Эта другая история

Навестил летом Москву, прошелся по книжным магазинам, полистал новинки на темы русской истории. Впечатление вынес странное, но стойкое: авторы, словно сговорившись, яростно опровергают все привычные, устоявшиеся представления о прошлом России и хотят заменить их какой-то другой историей непременно с экзотическим, даже скандальным окрасом. Историю теперь не столько пишут, сколько разоблачают – и кутают в туман язвительной насмешки. Историографические экзерсисы Фоменки – только вершина огромного айсберга этой новомодной «противоистории». У читателей, поди, мозги разъезжаются в разные стороны. И как в таком раздрае внушить соотечественникам хоть какую-то национальную идею? А впрочем, и то верно, что смятение и разброд всегда сопутствовали русскому самосознанию и даже, как ни странно, питали его.

Не буду разбирать конкретные примеры новомодной страсти историописцев к скандалу и анекдоту. Мне интересна сама эта страсть как культурное и историческое явление. Я хочу понять не «код да Винчи», а код самого кодирования. Откуда растет эта мода и что с ней делать?

Легко заметить, что мы имеем дело с явлением очень современным, точно характеризующим общественное сознание эпохи постмодерна, когда ценится не единство, а различие, и люди ищут «не светлого будущего, а иного настоящего» (Бауман). Мечта Хайдеггера о «другом начале» западной мысли, призыв Деррида искать «другое начало» (L’autre cap) Европы, но уже в смысле «начальственной идеи», попытки выявить в истории «другой голос»», охвативший весь мир жадный поиск экзотики в собственной стране, – вот лишь некоторые, наиболее яркие приметы нынешнего умонастроения.

Приметы хоть и современные, но в общем-то естественные. Подобно тому, как в каждом человеке продолжается жизнь его неведомых предков, народное тело несет в себе инородное тело, а в народном быте зияет инобытие. Просто сегодня мы особенно остро чувствуем ограниченность нашего знания и потому насквозь ироничны. Это значит, что мы как никогда ясно сознаем свою принадлежность истории. Но если архаическая хронография в лице мифа, эпоса, сказа или священной истории, растворяла индивидуальное сознание в полноте родового бытия и потому была способна утешать и умиротворять, то для современного индивидуалистического сознания история – материал колючий и ранящий: к нему прикасаются почти в мазохистском порыве – чтобы пережить боль утраты. Естественно, общества сегодня сильно озабочены врачеванием своих исторических ран или даже, точнее, .раны истории.

Между тем, не менее очевидно, что наши писатели-историки относятся к своему делу крайне наивно и даже, я бы сказал, антиисторично. Противореча бессознательным посылкам своего творчества, они стремятся убедить читателя, что предлагают «единственно верную» историю. Вряд ли читатель поверит их уговорам. Хотя бы потому, что он сам хочет чего-то новенького и остренького, а всем обыденным и общепринятым тяготится. Впрочем, наивность любителей экзотики не столь уж безобидна. Именно ей – если вспомнить тоталитарные мифы ХХ века – мы обязаны самыми трагическими событиями прошлого столетия, а по большому счету и двух предыдущих.

Чуждость как санкция существующего порядка – вещь универсальная и вечная. Еще Гегель знал, что источник власти находится в потустороннем мире. Сегодня мы видим, как образы экзотического и аномального, эксплутируемые победившим капитализмом, формируют и моду, и общественное сознание. Но жизненность постмодерна как раз и состоит в том, что он не позволяет фантазии и реальности слиться в тоталитарном единстве и тем самым упразднить друг друга. Между ними должна оставаться несчислимая, символическая дистанция, которая, собственно, и делает возможным живое и нравственное единение общества. В центре общественного бытия и всякой традиции – зияние иного, и люди равны на самом деле не по рождению или закону, а в своей открытости этому зиянию, в своей несоизмеримости с ним и, следовательно, с собой. Люди могут быть вместе только тогда, когда сознают, что они бесконечно разные.

Разность душ, разность внутри души и есть главная правда человека, ибо она восходит к природе сознания как чистого различения вне метафизических оппозиций. Прежде субъекта и создаваемой им писаной, «объективной» истории имеется чистая текучесть духа, пребывающая как раз там, где ее нет. Вот истоки памяти, которая на самом деле никогда не является регистрацией некоего факта, а предъявляет виртуальный, можно сказать, фантомный образ действительности.

Де Серто дал памяти парадоксальное, но точное определение: «Антимузей, не поддающийся локализации». Память и забвение вовсе не исключают друг друга, они сращены, как сиамские близнецы. Ничто не забывается так прочно, как самое оглушительное событие в жизни (см.: мучительные перипетии вспоминания/забвения ужасов холокоста среди евреев, атомных бомбардировок в Японии или сталинского террора в России).

Но ничто не помнится так ясно, как событие воображаемое, случившееся с кем-то другим. Мы не переживаем собственную смерть, мы живем смертью ближнего. Прошлое не столько помнят, сколько, если воспользоваться прекрасным русским словом, поминают. А памятники на самом деле обращены к будущему. Мне уже доводилось писать о несоизмеримости экзистенциальной «смертной памяти», «памяти войны» и идеологизированных «войн памяти». В таком случае не объясняются ли пропитавший современное сознание дух ressentiment'a, стремление отдельных индивидов и народов учить исторической памяти других, забывая о собственной, невозможностью сколько-нибудь внятно артикулировать отношения между памятью и забвением, что делает неизбежно произвольной любую попытку такой артикуляции, а вину за этот произвол, как водится, возлагают на других?

Замечу попутно, что существует, по крайней мере, одна философская традиция – традиция даосизма в Китае – где нераздельность памяти и забвения принималась за основу сознания и даже государственной политики. Реальность Дао – вневременность события, пребывающая внутри потока времени и его истории. Даосский патриарх Лао-цзы называет ее «Небом» (природой) и «пределом древности», ведь речь идет о пределе исторического времени или смычке, «скрещении» (Беньямин) истории и природы, человеческого и нечеловеческого. Такая натуристория наследует самым древним мифам с их странными, многоликими героями – полулюдьми, полубогами, полуживотными – и в то же время представляет собой постисторию, если угодно – историю апокалипсиса.

Эта (контр)история указывает на символическое пространство посредования и собирания земного и небесного, человеческого и божественного. Ее сюжет – возвращение всего сущего к своему началу и возобновление отсутствия божественного человека – столь же непостижимого, сколь и неизбежного, как фантомная глубина опыта. Это история, ведомая пульсацией вселенского ритма, совмещающего в своем всевременном миге начала и концы, рождение и исчезновение бесчисленного сонма символических миров наподобие неуследимого потока первообразов сознания в стихотворении Тютчева «Silentium!». Но таков же нечеловеческий мир современных ИТ.

В Европе природные пределы истории угадал Беньямин в своей работе об аллегории в немецкой барочной драме. По Беньямину, аллегория обращает творение в рас-творение, разделку вещей в чистую вещность, превращение человеческого лица Земли, украшенного идеями и идеалами, в «окаменевший доисторический ландшафт». Беньямин по-модернистски ставит акцент на разрушительном характере такого контр-творения. В восточных же религиях реальность соотносится, главным образом, с «таковостью» грядущего, бездной виртуального опыта.

На сходных мировоззренческих началах стоит постисторическая Америка с ее вроде бы старомодной любовью к «естественной истории» и странным для европейца, почти азиатским по духу взаимопроникновением доисторических глубин природной жизни и технического совершенства (что, кстати, является действительной основой «фирменной» философии Америки – прагматизма).

В натуристории нам открывается мир, где вещи преобразились в движение, скорость, что, как известно, составляет суть современного искусства. Природа постисторического жизненного уклада единодушно отождествляется современной философией с чистым, беспредметным динамизмом. Жизнь стала «ускорением в пустоте» вне норм и рамок (Бодрийяр); «стрелой, пронзающей пустоту» (Делез). Мы переживаем момент, когда кончается внешняя, предположительно объективная история и начинается история внутренняя – как чистая историчность проживания в реальном времени; историчность, делающая неразличимой природу и человеческое творчество, извлекающая из виртуальной глубины сознания внечеловеческие образы человека.

Это новое откровение постмодерна побудило и правительства, и особенно представителей «четвертой власти» уверовать в свою способность произвольно лепить из истории свои самодельные истины. Они убеждены, что могут «изобретать традицию», «творить судьбу» и т.п. В этой вере слишком много от наивности гуманитариев, застрявших в веке Канта.

Власть, конечно, ничего не изобретает, а лишь эксплуатирует первое условие социальности – влечение общества к зиянию инобытия, но при этом подменяет разрыв между событием и его образом, смыслом и значением, их тождеством, что и составляет сущность идеологии. Однако реальное время есть самодифференцирующаяся длительность, соотнесенность несоизмеримого. Пребывающий в нем всегда как бы медлит, способен в каждый момент еще «повременить». Он странен и непонятен миру, живет как будто «невпопад». Его покой предвосхищает движение и делает возможным максимально быстрое действие. Именно покой обладает наибольшей эффективностью. Познаваемая история не успевает за этим чистым динамизмом жизни, она всегда запаздывает и сама являет собой промах, неудачу, несовершенство. «Суд истории» есть еще и суд над историей, а главная его задача – оберегать дистанцию инако-бытности.

Мой главный вывод из сказанного морализаторский: коль скоро новые условия требуют от критической мысли сбережения дистанции – сколь угодно малой и, повторю, по сути символической – между реальностью и означением, событием и его осознанием, критика должна служить повышению духовной чувствительности, просветлению сознания, научающегося воспринимать все более тонкие различия, все более короткие длительности в опыте. «Другая история», «другое» в истории не устраняют и не умаляют человека. Они только требуют от него достичь небесной высоты.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67