Боярская идеология образца XXI века

Кто-то еще недавно сильно беспокоился о том, кто будет подпирать местного идеологического колосса после ухода Лужкова. Мол, как выстоит колосс и выстоит ли вообще, если он останется стоять на одной ноге, олицетворяемой Чубайсом и либеральными ложноножками рангом поменьше. Радетели и переживатели за симметрию фасада могут выдохнуть - в роли доброго Лужка, заменившего Лужка, "вышедшего из доверия", выступил Михалков.

Даром, что Михалков - средний актер, наблюдается полная вживаемость в образ. Те же разносолы-рассусолы про справедливость, традиции и народное счастье. Та же медовенькая сказочка про власть моральных авторитетов и необходимость "делиться с бедными". Та же паточная духовность, помноженная на полицейскую ретивость: держиморда как нравственный идеал, частная жизнь как предмет высокоблагородной опеки, свобода и справедливость как сладкие пряники в порционном режиме.

Михалковский манифест "просвещенного консерватизма" стоило бы назвать манифестом постмодернового феодализма. Манифестом идейной густопсовости эпохи сетевого общества и растущих интернет-удоев.

В чем определение густопсовостью, отсылающей даже не к опричнине как историческому явлению, а к тайным мечтам опричников всех времен? В отождествлении величины духовности с правом на законную пайку. Ценности не могут быть подвержены релятивизации. Гарантия и стимул их безусловности - право на пайку. На законную и священную вотчину, которая одна и только одна воплощает возможность благодати в смурном безблагодатном мире. Пайка в этом случае - безусловная и более чем религиозная ценность. Это тайник души, по случайности наделенной наивысшей рыночной стоимостью. Положенная под процент слезинка ребенка. Торжественный союз духа с интересом. Истовое радение как право на дальнейший передел активов государства-корпорации.

И тут Михалков метит куда дальше Лужкова. Лужков по сравнению с Михалковым - жалкий "голубой воришка" из 2-го Дома Старсобеса, слишком виноватый, слишком застенчивый. Лужков пользовался всеми прелестями статусной ренты, кроме одной - он не рассматривал статусную ренту как непосредственный эквивалент неиссякающей духовности.

Я все думал: когда же система статусной ренты получит, наконец, идеологическое выражение? Момент настал - ржаво-корежливый механизм статусной ренты оказался смазан густым метафизическим настоем квасного сребролюбия пополам с гноем коррупционной благодати. Дух воссиял, превратившись в неофеодальную белую кость - с правом выступать в роли акционера большинства и монетизировать не только его волю, но и саму возможность существования.

Недавний манифест Михалкова вызвал несколько откликов, о которых не сразу даже скажешь: что это в большей степени - глупость или провокация? Особенно идиотским является, конечно, комментарий про то, что Михалков противится новой перестройке, которая, цитирую по памяти, превращает либеральные реформы в концлагерь. Чтобы на это ответить, нужно разматывать ниточку с самого начала.
Никто, думаю, не будет отрицать: Михалков - чудесный художник. Однако с политической точки зрения он изначально воплощает простёртый из времён барочного пышногрудого брежневизма кулак по отношению к западной развесистой клюкве о России – с обязательной водкой-балалайкой, медведями-трансвеститами и обортнем-Распутиным в ярком розовом трико. Иными словами, с точки зрения идеологического посыла фильмы Михалкова были этаким ответом "Байкала" на "Пепси-колу". Доказательством, во-первых, того, что "сами могём, если поднапряжёмся", а, во-вторых, того, что отечественная клюква натуральней и полезней заграничной.
При этом, как ни крути, у нас нет другого оттепельного мальчика из "Я шагаю по Москве!", а именно он определил феноменологию целого поколения. То, что эта феноменология, то есть способ воспринимать и быть воспринимаемым сгустилась потом "образом жизни" и оплыла жиром солидной ностальгии солидных господ – другой вопрос. Это, если угодно, вопрос Леонида Парфёнова, а не мой, поскольку Парфёнова интересует любая стёжка-дорожка, заканчивающаяся обуржуазиванием.

Более того, образы михалковских фильмы семидесятых-начала восьмидесятых - это последние всполохи угасающей Руси, которая плохо, но ужилась со Сталиным и пережила его, но не пережила попытки её «потерянную» реставрировать и заново обрести. Получился, как мы знаем, богомерзкий новодел, имеющий не больше общего с оригиналом, чем среднетипический лужковский новодел. Единственно, что было воспроизведено из той старой Руси в точности и неприкосновенности, это её византийский комплекс, за который она платила многими катастрофами, включаю катастрофы 14 и 17 годов. Собственно, византизм и есть мания реставрационизма. Сделать такое же, как при Палеологах, "только лучше". Отсюда и общий символ национального реставрационизма - Храм Христа-Спасителя.
Но вернёмся к Михалкову. Что, собственно, случилось в перестройку, сопротивление которой обнаруживают у Михалкова его неумные симпатизанты? А вот что. Интеллигенция, вдоволь наигравшись с мольбертами и пюпитрами, потребовала, чтобы отныне мольбертами и пюпитрами служили ей рычаги административной власти. И на короткий период действительно эти рычаги получила. С этой точки зрения Михалков - классический перестройщик, у которого, как у всех перестройщиков, "неоднозначная репутация" и стойкий шлейф нафталина за спиной.

Поэтому манифест Михалкова нужно рассматривать как социологический документ, в котором протоколируется отказ от классической автономии интеллигента, выражающийся, прежде всего, в признании несамодостаточности его собственных выразительных средств (слов и образ). Естественно, этот отказ осуществляется не в логике банкротства - отказали средства, прогорели акции, а в форме радения за чистые и нетленные идеалы, которых в михалковском тексте наберётся добрый взвод. То есть речь не о чистом отказе даже, о классической коррупции духа: чем объёмнее риторические декорации, тем больше проступков и преступлений они могут скрыть.

Но и не в этом соль. Соль в кризисе искусства, которое перестаёт чувствовать разницу между собой и политикой. Это не отменяет того, что политизация искусства тоже может являться искусством. Однако худший способ для того, чтобы политизировать искусство, поддаться искушению усматривать партийность искусства в способности писать манифесты. Напротив, это радикальная департизация искусства, а если выражаться точнее, игра на понижение как в политике, так и в культуре.

Политика соотносит благо с практикой распределения и удержания различия. Искусство отличается от политики тем, что учит видеть благо через умение выражать и понимать различия. Но оно также учит тому, что без различий понимать нечего и нечем, а соответственно, ни благо, ни прекрасное, ни безобразное не могут быть выражены. Михалковский манифест – соединение религиозной по происхождению идеи невыразимости (трансцендентности) блага с политикой как системой раздачи мирских благ. В этой системе не остаётся места для искусства, поскольку благо соотносится либо с принципиально невыразимым (и потому находящимся в зоне библейского запрета на изображение), либо с политической конъюнктурой.

Точнее сказать, речь идёт о том, что политическая конъюнктура – единственный вид искусства, который открывает доступ к мирским благам, но закрывает его на пути проникновения в мир благодати. Однако искусство и есть мирская благодать, возможность блага вне рангов и ранжиров. У Михалкова речь не о мирской благодати, а о системе распределения благ, воплощающей даже в каком-то смысле принцип помазанничества.

Это не монархическое помазанничество, краеугольное для самодержавия, а помазанничество боярско-бюрократическое. Благородное сословие превращается при таком раскладе в избранный народ.

Верхушка этой системы скрыта за облаками - по её поводу можно только молиться, видимые же части содержат вполне зримые ступени общественной иерархии. Консерватизм Михалкова о двух головах. Это, с одной стороны, соотнесение благородства с доступом к благам, а с другой – соотнесение всё того же благородства с происхождением. Не идейная позиция, а палехская лакированная лепота!

И всё же текст Михалкова питателен и своевременен: он подсказывает нам, что интеллектуал сегодня должен разучиться писать манифесты. Вместо этого стоит задуматься о той силе, которая заключена в его автономии. Но условия автономии интеллектуалам ещё предстоит понять и оговорить, выразить и отстоять. И тут действительно не обойтись без исторических аналогий. Первым долгом нужно вспомнить об интеллектуальном этосе пишущих и думающих разночинцев XIX века, по крупицам собиравшим атрибуты собственной «недворянской» гордости…

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67