Невыезд в Монголию. За что я ненавидел СССР

Про "Исчезнувшую империю" Карена Шахназарова много говорят, но как-то мутно. Квинтэссенция: ретро есть, но однобокое. Слишком много про тогдашний рок, остальное - провалилось. Решил и сам посмотреть, тем более что Шахназаров быстро превращается в крупную общественную фигуру, не слабее Михалкова, следовательно, тоже определяет повестку дня. Да и интересно, что у него в голове.

Понятно, что "Исчезнувшая империя" - это про СССР, хотя в фильме парадоксально говорится не про СССР, а про Хорезм. Но это мы понимаем - эксцентрика положений. Фильм все-таки искусство, а не политология, он заостряет внимание параллелью. Кстати, про Хорезм у Карена рассказывается, что была, мол, такая хорошая мощная империя, но ее очень быстро и неоправданно (!) легко завоевали. Перекрыли однажды подачу воды?

Вообще-то, то вода - это не мелочь, про которую, планируя могущество, можно забыть, но все равно метафора получилась емкая. СССР, значит, тоже чего-то перекрыли, западные страны, что ли? Но что? Если считать, что СССР распался не от дефицита воды, а от дефицита смысла существования, то неужели кто-то перекрыл поступление в СССР смысла существования?

Как это себе вообразить? Если представить, что смысл существования идет извне - от Запада в Россию (а так оно и есть, между прочим, вспомним про марксизм, фрейдизм, Шамбалу и христианство), то каналы перекрывает не Запад, их перекрывают местные патриоты-изоляционисты. Тот же Борис Межуев, редактор "Русского журнала", обычно отстаивает правоту русского изоляционизма и, кажется, готов покаяться за поколение, которое "промотало свою империю в погоне за джинсами, пепси и рок-н-роллом" (печатный РЖ #1).

В статье "Ностальгия как предчувствие" он так и пишет: " Я, пожалуй, не помню ни одного мгновения начиная с конца школы, когда бы по какому-то поводу не сожалел о прошедшем". Но будет ли сильно удивлен Межуев, если узнает, что есть люди (и я определенно вхожу в их число), которые не только не сожалеют о крахе СССР - даже на пороге катастрофы собственной старости, болезней и идущей с ними рука об руку нищеты, наоборот, всегда считали, что, если бы им удалось вернуться в прошлое, они разваливали бы "свою империю" точно так же, а то и с большим энтузиазмом?

Вразумительных объяснений ностальгии, как водится, нет. Если вернуться к Шахназарову, то он кинул свою мысль исключительно, чтобы она повисла в воздухе знаком сожаления. И вот тут начинается самое интересное: сожаление о чем? Что делает исчезновение СССР-Хорезма крупнейшей катастрофой XX века?

Даже самая поверхностная экспертиза позволяет установить: многие считают, что ничего не делает. Другие все же отдают должное атмосфере относительной травоядности позднего брежневизма (по Л.Гумилеву - фазы обскурации, установившейся после пота и крови сталинизма, фазы надлома советского этногенеза), которая сама по себе представляла феномен культурного значения.

Александр Самоваров в статье "Крах самоидентификации, или Почему распался СССР" вспоминает:

"Мой личный антибольшевизм продиктован вовсе не отвращением к тогдашнему СССР, хотя многое вспоминаешь с иронией. Брежневское время - это мое детство и юность. Это прекрасный город - Москва. Тогда он был по-провинциальному уютным. Тогда мы чувствовали, что мы не каждый по одиночке, что мы народ. И это подтверждалось не на демонстрациях. Ты приходил на работу, и там были твои товарищи. И не было потогонной системы, ненависти, подлости и закона "человек человеку - волк". Ты даже в пивную приходил, и тебе там были рады. Я не преувеличиваю. Тогдашние московские пивные называли всяко, например гадюшниками. Это, в самом деле, мягко говоря, было некомфортное место. Иногда (часто) не было туалетов или они были сломаны. Советская Россия, по-моему, была единственной страной мира, где пивная могла быть без туалета. Но сколько бы ни было вечером народа в пивной (набивались битком), там всегда раздвигались плечи, и тебя встречали дружелюбно, и ты всегда мог найти собеседника. И не было в людях зла".

* * *

Русские вообще любят думать о своей жизни как о чем-то уникальном, мистически наполненным евразийским смыслом, как это делает А.Дугин, ставя почему-то особенность географии своей страны в заслугу развития, но не предпринимая для последнего особых усилий. Вот и империя у них таинственно "исчезла", а не пропала, как пропадают мот и пьяница, как пропадает финансовая пирамида, оставляя с носом своих кредиторов. Сказать им, что, может быть, точно так же, как они, живет еще миллиард человек, они не поверят, посчитав за антироссийскую пропаганду. А ведь зла тоже не было и в людях послевоенного поколения Западной Европы, что я однажды обнаружил, вглядываясь в черно-белые фотографии обитателей рабочего поселка в Сен-Дени, притулившегося прямо к усыпальнице французских королей, и никто по этому поводу никогда не восторгался. Независимо от тех или иных достоинств или недостатков наций, бывают такие моменты в истории, когда люди настолько наедаются подлостей, что нет уже сил вершить новые. Другое дело, что зло в СССР переварило себя как-то сразу, неожиданно, как будто вскрылся источник живой энергии (или закупорило канализацию энергии злой, что верней). В социальном котле готовился синтез новой личности - склонной к рефлексии и одновременно к глубочайшей депрессии, имеющей уникальный опыт проживания в антиутопии, по мировым меркам даже слишком хорошо образованной. Какую-то цивилизацию мог построить этот поздний советский человек, если бы не посыпались все его основания? Александр Зиновьев называл ее "великим социальным экспериментом".

И Карен Шахназаров, и Самоваров, да и тот же Межуев фильтрацией и возгонкой (то есть большую часть подлинного опыта оставляя в осадке) с ностальгией извлекают из прошлого такую отличительную черту "позднего советского человека", как обращенность вовнутрь себя, приписывая эту черту как архетипу, так и делая ее несущей ментальной опорой последней фазы режима. В этой обращенности к частной жизни они находят ключ, которым откроется шкатулка с секретом: там лежит то, что мы потеряли. Там лежит то, что нас погубило. Там лежит то, что нам теперь безумно жаль, но не дай бог, если это вернется?

И нельзя сказать, чтобы эта мысль была совсем неверна. Культ Сталина, партии, Ленина и Маркса, самопожертвования во имя принципов, которыми "нельзя поступиться", действительно, в семидесятых сменился столь же ярко обозначенным в культуре культом частной жизни. Все, что мощно вершилось в это время в стране, воспринималось исключительно через призму внутреннего "я", пребывающего как бы во сне и наяву. Что находило отражение даже в названиях фильмов тех лет, как, например, в "Полетах во сне и наяву" (1987). В этих фильмах "первой оттепели" и "позднего советского кино" обычно ничего не происходило, кроме метаний, но при этом никто не смел утверждать, что советский герой был недеятелен или же неадекватен. В идеале и он тоже был гражданином, как герой Миронова в фильме "Мой друг Иван Лапшин" (1984), просто все, что он делал, в том числе и гражданского, открашивалось личным отношением, бросалось в реактор дружбы (повесть Аксенова "Коллеги", 1960, фильм - 1962-го) или любовного треугольника ("Ирония судьбы, или с Легким паром", 1975).

Я никогда раньше не рассматривал с этой точки зрения классику советского кино - фильм Калатозова "Летят журавли" ("Золотая пальмовая ветвь" Каннского кинофестиваля 1958 года, в этом году отмечали юбилей), но именно он первым, как мне кажется, постулировал будущий прорыв к частной жизни через кровь и смерть формализованного в виде империй ХХ века.

Именно так понималась ключевая сцена гибели Бориса, который, получив смертельное ранение, экзистенционально видит сцены своего бракосочетания. Тогда, в 1958 году, ее трактовали двояко. На Западе - как отход от принципов соцреализма, находя здесь что-то от Сартра и Камю. В России - как торжество (хотя какое же это торжество, когда падение в грязь мнится радостным спуском по лестнице с невестой в белом платье?) мира над войной, весны над осенью, оттепели? Однако, оглядываясь назад, мы видим, что "Летят журавли" - фильм, прежде всего, о мощи внутреннего чувственного мира, которая действительно вполне могла поколебать устаревающие регламенты мира тоталитарного.

* * *

Карен Шахназаров справедливо подмечает, что именно через частную жизнь то поколение приобретало навыки новой и в каком-то смысле революционной морали, заново переутверждающей неприятие предательства и заново устанавливающей цену преданности. Но предательства, прежде всего, частной жизни и преданности, прежде всего, любимому человеку, а не идеологическому тотему. Что, кажется, глубоко расстраивает Межуева.

Потеряв любимую, в конце фильма (через тридцать лет жизни персонажа) "шестидесятник" превращается в законченного специалиста по исчезнувшим цивилизациям, донося до нас ощущение бренности всего настоящего и сущего. Голос Сергея за кадром вял и безэмоционален, как у киборга, - так заканчивает фильм Шахназаров. Мы даже не видим героя, он растворился. "Империи гибнут вот в таких потерявших драйв маленьких эгоистичных "я", деморализованных неудачами на личном фронте? - размышляет Межуев. - Чтобы этого избежать, необходимо жесткое этическое самоопределение. Но что это, как не отрицание культурной революции шестидесятых?"

По Межуеву, "ценность защиты свободы и взаимной солидарности в деле ее (нации. - С.М.) защиты". А чем лучше всего может быть представлена нация? Блестящей империей, в которой нет места частной свободе, а солидарность регулируется госбезопасностью. Круг замыкается.

Таков этот миф, отчасти закрепленный в постсталинском кино, отчасти реконструированный, но также и отрицаемый Шахназаровым, отчасти проанализированный, но также и фальсифицированный Межуевым. Но, как и во всяком другом коллективном продукте, в который примешиваются идеологемы современности, в нем только часть правды.

Ведь предательство и преданность существовали не только в кино и не только обеспечивались драмой любовного треугольника. Не только противоречия между хорошим и очень хорошим толкали развитие "бесклассового общества" милого моей памяти Хорезма, как неоднократно нам заявлялось на лекциях по научному коммунизму. И не они погубили империю. Не вам, любезные читатели, объяснять, что реальный опыт поколения отнюдь не был столь бескровным, как в кино про любовь.

* * *

Вряд ли следует напоминать, что 25 августа 1968 года на Красной площади прошла демонстрация против оккупации Чехословакии советскими войсками. Демонстранты развернули плакат с лозунгом "За нашу и вашу свободу!", и тут же, как будто к ним прикоснулись волшебной палочкой, исчезли в застенках. Несогласных в советском Хорезме лечили холодными ваннами и психотропными препаратами, а не отлучением от любимой работы или любимой девушки. Надев свой лучший ватник, будущий лауреат Нобелевской премии Иосиф Бродский отправился в ссылку. Буковский? Не сосчитать, сколько биографий сломал самиздат... Трагично, скорее, и то, что мы пока не научились передавать силой художественного образа тот рак души, что развивался от тогдашней тотальной радиоактивности лжи государства, метафорически - излучения ("Обитаемый остров" Стругацких, 1968).

Не скрою, я сам, заканчивая математическую школу, как и все мое поколение, находился под воздействием "Девяти дней одного года" (1961). В 1972 году это вдохновенное творение Михаила Ромма настигло меня, спровоцировав поступить в институт физико-математического профиля. Но, как я убедился позже, не потому, что меня влекли тайны ядерного синтеза, а потому что я был влюблен в личные отношения внутри описанного там треугольника - физика-атомщика Гусева (актер Баталов), его жены (Лавровой), друга и конкурента (Смоктуновского). Но институт сделал нечто обратное, он убедил меня в том, что реальная жизнь не дотягивает до художественной экзальтации, и показал, что реальные физики (за исключением разве что академика Сахарова) копошатся в земле, склонны к компромиссам, годами просиживают штаны в КБ - бывших шарашках, а не бьются над смыслом жизни. Меня это так расстроило, что из физики я подался в... распространение самиздата, позже - в профессиональную публицистику. Вполне могу предположить, что и это моя маленькая драма в сумме с другими мелкими драмами обеспечила тектонический сдвиг перестройки.

"Господи, раз мы такие, ниспошли нам потоп", - пророчески написал я однажды в одном из своих стихотворений тех лет, нажив по недоразумению в институте неприятности за? распространение религии. А тут еще при обыске обнаружили, что на внутренней поверхности портфеля неспроста было написано фломастером "Jesus Christ - superstar", явно - сектант! Тогда я и предположить не мог, что через тридцать пять лет "демократическая цензура" будет снимать мои статьи за излишне ироническое отношение к православию. А нация снова определит ценность свободы в деле защиты государства! Но в 1982-м пятно в личном деле и тот же самый принцип не позволили поехать поработать в... Монголию. Там - пустыня, но я туда - невыездной!

Хуже, однако, что ложь государства не воспринимается сегодня как что-то опасное. Как пытка бессонницей не специалисту по пыткам не кажется страшной. Возможно, потому что пиар и пропаганда - это тоже как бы узаконенная ложь, продается сегодня, как водка. Предупреждений об опасности излишнего употребления никто не читает, они никому не мешают напиться. Смертельная болезнь придет несколько позже. "Ностальгия здесь исполняет роль предчувствия" (что Хорезм гикнется еще раз. - С.М.), - мудро замечает Межуев, хотя и пытается, видимо, вкладывать в эти слова что-то другое. Он - охранитель, а не Кассандра и не разрушитель.

Но вернемся в кино. Журналист помоложе обращается с прошлым без пиетета и без предвзятости. "В эпилоге располневший и неузнаваемый Степан тридцать лет спустя твердит Сергею о том, что жить тут невозможно, их страна давно умерла. Да ладно, дядя Степа, - она просто затаилась на время!".

У меня, однако, еще более пессимистический взгляд на вещи. Все - суета и превращенья суеты.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67