Еще одно усилие, французы!

Игра на понижение

"Французский бунт" в числе прочего продемонстрировал замечательную вещь: интеллектуальный рынок в наше время мало чем отличается от фондового. Он почти непредсказуем и столь же опасен. "Немотивированная жестокость" французских пригородов стала лишь элементом в общей игре ставок политиков и интеллектуалов, причем реакции большинства из них не отличаются особой утонченностью. Главное - поймать момент.

Бунт, оставшийся бессмысленным именно потому, что говорить ему было нечего и незачем, удачно вписывается в необходимую войну языков и интерпретаций, особенно во Франции. Он продолжается удачными интерпретациями так же, как раньше война продолжалась политикой, и наоборот. И в такой ситуации всегда возникает желание сыграть на понижение, закрепить ситуацию на уровне, ниже которого опуститься уже невозможно, обеспечив себя возможностями безусловных предсказаний и проповедей. Ведь даже в обыденности легче поверить, что "будет только хуже", поскольку для противоположного тезиса нужны какие-то дополнительные обоснования, а для "мрачного варианта" - по крайней мере в "христианской" культуре - никаких.

Вопреки чрезвычайно распространенному в России (и не только) мнению, современную Францию и ее "властителей дум" вряд ли можно считать чересчур "левыми". Но даже самые проницательные из наших теоретиков продолжают упорно видеть во французских событиях следствие некоей исходной слабости, "левацкого" разложения, начало которого отождествляется то ли с Французской революцией, то ли с модерном вообще. От представления Запада в виде заманчивого потребительского рая с привлекательными симулякрами, опровергающими законы аристотелевой логики, несложно по принципу отрицания и покаяния перейти к Константину Леонтьеву. Такой переход, который легко проецируется на общее "реактивное" движение, поддерживает риторику того, "как следует объяснять". Объясненным теперь считается только то, что в качестве первой причины предполагает несомненность исходного упадка, декаданса, отклонения, причем такое отклонение, естественно, становится видимым только в просвещающем без Просвещения свете реакции1. Для последней отклонение содержится в любом движении, каким бы ни было его направление.

Как несложно заметить, именно здесь самая последовательная "реакция", например националистическая, сливается со своим устаревше-модернистским оппонентом, заявляя, что любая проблема, с которой "мы" сталкиваемся - всегда в нас самих. Интериоризация вины - вот то, что объединяет сторонников наиболее прямолинейных социальных интерпретаций французских событий и тех, кто видит вину только в другом, в его исходной ущербности, потому что, даже подчеркивая эту ущербность, невозможно не признать, что это именно "мы" допустили ее развитие, промоушен, создали некую культуру отклонения.

Даже когда имеешь дело с как будто бы "незаинтересованным" анализом, достаточно быстро становится понятно, что его поддерживает подобная логика построения этих самых "мы", которые заранее понимают, что они виноваты во всем, в том числе и в том, что другие осмелились пойти на то, чтобы стать другими. То есть истина такой "интериоризации" состоит всего лишь в определении "субъекта", который берет на себя вину, но притворно (а иначе и не бывает), чтобы оставить всех остальных в положении "прочих", "лишних", "ни за что не отвечающих".

В этом отношении, говоря здесь "о французах", мы говорим о себе. И говорим мы то, что хочется услышать нам самим - но лишь при том условии, что наши, пусть самые одинокие размышления, будут услышаны кем-то еще. Аберрация, которая выдает эту "речь о себе", скрытую маской "анализа" или "речи о другом", "исследования" и т.п., состоит в безусловном приписывании воображаемому "объекту" (например современной Франции и ее вечному бунтарству) некоей постоянно возрастающей левизны, ухода налево - в том самом структурном смысле, в каковом "левое" у всех народов всегда подозрительнее "правого".

Но не слишком ли запоздало такое "правое" - вечное правое - объяснение? Если оно предполагает, что исток французского и ему подобных бунтов в некоей "левизне" (например, в той самой, которая связывает Париж и Нью-Йорк через Liberty Enlightening the World), то оно неизбежно тривиализирует само себя, говоря в конечном счете, - "так случилось". Поскольку в основании оно обнаруживает не основание, а его сдвиг, который осмыслить не в состоянии, будучи способным лишь на меланхолию - страдания по тому, чем мы когда-то якобы обладали, только не помним когда, о чем как раз и напоминает нам любая "правая" позиция, отстаивающая себя на подобном рынке неверифицируемых воспоминаний.

Однозначное признание господства "левизны", Прогресса как "шутки" (Флобер) - просто удобный инструмент той речи, в которой мы лишь делаем вид, что не говорим о себе. Но эта речь структурно не является только "нашей". "Новые философы" стали "Старыми новыми философами", то есть составили основу того, что является медийно и политически фиксируемой "публичной", то есть принципиально манипуляционной средой, противостоять которой практически невозможно. Противостояние заключается лишь в определении самой структуры ситуации, в признании того факта, что огромные силы государства и СМИ постоянно используются для поддержания строго определенного политического и интеллектуального status quo, и впрямь имеющего мало общего с республиканскими идеалами.

В этой ситуации "игра на понижение", возможно, оказывается наиболее выгодной. Она получает преимущества точно так же, как кандидат (например, в депутаты), который провозглашает: "Все говорят, что нет простых решений, на самом деле они не хотят их искать". Эта игра совмещает два правила: простоту ответов и легитимацию того, что ранее было непристойным (например, сомнения в равенстве рас и народов). Единственный приемлемый ответ - это тот, который "все хотели услышать, но боялись сказать первыми".

Пример такой игры - продолжающийся скандал вокруг известного французского философа Алена Финкелькраута (Alain Finkielkraut) (обзор событий можно прочитать на сайте Acrimed), давно известного активным участием в политике. Финкелькраут одним из первых понял, что в навязчивой оппозиции социальных/национальных объяснений французских беспорядков ставку надо делать на национальность, то есть в данном случае на ту "природную компоненту", которая избавляет от мучительной необходимости заниматься исследованием и делать выводы. В интервью израильскому изданию Haaretz Финкелькраут высказал ряд соображений относительно событий во Франции, за которые, по его собственным словам, во Франции "сажают в тюрьму". (Все, собственно, началось с футбола - Финкелькраут лишь повторил давно известную байку о том, что во французской сборной остались одни "черные", поэтому над ней смеется вся Европа, и с этим надо что-то делать.) При этом главный концептуальный вклад Финкелькраута в анализ проблемы весьма прост - исключение социальных причин: "Во Франции бунт хотели бы свести к социальному уровню. Видеть в нем восстание молодежи пригородов против своего положения, дискриминации. Проблема состоит в том, что большая часть этой молодежи - черные или арабы, которые идентифицируют себя с исламом. На самом деле во Франции есть и другие иммигранты в тяжелом положении - китайцы, вьетнамцы, португальцы, но они не участвуют в бунтах. Следовательно, ясно, что речь идет об этнически-религиозном конфликте".

Последующие события (в том числе "разбор полетов" в Le Monde и привлечение крупнейших медиа-агентов, среди которых France-Culture, где Финкелькраут ведет передачу "Repliques") доказывают, что, конечно, нельзя было не рассчитывать на то, что крамольные высказывания в Израиле не дойдут до Франции.

Де факто Финкелькраут, только выигрывающий от многочисленных петиций2 против него, создает интересный политический и теоретический прецедент - формирование неких дискурсивных "оффшоров", в которых можно высказывать то, что невозможно высказать "на материке", но только с непременным условием, что высказанное вернется обратно. Точно так же, как американцы предпочитают держать не совсем легальные структуры вроде Абу-Грейб вдали от собственного правительства и журналистов, Финкелькраут создает "инстанцию истины" вдалеке от того места, где она может стать публичной - одновременно играя на самом различии публичности и цензуры.

Истина теперь создается тем, что она не может появиться там, где она является истиной. Истина того, что здесь, должна быть "где-то рядом". В отличие от Абу-Грейб и пыточных тюрем, интервью Финкелькраута нацелено не на то, чтобы нечто оставить в тайне и получить какой-то результат, а на то, чтобы использовать саму тайну как секретное оружие, сохранить за собой привилегию на движение между пунктом цензуры и пунктом вытесненной и потому уже несомненной истины.

Возвращение "больших рассказов" в карманном издании

Эта логика не только достаточно точно соответствует современному интеллектуальному производству, от которого требуется постоянно прироста различий. В действительности, она встроена в незаметно осуществившееся "возвращение метанарративов". Как именно происходит такое возвращение и чем оно затребовано?

Следует сразу отметить, что в случае французских волнений наиболее значима именно навязчивость и исключительность "социальных" и "национальных" (или цивилизационных - как принято говорить в российской "аналитике") объяснений, определений, подходов. То есть проблема как раз в том, что все эти объяснения совершенно не в состоянии задаться вопросом, зачем они вообще нужны, в каком именно месте они реализуются и какую функцию они выполняют? Для ответа на этот вопрос стоит, возможно, обратить внимание на то, что о многом говорит сам этот "объяснительный" гипноз, благодаря которому множество объяснений (и даже политических решений) сведено к одной "базовой" оппозиции. То есть дело, в первую очередь, не в том, чтобы, как говорит Финкелькраут, все свести к социальным проблемам, а в том, чтобы заранее ограничить поле обсуждений легко тиражируемой, понятной и желаемой оппозицией, причем какую именно ее часть выбрать - дело вкуса или "традиции".

Попробуем определить, где обнаруживается такое ограничение и как оно работает. Во-первых, в самой этой оппозиции, выдаваемой за структуру реальности или, по крайней мере, за ее модель, речь всегда идет об одном - об определенной экономии страстей и вины. И в том, и в другом из двух "единственно возможных" объяснений речь идет о вмененном радикальном выборе по отношению к тем, кто "доставляет неприятности" - это или выбор "любви" и "мира" ("социальное" объяснение), или выбор "жесткости" и "реализма" ("национальное"). Оппозиция строится по формуле "казнить нельзя помиловать".

Однако в отличие от необратимости казни в данном случае милости и жестокости могут чередоваться как угодно, то есть несовместимость так представленных объяснений - мнимая, все дело не в них как таковых, а в модусе их соотнесения и сопряжения. Этот модус, как поначалу представляется, требует армейской четкости, расчета на первого и второго, однако игра ведется именно так, что и первый, и второй выполняют, как и в армии, одну и ту же задачу - сохранения властного и политического status quo, поддерживаемого тем или иным выбранным метанарративом, позволяющим не углубляться в подробности и даже испытывать к ним отвращение. Мы выбираем себя - как цивилизованных и корректных европейцев или же как тех, кто "никогда не был рабом", но истина этого выбора в том, что выбор остается за нами, а не за кем-то еще.

Смехотворность выбора той или иной позиции из "двух возможных" можно определить уже по тому, что никто, в сущности, не сказал, кем является тот, кто выбирает. Если понятно, что выбрать можно что угодно, значит этот выбор не обусловлен каким-то давлением реальности или ранее принятыми обязательствами. Это не только не выбор "парадигмы", но и не выбор идеологии, это лишь фиксация самого момента выбора, то есть того факта, что "мы способны выбирать" и высказывать истину ситуации.

В мире, где "социальность" приравнена к заведомо порицаемой жизни на социальные пособия, а национальность представляется недоцивилизованностью и дурными инстинктами3, вопрос не в том, "что произошло", а в том, кто это определяет - причем не важно, какую именно стратегию он выберет, ведь результат будет один и тот же. Оба варианта, как ни крути, предполагают не какой-то общественный, "республиканский" или просто "политический" идеал, а всего лишь объяснение отклонения, девиации, которая, конечно, угрожает существующему положению, но лишь постольку поскольку. То есть оппозиция социального/национального (или уже левого/правого) скрывает то, что она стала инструментальной по отношению к позиции исключения и социального, и национального в качестве одновременно отклонений и способов борьбы с ними. Это и название болезни, и название лекарства, но в любом случае речь не идет о том, чтобы как-то изменить саму позицию "медика", готового попеременно выбирать то кнут, то пряник.

Предлагаемый выбор носит не теоретический, а медицинский характер - это или щадящая, или радикальная терапия. В конечном счете, навязываемая оппозиция, созданная как будто для окончательной проверки всего интеллектуального наследия Европы, оборачивается одним и тем же исключением "проблемы" - будь то в форме "социальности" или в форме "ненадежных национальных групп".

Та же самая смехотворность обнаруживается не только в странном безразличии к исходным условиям самой интерпретационной авантюры, в которую, как кажется, интеллектуал и политик не могут не ввязаться, но и в невозможности и ненужности продления, развития уже выбранной трактовки.

Например, мы утверждаем, что причина французских беспорядков - это национальная или, по-русски, "цивилизационная" специфика "повстанцев". В таком случае мы, казалось бы, намекаем на некую принципиальную чужеродность и неразрешимость проблемы (по крайней мере, нашими "обычными методами") - как если бы мы столкнулись с некоей асоциальной природой, прорвавшейся сквозь порядок и нарушившей все законы. Однако не разумнее ли в таком случае сказать, что и "национальность", и "цивилизация" не дотягивают до необходимого уровня объяснения, оставаясь все еще слишком европейскими, слишком приблизительными и неадекватными инструментами схватывания этой чужеродной реальности. То есть трудно было бы в данном случае говорить о "нации как проблеме" - и не только потому, что сам процесс национализации является европейским (и колониальным) изобретением, но и потому, что нам пришлось бы выбирать между разными концептами нации, в любом случае остающимися европейскими.

Так, можно выбрать между "французской нацией" как нацией политической, нацией-проектом, и "немецким народом" (то есть нацией "истока" или нацией "корней")4. К какому из этих типов относится "нация повстанцев"? К политико-волюнтаристскому или традиционалистскому? Затруднительно ответить именно потому, что ответить можно только тем, что это "третий тип", "особая нация, а может и не нация, а этническая группа или что-то в этом роде". Итог такого концептуального демарша всегда будет в этом весьма желательном "третьем": "это похоже на нацию, но это не нация в собственном смысле этого слова, причем все проблемы именно из-за того, что мы не знаем, насколько это НЕ нация". Главное - никогда не добираться до такого конечного пункта, но всегда иметь его в виду, то есть подразумевать, что мы не только не знаем, "что это", но и не хотим знать, поскольку это не нужно.

Тот же самый эффект достигается и "социальным объяснением", когда, например, проблема обнаруживается в "карте идентичности" молодых повстанцев: не ясно, какой такой идентичности им не хватает, но раз не ясно, можно выделять им любую идентичность, какую они только пожелают. Например, зачем делается единая Европа? Чтобы можно было выдавать идентичности турко-европейца или алжиро-исламо-франко-европейца - главное, чтобы такая идентичность не создавала проблем здесь и сейчас. Европе никаких идентичностей не жалко именно потому, что они заранее выписаны из политического поля, оставаясь культурным алиби status quo.

В конечном счете метанарративы возвращаются, но, по всей видимости, уже не в том качестве, в каком они существовали ранее. Ограничение интеллектуального пространства базовыми, далее не проясняемыми и не исследуемыми оппозициями, само говорит об эволюции "интеллектуального поля" Европы, - в метанарративы могут не верить так, как раньше, но это и не нужно. Большие рассказы теперь нужны для того, чтобы сказать, что "они есть", а не для того, чтобы их рассказывать. Их фундирующая функция оказалась излишней, как избыточна ныне и та "спокойная игра", о которой говорил Ж.-Ф. Лиотар. Но остается вопрос не эволюционного, а стратегического порядка: зачем нужно такое ограничение, почему мы наблюдаем возвращение метанарративов, какую функцию оно выполняет? Ответ на этот вопрос можно наметить независимо от описания истории этого возвращения.

Простые решения

Современный "большой рассказ" строится на апелляции к простым решениям, самым понятным каузальным объяснениям (так, дедукция этнической природы конфликта Финкелькраутом напоминает известное доказательство того, что таракан слышит ногами). Для понимания такой интеллектуальной диспозиции полезно задаться вопросом не о том, "почему это так", а, скорее, "кому это выгодно". То есть, возможно, дело не в том, "что именно" случилось в форме французского "бунта" (социологически, поиски такой "сущности" весьма сомнительны), а почему настолько затребованы объяснения, постоянно играющие на понижение, на возвращение логик, которые изображают объект непосредственной угрозы?

Одна из линий присвоения метанарративов обнаруживается, если обратить внимание на то, что они каждый раз переизобретаются для обозначения некоей абсолютной опасности, внешнего, самой смерти (и культурной, и эмпирической). Как замечает Ф.Гиренок, "арабы пришли во Францию точно так же, как в свое время американцы пришли к индейцам и стали устанавливать свои порядки - им, арабам, все равно, что о них думают современные индейцы, то есть европейцы".

Этот и другие литературно-исторические вымыслы встроены в ту долгосрочную игру презентации нерациональных, бессмысленных, неуправляемых угроз, которая стала неизбежной с того момента, когда исчезла главная рациональная угроза - угроза иного социального устроения. То есть исчезла центральная оппозиция - red or dead. Как проницательно отметил почти десять лет назад Жак Рансьер5, фильмы-катастрофы (вроде "Дня независимости') - лишь первый шаг к идентификации абсолютно другого, необходимого для фундаментального этатистского вымысла, который якобы спасает эмпирические жизни граждан путем пролонгации исключительного положения и представления угроз в качестве абсолютно-внешних и не имеющих никакого отношения к завершенному миру либеральных ценностей (в этом отношении показательна статья Ф.Фукуямы, демонстрирующая симптоматичный переход от структурного описания гегельянской утопии к разъяснению ужаса, с которым Гегелю делать нечего). Иными словами, интеллектуалы, забывшие о том, что они знали еще тридцать лет назад, совмещают предъявляемый им императив содержательного отличия (ранее называвшегося оригинальностью) с исходящим от власти требованием идентификации абсолютной угрозы, закрывающей какие-либо дискурсивные возможности.

Если в Средние века схоласты своими трактатами состязались в лучшем прославлении Бога, то теперь философы будут состязаться в изображении как можно более чуждого "иного". В конечном счете, такая логика устанавливает социальный режим "катастрофического процветания", в котором внутренние успехи поддерживаются только за счет презентации абсолютно лишнего, избыточного и опасного антисоциального элемента, который играет роль не столько козла отпущения, сколько источника страха - который тем страшнее, чем он ближе (именно поэтому всегда подчеркивается то, что современные мусульманские террористы - такие же европейцы, как и все остальные).

Поскольку в современном цивилизованном мире люди, вопреки Гоббсу, не могут представлять смертельной угрозы друг для друга, такая угроза, чтобы легитимировать власть, должна исходить от кого-то другого, от "других людей", то есть антропологической и социологической "вещи в себе", по отношению к которой единственная возможная позиция - это позиция шаткого перемирия. А в таких условиях любые теоретические или фактологические усложнения "большого рассказа" будут смотреться чересчур большой роскошью.

Примечания:

1 То есть, парадоксальным образом, объяснение самим своим содержанием закрывает собственную возможность. Например, если бы не было "левого исторического поворота", не было бы и интеллектуалов, следовательно не было бы и объясняющей инстанции.

2 См.: Ternisien X., Alain Finkielkraut renonce a se rendre a un colloque Le Monde, 10 dec. 2005. Как сообщается в этой статье Le Monde, с призывом бойкотировать Финкелькраута (который должен был выступать 15 декабря на конференции в Лионе) обратился мусульманский портал oumma.com. Ультраправый сайт france-echos.com, напротив, выразил философу всяческую признательность. Между тем группа интеллектуалов в количестве примерно 60 человек направила письмо директору France-Culture с просьбой приостановить выпуск передачи Финкелькраута "Repliques".

3 По замечанию Финкелькраута, "все, что хотят "повстанцы" - это le fric, les marques et les femmes". В вольном переводе - "бабло, бухло и бабы". См.: http://www.liberation.fr/page.php?Article=341374.

4 См., например: Schnapper D., La France de l'integration. Sociologie de la nation en 1990. Editions Gallimard, 1991.

5 Ranciere J. Le dernier ennemi Chroniques des temps consensuels, p. 31, Ed. Seuil, 2005.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67