Радость жизненного подвига

Прот. Александр Шмеман. «Дневники» [1]

От редакции. Сегодня 13 мая исполняется 80 лет Юлию Анатольевичу Халфину, учителю литературы почти с полувековым стажем. Его учительский путь в Москве начался в девятой специальной школе. Среди ее выпускников-гуманитариев - Владимир Кантор, Нина Брагинская, Татьяна Венедиктова, Марк Фрейдкин. Он воспитал сотни учеников – математиков, поэтов, педагогов, филологов, художников, философов, людей странных и несуществующих профессий – известных и пропавших без вести, обладателей громких имен и скромных тружеников-анонимов. Он создал театр. Написал книги. Русский журнал поздравляет с юбилеем и предлагает читателям одну из самых последних статей Ю.А.Халфина, а также «венок сонетов» в его честь.

* * *

И когда я умру, отслуживши, Всех живущих прижизненный друг,

Чтоб раздался и шире и выше

Отклик неба во всю мою грудь!

О. Мандельштам.

***

Русский священник, он родился в Эстонии. Детство и юность провел в Париже, большую часть зрелой жизни служил в в Соединенных Штатах.

«Дневники» священника Александра Шмемана рисуют человека, радостно встречающего каждый миг бытия. Его волнует океанский прибой и музыка Баха, красота родного ему Парижа и священные камни Европы. По-иному он любит свою заокеанскую родину. Не только ее «патетические закаты», леса и водопады. Здесь он рад чувству одиночества человека над бездной. В старой Европе, говорит он, всегда есть, к чему приклонить голову. Здесь душа одиноко предстоит сама перед собой. Предстоит перед Богом. Это трудно, но дает возможность обрести «самостоянье человека»[2].

Перелетая с места на место, о. Александр в самолетах проглатывает новый французский роман или увлеченно перечитывает Чехова. Он радуется тому, как искренно молятся на его литургии туземцы крайнего севера и как вдохновенно танцует мексиканская женщина. Его, священника, радуют спортивные игры.

А еще есть его Россия, которой он никогда не видел. Картины ее природы ему знакомы через пейзажи Тургенева, Бунина, Толстого. Когда он размышляет, в его сознании возникают строки Тютчева, Блока, Мандельштама. Эти строки, как и строки Пушкина, Ходасевича, Пастернака, - не цитаты. Это структурные формы его сознания, детали его мыслительного аппарата. Музыка чеховского рассказа «Архиерей», по его словам, даёт ему больше в понимании веры и божественного мироустройства, чем толкования многих духовных наставников.

Главное жизненное кредо протоиерея Александра: «Христианство есть счастье и создает, рождает счастливого человека». (554)

«Человеку дана некая абсолютная радость. Радость ни о чем, радость Божьего присутствия и прикосновения к душе». (25). Мы знаем, что в Великую Субботу небесный огонь сходит на Храм Воскресения в Иерусалиме. Но отец Александр говорит не об этом, а о том, что порой в этот день случайный луч, отразившийся от стекла и блеснувший в глаза, рождает у него ощущение великого праздника.

’’«Мир сей», пишет он, веселится. Но он безрадостен, ибо радость (в отличие от того, что американцы называют fun (развлечение)) может быть только от Бога’’ (314).

Отец Александр признается, что всегда плохо понимал «отсутствие счастья», потому что «сам всю жизнь был очень счастлив». «Мне даже страшно как-то становится при мысли, что Бог никогда меня «не лишал». Ничего, ни капельки от судьбы Иова. … Но как трудно тогда других учить быть сильными, призывать к этому» (242). Он убежден: каждому дано совершить пусть небольшое, но своё истинное дело.

Издатели «Дневников» вынесли на обложку слова автора, в которых сформулирован господствующий в книге лейтмотив.

«Начало ложной религии – неумение радоваться, вернее – отказ от радости. Между тем радость потому так абсолютно важна, что она есть несомненный плод ощущения Божьего присутствия.

Нельзя знать, что Бог есть, и не радоваться.

Первое, главное, источник всего: «Да возрадуется душа моя о Господе…».

Страх греха не спасает от греха. Радость о Господе спасает.

Чувство вины, морализм не «освобождают» от мира и его соблазнов. Радость – основа свободы, в которой мы призваны «стоять». (297-298).

Как ему удалось всегда быть счастливым? Мне кажется, необходимо понять, что здесь явилось причиной, а что следствием.

Люди склонны употреблять бездумное и завистливое словечко – «повезло». У отца Александра была любящая жена, любящие дети. Его приглашали на беседы, проповеди не только православные, но и протестанты, католики. Во многих странах у него было много друзей. Со всех сторон к нему шли письма с благодарностью за помощь, которую люди получали от его советов. Это очень утешало его, ибо всегда живет в человеке неуверенность, нужно ли людям то, что он делает.

Не хотим ли мы нарисовать здесь образ розового кукольного херувимчика с навсегда нарисованной на лице улыбкой? Разве неизвестны о. Александру бесчисленные страдания, которыми переполнен мир?

На той же странице, где сказано, что «христианство рождает счастливого человека», автор написал:

«Как будто» противоречит этому счастью:

- слабость, грех т. д.

- знание о страданиях людей,

- о зле, в котором «мир лежит».

Следующая запись на той же странице открывается словами: «А вот и «разъяснение» - но от жизни, от Бога, не от «умствований» (555).

Его жене предстоит срочная операция. «Такая жалость, такое желание, чтобы со мной - но только не с ней»

Перед нами модель, ибо так рождается, так рождена вся жизненная философия протоиерея Александра.

Он, возможно, не заметил, но его «разъяснение» продолжается и в следующих записях. О. Александр отпевает своего друга владыку Киприана. Печаль на сердце и горько вспоминать, что было на владыку много нареканий. Но именно во время службы он осознает, что «было в нем Божие, доброе, светлое…». Претензии же к владыке представляются столь ничтожными. Вереница следующих записей тоже свидетельствует, как крепнет его дух: радует, что жена ведет себя так мужественно, радует близость Рождества. И еще он пишет, что готов до бесконечности слушать рассказы сына, вернувшегося из России. А рядом благодарные слова о той силе, какую дарит ему музыка и весь строй литургии.

Не видя самой России, но, видя ее эмигрантов, о. Александр с удивлением обнаружил, что у каждой группы какая-то своя Россия. Не могут сговориться эмигранты первой, второй и третьей волны. Расколоты на враждующие группы люди одной волны. Не могут сговориться иерархи разных направлений, не могут принять друг друга православные люди разных этнических церквей.

Его Россия разобрана на фрагменты. «Я полюбил все «России». Каждую в отдельности и все вместе». (24).

На части раздроблено и христианство. Каждая из частей теряет смысл, потому что ее смысл лишь «в том, чтобы приобщить нас к главному». (573)

Но люди превращают великую радость в великую суету. Вот в Греции «какой-то архиерей в омофоре подводит к присяге нового диктатора»… кипят споры о старом и новом стиле … о том, закрывать или не закрывать Царские Врата… Амбиции, самолюбия, интриги. «Какая все это жалкая карикатура». (49)

(Шмеман не ведал еще наших дней: четыре православных церкви на одной Украине). Как трудно, жалуется о. Александр, быть самим собой, жить истиной веры, а не вокругцерковной суетой.

«Всё начинается с чуда, не с разговоров. Усталость от этой возни, в которую превратилась церковь, от отсутствия в ней воздуха тишины, ритма, всего того, что есть в Евангелии. Может быть, именно потому я так люблю пустую церковь, когда она говорит самим своим молчанием. … Люблю всё то, что людям кажется промежуточным (идти солнечным утром на работу, посмотреть на закат, «посидеть спокойно»…) и потому неважным, но которое одно, мне кажется, и есть та щель, через которую светит таинственный луч». (424).

В деятельности христиан автор видит два тупика. С одной стороны, ревнители «пользы» нарушают заповедь «Не любите мира, ни того, что в мире». Это сказано о суетном, которому все мы усердно служим.

Но есть иное: «Так возлюбил Бог мир», что ради него послал на смерть Своего Сына.

Эту любовь мы и должны претворить в идеал жизни. Но «церковь устроилась в мире, обложила золотом и серебром кресты, митры, саккосы, больше того – стала «бытом», но – и в этом весь парадокс – неустанно призывая «не любить мира. ни того, что в мире», так сказать, игнорируя любовь Самого Бога к миру».

«Я буду повторять до моего смертного часа», говорит о. Александр, что сущность христианства в том, чтобы распознавать здесь и сейчас черты «грядущего Царства в радости о Христе», который никогда не отлучается от нас. (642-643)

Господь дал две прекрасные заповеди, чтобы мы различали дух любви, творчества и дух тьмы и разрушения.

Мы же не без помощи темных сил их перепутали. «Два тупика, два отступничества», - пишет Шмеман.

Суетой и празднословием представляются Шмеману бесконечные богословские споры.

Научное богословие, отказавшись от языка поэзии, от языка символов, превратилось в некую логизированную схоластику. Оказывается, каждый символ можно объяснить, как будто никакого символа на самом деле нет.

Теряя связь с поэзией, говорит автор, «религия немеет», потому что не знает иного языка, кроме языка поэзии. Могучей поэзией насыщены псалмы, «Книга Иова» и другие библейские книги. Образны и символичны евангельские притчи и послания апостола Павла.

* * *

Как-то я спросил у священника, почему в этом храме псалмы читают с такой скоростью, что даже люди, знающие их наизусть, не могут разобрать ни слова. Он смутился и ответил: «Я ему скажу». Но виновник не «он» Так читают в доброй половине наших церквей. Лесков называл таких мастеров «скорохваты». Творится некое ритуально важное гудение. Совершаются торжественные проходы и жесты. По Шмеману, что-то вроде языческого волхования. Миряне должны верить, что в самом ритуале сокрыта «важность и тайна». А среди алтарников и дьяконов нередко царит «чувство собственной важности».

Происходит, по словам отца Александра, подмена веры в Бога верой в религию.

То же происходит с пением. Есть, конечно, немало церквей, где в хоре стоят верующие и творят молитву, в которой существенны слова, обращенные к Богу. Но как много хоров, которые хорошо или дурно исполняют некий музыкальный номер, которому, если он даже хорош, место в концерте. Вместо того, чтобы быть проводником веры, религия превращается в стену между человеком и Богом.

«Чувство такое, - говорит автор, посетив одну из церквей, - что с такой же твердокаменной уверенностью и убежденностью… пели бы что угодно, только бы было это «традиционно». Всё делается «слепо, тупо и потому «идолопоклоннически». (215).

Мне кажется, мысль Шмемана легче понять, вспомнив аналогичные суждения отца Павла Флоренского об иконе. Икона помогает человеку в молитве. Она – окно в иной мир. Но если мы молимся иконе, а не Богу, то превращаем икону в раскрашенного идола.

Клир, совершающий важные и непонятные действия, отделяет себя от мирян, превращаясь в «группу жрецов».

Первоапостольская церковь была союзом любви. Нынешняя превращается в «учреждение», которое должно обслуживать «духовные нужды». Мирянин стал клиентом. Он платит. Он хочет получить необходимое.(633) . Это не теоретические выводы отца Александра. Через несколько страниц он рассказывает, как нередко и себя он ощущает в этой роли.

Идет отпевание. Все хотят «соблюсти всё, что «полагается». «В таких случаях я всегда чувствую себя «жрецом» племени, знающим, но хранящим от профанов сложные «манипуляции», будь то крещение, будь то брак, будь то похороны». (645).

Автор видит в этом не сущность православной веры, а отступление от неё. «Я не перестаю удивляться: почему православные так упорно не слышат «мелодии» православия. Эта мелодия, по Шмеману, как раз не душная, а радостная и свободная. «Но люди возлюбили больше тьму» – даже в религии. (437).
И все же строк, говорящих о радости церковной службы, в его записях ничуть не меньше. .

Напомним, что книга Шмемана не однонаправленный трактат, а дневниковые записи ежечасных впечатлений. Как раз самые счастливые часы жизни отца Александра – часы Евхаристии. Он всегда слышит это слово по-гречески: б л а г о д а р е н и е. Он радуется тому, что ему «дал Бог жить в литургическом раю»:

«Залитая солнцем церковь. Чудный хор. Чудная служба» (273).

Вот еще одна запись: «И всенощная под Вербное, и Литургия в день праздника превзошли все ожидания».

Это о нью-йоркском храме. Еще больше его поразили православные Мексики.

Записи ярко воссоздают не только события, но и образ автора - священника-поэта, душа которого жаждет «излиться в свободном проявленье». Процитируем два абзаца.

«Всё бедно, и всё сияет, и всюду – эти черноглазые дети, отдающиеся тебе с какой-то ангельской легкостью и красотой. … А смотря на лица старых женщин, прекрасные своей строгостью и человечностью, всё мысленно повторял: «Скрыл от мудрых и открыл младенцам». (288).

«Молодой диакон читает поэму об Иисусе Христе, словно поэзия, как и музыка, - органическая часть жизни, а не «культура». Хозяин поет. Какая-то молодая женщина танцует изумительный по целомудрию, соединенному со страстью, мексиканский танец. И во всем подлинная и радость, и бессознательная глубина, и, самое главное, - доброта».

Первая абзац говорит о службе в церкви. Второй - о празднике в маленькой квартирке. Но автор пишет об одном – «радости о Господе».

Перед ним те, кто слышит мелодию православия.

Всегда ли так она звучит у нас, в России? Один из русских эмигрантов, побывав у нас, сказал: «Вы такое пережили. Почему в вашей службе так мало огня?»

Любые объяснения Православия, убежден о. Александр, невозможны. Литургия – «рай», потому что в ней он ощущает живое присутствие Христа.

Митрополит Антоний Сурожсккий в одной из проповедей рассказал о том же: в его лондонский храм стал часто приходить незнакомый англичанин. Владыка Антоний спросил, что его сюда привлекает. Тот объяснил, что приходил слушать музыку русской службы. Но затем стал ощущать, что в атмосфере храма присутствует еще нечто, и стал ходить сюда ради этого. Он, очевидно, услышал ту заветную мелодию православия, о которой говорит Шмеман.

«Церковь – это прежде всего поток, непрерывность потока звука, мелодии. Можно и нужно восставать против обессмысливания их в восприятии, сознании, благочестии, но не будь этого потока и этой непрерывности, не было бы того, во имя чего можно и нужно восставать. … Пусть этот поток загрязняется – языческим благочестием, приходскими комитетами, узким «богословием», ни истина, ни сила потока от этого не уменьшаются. «Всякий, кто жаждет, да придет ко Мне и да пиет…» (285).

Потому с каждым годом в нём не слабеет, а крепнет все «сильнее чувство благодарности», когда он пишет о своем счастливом служении: «… чувство благодарности за это озеро, за эти березы, тишину, счастье». При чем здесь березы?

Дело в том, что литургию, храм, природу и всё безмерное пространство, в котором происходит чудо слияние мира дольнего с миром духовным, он воспринимает как нечто нерасторжимое.

Евхаристия говорит «о жизни, к которой призвал нас Бог. О том, для чего, «о чем» сияет солнце… эти мягкие горы, покрытые лесом, это огромное небо». (534).

Но если церковь существует сама по себе, вне связи с миром, с жизнью прихожан, то и мир остается обезбоженным, и церковь становится ненужной.

«Иногда хочется куда-нибудь убежать от этого православия ряс, и камилавок, бессмысленных церемоний, елейности и лукавства. Быть самим собой, а не играть вечно какую-то роль, искусственную, архаическую и скучную». (598)

Его тяготит, что и сам он, Александр Шмеман, - для всех прежде всего - «профессор», «протопресвитер», «декан». Как стать собой? «Снимая маску, шокируешь людей. … А маской исправляется всё: и то, что говоришь, и то, что делаешь. И как легко растворить личность в маске и полюбить маску» (39).

При чтении Шмемана мне всегда вспоминается Лесков. Его священник Кириак («На краю света») убежден, что для веры страшнее всего не бесы (враги), а «вражки». Это «скорохваты» и все, кто исполняет служение формально. «Сей род ничем не изымается, даже ни молитвою, ни постом». И «пока в лежащих над Невою каменных свинтусах (сфинксах) живое сердце не встрепенется, до тех пор все будет только для одного вида». (Это говорит герой пьесы «Расточитель»).

«Твердокаменная неподвижность» – главный враг и о. Александра. (Даже термины у них похожи).

Легко понять взгляд автора на неподвижность карловацкой эмигрантской церкви. Но Александр Шмеман говорит и о корнях. Православие всегда было враждебно перемене как категории жизни.

< «Православный мир» неизменен потому, что он православный; православный потому, что он неизменный» >. (64). Априорность отрицания мешала и мешает понять новое и достойно его встретить.

Речь идёт не о догматах. Они для автора тот фундамент, на котором мы возводим живую церковь.

Но в странном положении окажутся и строители, и насельники дома, если будут радоваться прочности фундамента, петь славословия его творцам и не заботиться о крыше, что течет, о разошедшихся швах.

Не желая считаться с сюрпризами истории, с вызовом нового времени, требующего от нас сегодняшнего ответа, православные мыслители, по словам автора, совершают побег. Кто в типикон, кто на Патмос, кто в Древнюю Русь.

«Эта почтительная, страстная возня с «Византией» и византийскими текстами, занимающими богословие. Эта мышиная суета юрисдикций, побрякивающих во все стороны канонами». (65)

Самодовольство, гордыня, отсутствие самокритичности. Идеализация прошлого порождает, по Шмеману, постоянную устремленность назад. Идущий за плугом ненадежен, если все время оглядывается назад. Эту мысль евангельского Учителя мы должны, убежден автор, применить к себе.

Тема эта столь широко развернута на страницах книги, что мы не сможем осветить все ее аспекты. Тем более не берем на себя право вынести по этому поводу свой вердикт.

* * *

Показав некоторые ведущие мотивы в дневниковых записях Шмемана, мы представили бы «Дневники» односторонне. Количество тем, встреч, размышлений, зарисовок в них необъятно.

Каждая запись одного дня или нескольких обычно занимает полстраницы или меньше. Иногда размышление разворачивается на страницу и даже две.

Часто запись состоит из пейзажа, впечатлений от службы, от встречи, от прочитанной книги.

«Пожар осенней листвы» говорит ему о мире «чаемом, Другом». Человек, книга, Евхаристия – всегда рождают стремление вписать их в систему мироздания. Он осмысляет их и через это осмысляет себя. Через всю книгу как кричащая мысль, как сейчас волнующая проблема проходят образы Солженицына, Ахматовой. Бунина, Синявского, Сартра, Мориса Дикстейна, Леото – десятки, десятки имен живых и умерших писателей. Все они равно живы в книге. Оценки их часто противоречивы, ибо новая встреча, новая книга рождает иной взгляд. Когда это, например Толстой, Бунин, - это разные стороны одной личности. Когда современники, - порой переоценка.

Любопытно понять, почему он регулярно читает многих, идейно чуждых ему писателей. Среди них Сартр, Набоков. Он анализирует их атеизм, демонизм и «игру на понижение»: «гордыня», «самолюбование», «мертвенный свет».

«Набокова читаю, словно у меня какие-то личные счеты с ним. … Бесконечно «вкусно». Но чтение это почти как соучастие в каком-то нехорошем деле. … Набоков всегда упирается в пустоту». (461)

Не могу судить Шмемана, ибо к Набокову отношусь так же.

При этом Шмеман любит «безбожника» Леото.

Пытаясь познать себя, о. Александр говорит, что этот автор не идеолог. Честен перед собой и людьми. После такого чтения становишься чище. Твоя вера освобождается только от наносного.

Поражаясь разнообразию чтения отца Александра, я натолкнулся еще на одно авторское кредо. Его всякий раз волнует, что в человеческом мире столько «миров». «И каждый имеет и свою правду, и свою ограниченность. Я же знаю, что жить могу, только переходя из одного в другой, зная, что этот переход возможен». Иначе рождается чувство «духовной клаустрофобии». (145). Он сетует, что почти все выбирают из этих «миров» один. Только его признают. Отметим, что люди духовного звания, как правило, делают это еще жестче: это читай – «душеполезно», а этого не читай – «душевредно».

Отец Александр, очевидно, рожден быть наставником: должен понимать всех.

Особое место занимает в книге имя Солженицына, как раз в эти годы оказавшегося за границей. Описана сложная драма их взаимоотношений и постепенно все более усложняющаяся, более многосторонняя характеристика его деятельности и творчества.

Сначала он является для Шмемана и его друзей как весть о свободе. Являет образ борца, восставшего против великодержавной тюрьмы. Забегая вперед, скажем, что этот образ не меркнет в глазах автора и тогда, когда он обнаруживает все больше расхождений с ним как с деятелем, писателем и идеологом. Отца Александра всегда вновь радует его жизненная сила, устремленность, мужество. Да и Солженицын всегда старается держаться с ним уважительно и ласково.

Но из бесед, речей отец Александр всё чаще обнаруживает в нем «идеолога». Идеологизма он не приемлет в любой его форме, как не принимает односторонности. «Не будь вельми прав», - учили христианские мудрецы. В дерзком бойце он видит героя-одиночку, который верит, что нашел единственный путь, и не способен слышать никаких доводов, если они говорят о чем-то ином. Шмемана поражает, что Александру Исаевичу не нужен Тургенев и Пастернак, как и многое иное в русской культуре последних веков. Вся «его Россия» - это старообрядчество. Шмеман былое и нынешнее старообрядчество воспринимает как мертвый тупик. «Толстой переписывал Евангелие, Солженицын переписывает Россию». (214) В разговоре с о. Александром неугомонный бунтарь признался: «Я Ленин». Иначе говоря – Антиленин, но с таким же желанием организовать некую могучую когорту и сокрушить ленинизм, коммунизм, отбросить реально существующую страну и возродить ту умершую Русь, которая «оборвалась в крови и гари старообрядчества» (там же). Лучше или хуже станем мы со временем, но допетровской Руси быть уже не дано. Шмеман не раз вновь с восхищением напишет о многих страницах Солженицына, но этой оценки не изменит.

Серебряный век - постоянный предмет его размышлений: Это его истоки и, главное, – это его Россия, включая и современников, с одними из которых он встречается, других (Битов, Нагибин, деревенщики) жадно читает, чтобы понять, что есть Россия сегодня. Самобытны и остры его характеристики.

Если власть над словом не сочетается с властью над собой, то для Шмемана это искусство самоутверждения, «искусство без смирения».

Потому ему близки Ахматова и Мандельштам. А в Цветаевой «не по душе вечный ее напролом». Они, даже погибая, побеждают, «преображают творчеством тьму и хаос. Цветаева гибнет пораженная».

Они «берут на себя – Россию, мир, революцию, грехи. Цветаева – нет». «В трагедии Блока, Ахматовой, Мандельштама есть торжество. В гибели Цветаевой – только ужас, только жалость» (411).

Видит он и иной аспект. Символизм был двусмыслен и потому оказался слеп в восприятии большевизма. Трезвость акмеистов: Гумилева, Ахматова, Мандельштама – дала им возможность увидеть его въяве.

Нагромождение кубов в современной архитектуре и то, что безграмотно названо «современной музыкой», как и подобные эксперименты в других видах искусства, отец Александр воспринимает как яркое отражение «распада».

Он вспоминает, как в детстве его ужаснул разлагающийся труп собаки - «червивое гниение, сверкавшее под солнцем». «Миллионы червей» порождали «безостановочную пульсацию».

«И мне кажется, что именно эту пульсацию, не зная, что она - тление, думая, напротив, что она-то и есть «жизнь», хочет выразить эта « современная музыка», этот страшный ритмический крик и вопль в микрофон» (440).

Современная цивилизация, современная культура, по Шмеману, - это сплошная капитуляция. Капитуляция белого человека. Капитуляция Запада перед коммунизмом. Капитуляция родителей перед детьми. Капитуляция общества и церкви перед «князем мира сего». Всеобщая капитуляция перед молодежью.

Библия предсказывала, что когда молодые будут управлять старыми, наступит время безумия. Шмеман называет это всеобщей шизофренией. В течение тысячелетий и в горном ауле, и в русской деревне, как и везде, старые мудрецы правили суд. Двадцатый век стал льстить и угождать молодежи.

«Раньше спасало мир то, что молодежь хотела стать взрослой. А теперь ей сказали, что она именно как молодежь и есть носительница истины и спасения. «Ваши ценности мертвы!» - вопит какой-то лицеист в Париже, и все газеты с трепетом перепечатывают и бьют себя в грудь: действительно «наши ценности мертвы». Молодежь, говорят, правдива и не терпит лицемерия взрослого мира. Ложь! Она только трескучей лжи и верит, это самый идолопоклоннический возраст. … Чего я искал, когда был «молодёжью»? Показать себя, и больше ничего. И чтобы все мною восхищались и считали чем-то особенным». (25)

* * *

Завершая свои размышления, пытаюсь определить, что в них главное. Волнующие проблемы веры и современной культуры или образ, поразившей меня личности.

Чехов говорил, что подлинно художественные произведения, такие, как «Евгений Онегин» и «Анна Каренина», не решают ни одного вопроса. Ценность их в том, с какой силой эти вопросы поставлены.

Но перед нами не роман. Может ли к дневнику быть применен этот критерий?

Впрочем, мне кажется, что когда личные заметки стали большим текстом - толстой, переплетенной книгой, как отличить их от дневников «Героя нашего времени»? И здесь и там некое слово человека о мире.

Как и там, здесь нам тоже дано право не согласиться со многими суждениями лирического героя, но быть благодарными автору за яркую постановку многих волнующих нас вопросов.

Что до образа героя повествования, не считает ли этот Счастливый Человек себя критерием истины и образцом праведности? В дневниках Печорина автор сознательно обнажает пороки своего героя.

Вот тут и отличие. Дневник – не покаянная исповедь. Когда Гоголь пытался свое покаяние сделать публичным, ничего хорошего не получилось. Духовные наставники рекомендовали приносить покаяние только наедине с Богом и с пастырем.

И все-таки не раз дневники рисуют нам человека, страдающего от своего несовершенства. То он вдруг замечает, что ничего, кроме своих устных лекций, не умеет. То в «канадском захолустье», где «чудная служба» и где его радует множество молодежи, он, «полагая двенадцать поклонов на «Господи и Владыка живота моего», так ясно ощутил, что грешен всеми главными грехами». (566). То мелькает замечание, что вера у него есть, но нет того «жизненного максимализма», которое требует от человека Евангелие.

Это, очевидно, всё то, что ему приходится преодолевать своей великой «радостью о Господе».

Естественно укрепляют его и простые человеческие радости. Из Киева переводчица прислала письмо и перевод его книги на русский язык. Его студенты говорят, что его книги «доходят». Женщина-доктор написала: « Я столько лет жила Вашими книгами, что мне трудно поверить, что я Вас вижу живьем».

«Свидетельства эти, - говорит Шмеман, - приходят, я заметил, всегда в минуты или периоды сомнений, ужаса от того, что жизнь почти прошла и ничего не сделано. Растрачено время» (436)

И еще вопрос: как, учитывая резкость многих его суждений, уживался священник Шмеман со своими коллегами?

У нас нет свидетельств о каких-либо конфликтах. Напротив, он пишет, что друзья корили его за «соглашательство». Не забудем, перед нами - дневник. В жизни о. Александр чуждался бурных споров, не любил дискуссий, уклонялся от многих собраний. Он был мягким, и ему трудно было осудить человека.

В одной из записей в феврале 1977 года он вдруг без всяких комментариев цитирует письмо Чехова. Мне кажется, это просто лирическое излияние, где свои слова он подменил словами своего любимого двойника:

«… Я не журналист: у меня физическое отвращение к брани, направленной к кому бы то ни было; говорю – физическое, потому что после чтения Протопопова, Жителя, Буренина и прочих судей человечества у меня всегда остается во рту вкус ржавчины и день мой бывает испорчен. Мне просто больно… Ведь это не критика, не мировоззрение, а ненависть, животная, ненасытная злоба… Зачем этот тон, точно судят они не о художниках и писателях, а об арестантах? Я не могу и не могу». (335).

Он сурово говорит о теории и практике христианства, потому что в Евангелии нет х р и с т и а н с т в а Есть Христос: «Если любите Меня…». «Любить же нельзя ни «учения», ни «заповедей». (522). Любить можно Христа. С радостью этой любви он жил. С нею и умирал. Он только боялся потерять «ту высоту, на которую подняла его болезнь». «За окном удивительный вид на Нью-Йорк… Вода, небоскребы. И солнце, каждый день солнце. Кругом любовь и волнение». Он хочет войти в мир, где звучат голоса «видящих Твоего лица доброту неизреченную». Последняя строка его дневников: «Какое всё это было счастье!» (651-652).

Какова же цель дневников? «Не раствориться в суете», - говорит автор. Ему нужны минуты, где он не профессор, не наставник, а просто Саша, Александр, Александр Дмитриевич. Человек без маски.

- Ты тут?

- Тут.

- Ну, слава Богу. (5).

д. Дерюзино. Сергиево-Посадский район. 16. 06. 2008.

* * *

[1] Прот. Александр Шмеман. Дневники. М. 1973 -1983. 2007.

[2] В Америке всё летит, шумит, гудит, улыбается потому, убеждён Шмеман, что страшно остановиться и задуматься, ибо каждый бесконечно одинок.

«Что из Америки меня тянет в Европу, а из Европы - в Америку? Я чувствую, что обычный, ходячий ответ: Европа – это культура, корни, традиции, а Америка – это свобода, но и некультурность, и беспочвенность, и т.д. – неполный, односторонний, упрощенный, а потому, в сущности, и неверный.

Я бы сказал – неуверенно! – так: в Америке есть всё, что есть в Европе, а в Европе нет почти ничего, что есть Америка. И тянет, собственно, не столько в Европу, сколько из Америки, потому что в Европе всегда духовно легче, есть всегда, к чему прислониться, почти физически, а Америка духовно трудна. Люди веками бегут в Америку для более легкой жизни, не зная, что жизнь там – на глубине – гораздо более трудная. Во-первых, потому что Америка – это страна великого одиночества.

Каждый – наедине со своей судьбой, под огромным небом, среди необъятной страны. Любая «культура», «традиция», «корни кажутся маленькими, и люди, истерически держась за них, где-то на глубине сознания, подспудно знают их иллюзорность. ,Во-вторых, потому, что это одиночество требует от каждого экзистенциального ответа на вопрос «to be or not no bе», и эго значит – усилия. Отсюда столько личных крушений. Здесь (в Европе) даже падающий падает на какую-то почву, там – летит в бездну. И потому – такой, страх, такой Angst (ужас). Но именно это – встреча с личной судьбой – и тянет в Америку». (207)

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67