Изолятор для голосования

Политический кризис, официально признанный в декабре прошедшего года, замечателен тем, что содержит в себе довольно очевидное слепое пятно: хотя все участники этого кризиса настаивают на первостепенном значении «голосования», практически никто не обращает внимание на то, что под ударом оказался весьма специфический институт – а именно всеобщее тайное голосование, сложившееся в XIX веке. Этот институт не является простым следствием борьбы за «эмансипацию», то есть его форма и техника не равнозначны результатам постепенного снятия разнообразных избирательных цензов (имущественных, статусных, гендерных и т.п.). Нельзя также сказать, что диспозитив тайного голосования (избирательная комиссия, кабина для голосования, урна, бюллетени и т.д.) непосредственно и прозрачно отображает господствующие трактовки политического представительства, гражданства и других «больших» политических концептов. (Например, из того, как именно мы понимаем голосование – как право или как обязанность, напрямую не выводится, куда именно ставить урну – возле председателя или в кабину для голосования, но в то же время этот вопрос далеко не так безобиден, как может показаться.) Фактически, этот институт «осаждает» в себе как множество политико-философских оппозиций, получивших определенное решение (например, оппозиции приватного/публичного и права/обязанности), так и дисциплинарные (и даже полицейские) стратегии. Сам по себе институт тайного голосования оказался настолько успешен, что, как отмечал известный французский исследователь Ален Гарригу [1] , в XX веке его поразила амнезия, являющаяся верным признаком хорошо утвердившейся нормы: то, что некогда было предметом споров и столкновений, насмешек и возмущения, стало само собой разумеющимся «аппаратом», политические ставки которого «вынесены за скобки». Отныне тайное голосование в его специфической, исторически заданной форме представляется чуть ли не зеркалом, которое точно отображает желание общества и формирует его концепцию общественного блага в автоматическом режиме. Между тем ясно, что такой автомат работает лишь до тех пор, пока решения, вписанные в него на аппаратном уровне, не представляют проблемы, – в противном случае легко может произойти возвращение к иным формам голосования, которые строятся на совершенно иных посылках.

2.

Не углубляясь в довольно сложную историю формирования института тайного голосования [2], можно отметить несколько моментов, позволяющих перейти к поддерживающей его логике и её внутренним проблемам. Первоначально связываясь с французскими революционными идеями (предполагающими необходимость разрушения старых корпоративных связей), тайное голосование постепенно становится одним из механизмов контроля, развивающимся по аналогии с другими дисциплинарными техниками. Известные нам «самоочевидные» правила голосования восходят к так называемому “Australian ballot”, введенному в действие в 1856 году в двух австралийских штатах и предполагавшему три ключевых элемента: изолированные кабины для заполнения бумаг; официально отпечатанные бюллетени; правила, запрещающие подпись или какую-либо иную демонстрацию авторства заполненных бюллетеней. Для понимания революционного характера этого диспозитива можно указать, что довольно часто (в частности во Франции) избиратель пользовался собственным «бюллетенем», то есть свернутой бумагой, которую можно было принести из дома (это считалось неотъемлемым правом избирателя, но одновременно создавало массу возможностей, поскольку «бумага» никак не сертифицировалась). Еще более радикальным шагом является соединение «кабины для голосования» с собственно урной, которая ранее обычно находилась у председателя комиссии – такая схема утверждается, по сути, только в начале XX века (история французской избирательной кабины или «изолюара» отсчитывается от 1913 года). Если смотреть с технической точки зрения, тайное голосование всегда было крайне нестабильным институтом, поскольку эту тайну обеспечить не так-то просто: например, в XIX веке сохранялась проблема неграмотных избирателей (которые должны были пользоваться либо услугами других избирателей, либо членов комиссии, так или иначе компрометируя тайну и в то же время порождая подозрения в махинациях, поскольку их право голоса передоверялось таким образом другому человеку). В целом, принятие «австралийской» модели и ее вариаций объяснялось, однако, не столько политической философией, сколько логикой управления в ситуации развивающегося массового общества, внедряющего всеобщее избирательное право. Например, «публичные» голосования в Англии XVIII века могли занимать по несколько недель, проходили крайне бурно, нередко заканчивались мелкими бунтами и беспорядками. Чем больше людей могло участвовать в голосовании, тем более дорогим этот процесс становился, однако после Революции государство, по сути, вынуждено тратиться на эти сложные легитимационные процессы (не отказывая себе, разумеется, в праве руководить ими). Голосование становится важной отраслью государственного управления – такой же как тюрьмы, общественное образование, медицина и т.п. По сути, все они легитимируют ту или иную конструкцию «представительной» власти, и в каждую из них государство вкладывает средства, стремясь к их экономизации. Собственно, итогом такой экономизации и стало тайное голосование как способ политической легитимации в условиях массового общества, получившего всеобщее избирательное право.
Если попытаться составить условную логическую матрицу споров, связанных с введением института тайного голосования, – споров, в которые были, разумеется, вовлечены почти все существовавшие политические идеологии, – ее можно выписать в виде ряда перекрывающихся, но не совпадающих оппозиций. Наиболее очевидная – «публичное» голосование и «приватное» в эмпирическом смысле слова, то есть с привлечением избирателя к некоему публичному обсуждению или без оного (приватность, разумеется, могла осуществляться по-разному – например в некоторых случаях бюллетени могли заполняться избирателями дома, так что потом их собирали специальные агенты: в этом случае тайна голосования обеспечивалась буквально стенами дома, куда не могли зайти посторонние, но в то же время легко подрывалась «пропиской»). На идеологическом и теоретическом уровне эта оппозиция дублируется публичным как «общественным благом» и приватным как «произвольным» и «эгоистичным» (либо, как например в современном политическом либерализме, приватным как относящимся к пространству частных концепций, религиозных, моральных и т.п.). С «консервативной» (условно говоря, беркианской) точки зрения, эта оппозиция легко переписывается как «относительное» голосование и «абсолютное»: в первом случае избиратель обязан «соотноситься» с другими (их интересами и мнениями), во втором – голосовать с некоей «абсолютной» точки зрения, так, словно бы он был один и имел все ресурсы для совершения правильного выбора. Реализация голосования создает «техническую» оппозицию тайного/явного, то есть эмпирически известного и неизвестного: по сути, цель тайного голосования – сделать так, чтобы избиратели не могли сделать свой выбор известным друг другу или некоей «третьей инстанции», государство добивается монополии на знание о выборах и их результатах, отсюда, например, требование признавать испорченными любые авторизированные голоса (практика подписи до середины XIX века была довольно распространенной, а «тайна» оставалась опциональной).
Соответственно, в рамках этой матрицы «технически публичное» голосование может противопоставляться «политически публичному» (то есть воплощающему в себе общественное благо) или, напротив, ассоциироваться с ним; тайное голосование может мыслиться в качестве необходимого условия истинной публичности или же как стимул для гражданской распущенности. Из наложения как минимум трех указанных оппозиций порождается система возможностей, которые сталкиваются друг с другом. Этими возможностями как фишками играют не только политические теории и партии (в наиболее общем виде – либерализм и консерватизм), но и государство, призванное реализовать результаты политических споров, но на деле в значительной мере определяющее их исход, поскольку оно вынуждено смотреть, какой именно вариант подходит для эпохи массового управления и дисциплинарности, каким голосованием могут пользоваться граждане, если они уже не являются членами аристократического «гражданского общества», где все политические агенты заранее известны.

3.

Несмотря на то, что большинство прогрессистов разного толка отстаивали тайное голосование, поскольку оно предполагает независимость избирателя и невозможность повлиять на его решение (ведь результат влияния в этом случае невозможно проконтролировать), тогда как условные «консерваторы» выступали за «относительное» голосование, в рамках которого легитимировалось, к примеру, прямое влияние лендлордов, как и любых других привилегированных классов, на избирателей, имеются и крайне примечательные примеры критики тайного голосования со стороны либеральных теоретиков. Такая критика обнаруживается у Дж.Ст. Милля в его «Размышлениях о представительном правлении» (гл. 10). Милль выступает против тайного голосования, поскольку мыслит голосование как обязанность или «trust», а не как «право». Иными словами, голосование – такая же гражданская обязанность, как, скажем, служба в армии, и только публичное обсуждение и дискуссия способна обеспечить построение легитимной концепции общественной блага, которой должны руководствоваться избиратели. Тайное голосование, по мысли Милля, отсылает к представлению его в качестве «права», которое каждый гражданин может использовать по своему усмотрению или даже отчуждать, если ему это выгодно. Анализу и критике этого момента теории Милля посвящено огромное количество литературы [3] , а на каждый аргумент приводится по несколько контраргументов. Например, можно показать, что именно «публичная» дискуссия, поскольку она вовлекает в аргументацию не только «публичные», но и частные концепции, в конечном счете приводит к размыванию релевантной концепции публичного блага. То есть публичному в теоретическом смысле противоречит собственно эмпирическая публикация. Более того, аргументы Милля при определенном развитии могут привести к «опекунской» концепции публичности, предполагающей, что далеко не все граждане могут ответственно голосовать, просто потому что они не понимают, в чем состоит общественный интерес, а раз так, значит они нуждаются в просвещении со стороны более «развитых» сограждан. Иными словами, публичность голосования способна поддерживать существующую систему неравенства.
Более интересно, однако, то, что даже у Милля основным фигурантом рассуждения является «одинокий избиратель» (sole voter), который способен голосовать, отправляясь только от собственного разума и понимания общественного блага. При этом он таинственным образом должен отделять самого себя от эгоистического избирателя, не способного различить свои интересы и общественные. Результатом массовой «дисциплинарной» стратегии, поддержанной различными прогрессивными аргументами и борьбой с коррупцией на выборах, становится «одинокий избиратель», который выступает в трех далеко не всегда совместимых ипостасях. Во-первых, он – носитель общественного разума (public reason), способный за занавесом кабины для голосования отстраниться от своих собственных интересов и реалий. Во-вторых, – он selfish individual, который голосует по каким-то неведомым внутренним мотивам, оказываясь либо разрушителем либеральной идеологии, либо предметом для развивающихся в XX веке социальных и политических наук, изучающих избирательные процессы как вполне эмпирические явления. В-третьих, он – «пациент» развитого дисциплинарного института, который предписывает множество ограничений, так что само посещение избирательного участка – действие, аналогичное диспансеризации или отбыванию срока за мелкое хулиганство.
Третий момент особенно интересен, поскольку он выходит за дискурсивные границы большинства политических теорий. Создавая «массовый» рынок голосования, государство вынуждено, в то же время, закрывать в критический момент глаза, «не видя», кто именно и как голосует. Метод должен быть слепым – но лишь в том смысле, что и сам выбор сведен к крайне простым альтернативам, которые экономически легко обработать. В отличие от той же пенитенциарной системы, система тайного голосования должна создавать иллюзию анонимности, которая, в пределе, отсылает к представлению о некоем а-социальном (или абсолютном) основании данной власти, о том, что ее можно инициировать с нуля. В принципе, институт тайного голосования сделан так, что фиксировать авторство ничего не стоит, но последнее систематически стирается, чтобы можно было каждый раз инсценировать «роспуск» того общества, которое самоутверждается. Такое утверждение в то же время привязывает анонимность каждого к необязательности факта его политического существования: демократическим является такое общество, чей политический строй не зависит от желаний, концепций и решений ни одной из персон. Оборотной стороной этого решения (буржуазного по своему существу, поскольку оно мыслит общество, например, как некий траст, который может быть распущен до лучших времен) является «двойная слепота»: не только государство не должно видеть, что происходит в «изоляторе для голосования», но и гражданин, вообще говоря, не имеет права обоснованно информировать о том, какой выбор он сделал или сделает. Разумеется, «принудительная» тайна вводится – на законодательном уровне – с разной степенью строгости. Однако в любом случае тайное голосование должно быть устроено так, чтобы у избирателя не было метода убедительно и обоснованно сообщить о собственном выборе, то есть у него не может быть доказательств сделанного выбора. Все, что он рассказывает о самом себе, структурно является не более, чем слухами, которым мы можем верить или нет, но собственно политического значения они не имеют. В системе «двойного слепого» голосования, избиратель не только распадается на «разумного человека вообще», «патологического эгоиста» и «пациента», но и оказывается в ситуации, где он легально ничего не может сказать о том, как он поступил в определенный момент своей жизни, в который он только и является «гражданином». Утрируя, можно заметить, что гражданин должен быть введен избирательной системой в своеобразный эпистемологический гипноз, чтобы он мог совершить правильный выбор, а всё, что у него остается потом, – это лишь память о своих гражданских сновидениях.

4.

Разумеется, эта структура избирателя приводит к тому, что за тайным голосованием постоянно следует тень «нелегитимности». Например, в 1973 году Сартр публикует в «Temps modernes» статью «Выборы – ловушка для дураков», в которой во вполне традиционном стиле обрушивается на буржуазно-революционные – по их форме – выборы, предполагающие изоляцию и тайну как коррелят частной собственности: голосуя тайно, мы голосуем именно формой частной собственности, своим кошельком (даже если у нас его нет), тогда как подлинный выбор связан с новым союзом и новой формой солидарности – Сартр, в отличие от того же Франсуа Фюре не питает симпатии к корпоративным солидарностям Старого режима, хотя совершенно неясно, что им помешает вернуться, если обрушить институт тайного голосования, и чем они формально отличаются от рабочих союзов. То есть, с одной стороны, сам институт частных выборов порождает избирателя как «объекта» (избиратель-пациент поддается различным формам статистического учета, а сама статистика находит для себя в этой задаче наиболее современную форму применения), а с другой – он же рождает веру в новое единство, складывающееся по ту сторону «изолюара», кабины для голосования. Избиратель, делающий некое политическое заявление или принимающий решение, находится в своеобразном «диспозитивном» гипнозе, поэтому значение имеет только то, что обнаруживается на выходе, где он представим как простой материал для эмпирических вычислений. То есть, легальность и легитимность автоматически разводятся тайным голосованием как два режима общественного знания – статистического объективирования, в котором общество всегда где-то там, на предметном стекле исследователя, и мифологического «высказывания от первого лица», которое может найти место, как считает в том числе и Сартр, в новой солидарности.
Устройство тайного голосования ясно указывает на его слабые места. По большому счету, любое оспаривание государственной монополии на знание о результатах и процессе выборов способно опрокинуть этот довольно хрупкий институт. Любое вмешательство в ритуал, в котором стороны коллективно закрывают глаза, приводит к волнениям, независимо от того, насколько корректно с «процессуальной» точки зрения проводились выборы. Традиционное тайное голосование, даже если оно прошло «честно», с обыденной точки зрения, остается государственным институтом, призванным поддерживать неизменность политической системы (никакие революции путем тайного голосования не происходят, хотя, конечно, последнее может легитимировать их результаты). Особенностью российского декабрьского кризиса стало то, что, с одной стороны, монополия на знание была оспорена, а с другой, было продемонстрировано, что государство, занимаясь (по крайней мере на отдельных участках) фальсификацией, не верит в самого себя, то есть дублирует свое структурное господство, выписанное на уровне института, суетливыми действиями отдельных служивых людей. Для понимания того, что происходит во время «фальсификаций», простого исторического резюме института тайного голосования, конечно, недостаточно. Однако можно предположить, что форма тайного голосования в советский и постсоветский период применялась для реализации, скорее, «относительной» и «публично-опекунской» модели голосования: сведение избирателя к уникальному независимому индивиду, способному якобы руководствоваться собственным умом, идеологически выглядело в советской системе как буржуазный атавизм. «Sole voter» – не кто иной, как отщепенец, который по какой-то прихоти буржуазной идеологии должен «обосновывать» весь государственный строй. Естественно, на практике это отношение к либеральным «иллюзиям» обеспечивает достаточно снисходительное отношение к любой манипуляции голосами избирателей: самые разные политические силы разделяют убежденность в том, что качественность и «правильность» результата важнее, чем формальный принцип независимости избирателя.

5.

Что интересно, именно «двойной слепой метод» тайного голосования накладывает ограничения на те контрмеры, которыми занята в настоящее время центральная избирательная комиссия РФ: структурно государство должно делать вид, что оно, закрывая глаза на поведение избирателя, тоже не знает, что именно происходит в сакральный момент голосования, поскольку полное знание – условие для фальсификации процесса. Нельзя слишком много знать. Многочисленные «видеоматериалы, размещенные в сети Интернет» не могут не прочитываться в институциональной логике иначе, как попытка, с одной стороны, авторизировать отданные голоса, а с другой, вернуться к архаическим моделям голосования, разрушив сложно выстроенный механизм государственного контроля. Граждане, вступающие в сетевой заговор (или, что то же самое, просыпающиеся из гипноза) непосредственно в момент голосования, рушат одну из важнейших структурных иллюзий демократической системы, – иллюзию того, что как бы они ни были безнравственны, глупы и самонадеянны, они способны таинственным образом совершить выбор, который будет отвечать рационально оправдываемой концепции общественного блага, наилучшим образом подходящей к данному историческому моменту и данному списку кандидатов.
Вековая история форсированного использования аппарата тайного голосования закончилась тем, что он не просто перегрелся, а пошел в разнос. Все свернутые в нем противоречия, подобные плотно уложенным пружинам, которые должны были поддерживать фундаментальные для политического порядка иллюзии на их «современном» уровне, выскочили из него, ударив по всем, кому случилось оказаться рядом. Разлом прошел по вполне классическим линиям статистики/публичности, авторства/анонимности, либеральности/республики. По одному боку валяется теперь государственный аппарат статистической обработки граждан, который, тем не менее, единственно сохраняет форму либерального голосования, покоящегося на гражданском праве, которым следует пользоваться в горизонте своего частного интереса. Такое право – это, прежде всего, право на то, чтобы вообще не голосовать. Государство милостиво позволяет гражданам быть настолько независимыми, что они могут даже не принимать участие в его легитимации (хотя в некоторых либеральных демократиях участие в выборах обязательно). Иначе говоря, либеральный режим, поддерживаемый инфраструктурой тайного голосования, каждый раз предполагает, что значение каждого гражданина и его голоса исчезающе мало. Многие аргументы против Милля строились на том, что гражданин в принципе не способен содержательно учитывать интересы сограждан и их рациональность, что реально закрепляется представлением такого гражданина в качестве статистической погрешности: я могу голосовать как гражданин только тогда, когда знаю, что являюсь статистическим нулем. Например, любой урон общественному благу, который способны нанести граждане с «экстравагантными» приватными концепциями (сектанты, хиппи и т.п.), принципиально меньше тех негативных последствий, к которым привела бы принудительная «публичность» голосования, однако такая принципиальная возможность пренебречь тем, что творится в головах граждан, обоснована лишь тем, что каждый из них статистически ничтожен. Иными словами, сила либерального режима – в праве на принципиальную статистическую погрешность. Либеральная легитимность складывается из концептуального равенства явки и неявки. В сегодняшних российских условиях особый юмор ситуации состоит в том, что эта освященная традицией либеральная форма голосования-как-права, защищающая всех граждан независимо от их образования, богатства и состояния синапсов, полностью совпадает с государственной машиной статистической обработки.
По другую сторону от этого аппарата тайного голосования, не выдержавшего напряжения, лежит то, что всегда будет оставаться «архаичной» политической формой, претендующей на возвращение публичного голосования, якобы способного выстроить концепцию общественного блага в соответствии с правилами прозрачного политического разума. Статистике и либеральному подсчету каждого как потенциально-не-участвующего противостоит режим авторизации, принудительного привлечения «к политике», режим риторики и опекунства, отличающийся от безличного государственного контроля тем, что он предпочитает говорить хорошо узнаваемыми «публичными голосами». Проблема этого обломка даже не в том, что все современные попытки «приоткрыть завесу над голосованием», предпринимаемые, например, сторонниками политического республиканизма, вызывают слишком много вопросов, а в том, что политическая логика требует в какой-то момент вернуться к заглохшему политическому аппарату тайного голосования, что в ситуации принудительной публичности может выглядеть как неловкое применение внешних, чужеродных и опасных техник. Возможно ли выстроить институт (пусть даже временный) голосования, который оспорил бы монополию государства, но в то же время не страдал бы от тех классических проблем, которые связаны с явным голосованием и публичными выборами, – вопрос далеко не технический, но пока основные фигуранты кризиса не спешат его ставить, надеясь, видимо, использовать в случае нужды бесхозные государственные снасти.

Примечания
1. Alain Garrigou, “Le secret de l’isoloir”, Actes de la Recherche en Sciences Sociales, Vol. 71-72 (1988), 22-45; ему же принадлежит несколько фундаментальных исследований по истории института голосования, например: Histoire sociale du suffrage universel en France 1848–2000, Paris, 2002.
2. Разумеется, большая часть исследований занята вопросом об избирательном праве, а не о практиках и технологиях голосования. Одной из наиболее референтных работ по собственно истории голосования является исследование Брюса Кинцера: Bruce L. Kinzer, The Ballot Question in Nineteenth-Century English Politics, New York, 1982. В числе более современных авторов выделяются Малькольм и Том Крук.
3. См., например: Urbinati N., Mill on Democracy: From the Athenian Polis to Representative Government, Chicago, 2002.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67