чему противопоставлено. Он же в рассказе закрыт, как черный ящик. То есть, показан глазами пристава Скопцова и отца Елисея, а не сестер, для которых он более «свой», поскольку они – «внутри».

РЖ: В российской прозе последнего времени, посвящённой мусульманскому миру (прежде всего, кавказской прозе Г. Садулаева и А. Ганиевой), этот мир предстаёт как мир герметичных ритуалов, смысл которых до конца и не должен быть прояснён для внешнего читателя. Например, за фразой вроде "Старики сели" мы чувствуем, что это не просто бытовая подробность, а важный жест, который может оказаться поворотным для всего сюжета. Это в общем-то соответствует тренду и англоязычного "постколониального" романа. А в Вашей прозе тревожные предзнаменования и локальные ритуалы разведены, и представляют собой непересекающиеся уровни сюжетосложения? С чем связана такая "рационализация" ситуации, взгляд на экзотику только как на экзотику?

Е.А.: Время, эпоха. Если бы действие происходило не в 1913-ом, а лет на шестьдесят позже, когда и «русский» взгляд уже не был столь европейски-высокомерно прищуренным, ни среднеазиатский мир не был так герметично упакован сам в себя, когда он, благодаря прозе, скажем, Айтматова или Тимура Пулатова, обрел русскую речь... Тогда бы можно было психологически углубить персонажей-«азиатов» (мужей сестер Свободиных, например, или садовника), но для сюжета 1913 года это значило бы пойти против историчности; да и не рассказ это был бы уже тогда, а повесть...

РЖ: Герои Вашей прозы - и "Ташкентского романа", и этого рассказа - в ответ на угрозу "обдумывают план действий", в тревожной ситуации заняты планированием и расчётами. Почти не представлено не только спонтанных реакций, но даже простой естественной вспыльчивости, что совсем не вяжется с распространённым образом передней и центральной Азии как мира, где от чувства сразу переходят к делу, минуя размышления, и вынимают меч без всякой осторожности. Откуда такая платоническая созерцательность в яростном, как принято считать, мире?

Е.А.: Спонтанность реакции, «естественная вспыльчивость» – это как раз Кавказ, как он представлен в русской литературе. Впрочем, и Средняя Азия очень разная. Есть – кочевая, с, возможно, более открытым и непосредственным проявлением чувств. Есть – оседлая, городская, «осторожная», где принято себя скрывать, действовать не торопясь. «Мусулмончилик охиста» – узбекская поговорка: «Мусульманское – неторопливо», или «Мусульманин действует осторожно»...

РЖ: В своей монографии "Идеи Платона между Элладой и Согдианой" Вы убедительно доказали влияние платонизма на канонический иранский образ мудреца Заратустры. В Вашем рассказе упомянут ницшевский Заратустра, проповедник сильной воли. На Ваш взгляд, в какой мере платоником был ницшевский Заратустра?

Е.А.: Ницшевский Заратустра был христианином, но впавшим в гностическую ересь. Как писал Пастернак, «его отрицание христианства само взято из Евангелия. Разве он не видит, из чего творит своего сверхчеловека?» Начало века совпало с массовым увлечением этим опусом Ницше, его читали все. Вообще, думаю, он гораздо сильнее, чем Маркс, «вынес мозги» русскому читающему обществу; жалко, что влияние «Заратустры» на всё это молочнокислое брожение начала века почти не исследовано...

Беседовал Александр Марков

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67