Абрикосы Донбасса

От редакции: Новая мифология – это то, в чем нуждается современный городской романтик. В текстах этого автора вы найдете оригинальное прочтение старых мифов, блестящий юмор и мистический бурлеск. С лауреатом «Русской премии», донецким писателем и поэтом, автором романов «Краткая книга прощаний», «Невозвратные глаголы» и «Московский дивертисмент» Владимиром Рафеенко для «Русского журнала» побеседовала Екатерина Дайс.

* * *

Русский журнал: Владимир, недавно Вы получили престижную награду – ваш роман «Демон Декарта» занял первое место в одной из номинаций «Русской премии». И на самом деле я ужасно благодарна жюри за то, что они открыли нам такого автора. Весь этот месяц я нахожусь под сильнейшим впечатлением от вашей прозы, помещаю отрывки в социальных сетях, читаю друзьям за чашкой чая и, прежде всего, конечно, отрывки из романа-илиады «Московский дивертисмент», недавно вышедшего в издательстве «Текст». Сергей Чупринин очень точно сказал об этой вещи как о романе, от которого можно получить удовольствие. Данное высказывание можно понимать в бартовском смысле, и мне кажется, что это близко Вашей эстетике: «Вообразим себе индивида..., уничтожившего в себе все внутренние преграды, все классификационные категории, а заодно и все исключения из них — причем не из потребности в синкретизме, а лишь из желания избавиться от древнего призрака, чье имя — логическое противоречие; такой индивид перемешал бы все возможные языки, даже те, что считаются взаимоисключающими… Подобный человек в нашем обществе стал бы олицетворением нравственного падения: в судах, в школе, в доме умалишенных, в беседе с друзьями он стал бы чужаком. И вправду, кто же способен не стыдясь сознаться, что он противоречит самому себе? Тем не менее такой контргерой существует; это читатель текста — в тот самый момент, когда он получает от него удовольствие. В этот момент древний библейский миф вновь возвращается к нам: отныне смешение языков уже не является наказанием, субъект обретает возможность наслаждаться самим фактом сосуществования различных языков, работающих бок о бок: текст-удовольствие — это счастливый Вавилон[1]…»

В Ваших текстах присутствует какая-то магия, они завораживают, очаровывают и увлекают. Целостные и полифоничные, они звучат как сложное музыкальное произведение, эти тексты живописны и сложны, в них переплетаются разные культурные тенденции, чем-то они напоминают, по замечанию философа Игоря Яковенко, искусство эпохи эллинизма, вызывая в памяти многие произведения мировой культуры.

Владимир Рафеенко: Благодарю за этот в высшей степени профессиональный пассаж. Действительно, имеет место быть почти сознательная и в достаточной степени осознанная (на уровне интуиции) работа по выстраиванию текста как произведения музыкально-словесного. Но не в том смысле, что для меня важна ритмизированность прозы. Все дело в том, что первоначальной ценностной основой текста становятся противонаправленные мотивы, суждения, целостные концепции или, что гораздо чаще, их символические манифестации. В музыке текста, в его поле они начинают танцевать, будто ворох листьев, поднятых солнечным октябрьским ветром. Они кружатся, подчиняясь некоторому усилию с моей стороны и желающей освобождения силе, которая живет в них самих. Эта сила разрушительна и, прежде всего, по отношению к этим точкам зрения на мир. Тот семантический заряд, который они аккумулировали в себе, гармонически соединяясь с противонаправленными позициями, если хотите, точками сборки, ведет их через смех к профанации и нивелированию. В этом кружении главное не крушение некоторых концепций или их утверждение, но некоторая радость от освобождения смыслов от материала, в который они ранее были погружены, и очищение материала от смыслов, которыми он преизобиловал. Ведь эта связь всегда случайна и от того прекрасна, а выявление ее произвольности всегда целительно. В романе идет процесс высвобождения силы. Только сила и радость имеют смысл и ценностный вес в том, действительно, музыкальном потоке нравственно-эстетических метаморфоз, которыми полон каждый мой текст. Это музыка, но, между тем, вполне внятная читателю, нуждающемуся в нарративе. Здесь есть история, много историй. И они жаждут быть услышаными. В частности, в «Демоне Декарта», который был высоко оценен «Русской премией», кроме игры и силы есть вполне реальные персонажи-люди, страна, город, вполне узнаваемый и оттого живой. Это я к тому, что мои тексты – это не аллегории по преимуществу. Это такие истории, в которых иногда вспыхивает танцующая звезда.

РЖ: О чем этот роман? Неужели у Декарта, как и у Сократа, был свой демон?

В.Р.: Роман о том, что внутри человека нет никаких инструментов для того, чтобы отделить правду ото лжи, добро от зла, а тьму от света. Человек тотально погружен в иллюзии, он беспомощен и слеп. И только милосердие и активная помощь Создателя помогают ему идти по жизненному пути, находить смысл и ориентиры для этого движения. Согласно Рене Декарту, единственной несомненной достоверностью является «Я». Декарт приходит к этому утверждению путем последовательного сомнения в истинности имеющихся у него знаний. По пути сомнений его ведет дух-обманщик, Демон, внушающий ложь. Некая умозрительная сущность, мощь которой, впрочем, знает каждый из нас, живущих на этой земле. Роман задуман как попытка автора и одновременно главного персонажа понять, кто он таков, что в его знании и памяти о мире и о себе правда, а что ложь. Роман снится автору, как жизнь персонажу, и в некоторой отчаянной попытке проснуться в бытие рождается текст.

РЖ: А, это как у Кальдерона – «жизнь есть сон», да? Вообще заметно, что Вы человек философски и культурологически образованный, и вместе с тем сохранивший ту внутреннюю легкость, которая нужна для настоящего фикшн. Расскажите о своих учителях. Кто сделал Вас таким, какой Вы есть?

В.Р.: Наша активность внутри наших жизней весьма ограничена и в известной степени предопределена. Те степени свободы, о которых может идти речь, касаются именно усилий пробуждения от предопределенной условиями существования активности. Ребенок во сне плачет, но разбуди его, и он засмеется. Очнуться в бытие можно только засмеявшись. Только выйдя за рамки языка как вещества, из которого состоит окружающий мир, увидев призрачную изнанку и усталость большинства понятий. Только простив себе и миру этот сон. Ибо страшен сон, да милостив Бог.

Учителей у меня было сотни. Рассказ о них занял бы все наше время. Такими, какие мы есть, нас создает Господь.

РЖ: Существует ли в Донецке своя литературная среда, и участвуете ли Вы в литературной жизни Донецка? Она русскоязычная, или новое поколение предпочитает государственный язык? Контактируют ли писатели Донбасса с писателями Прикарпатья?

В.Р.: Несомненно, в Донецке имеется некая литературная среда. Существует целый ряд литературных объединений, в большинстве своем неформальных. Имеется то, что можно с полным правом назвать Донецкой филологической школой, ключевыми фигурами которой являются профессора М.М. Гиршман и В.В. Федоров. С той или иной степенью периодичности выходят два литературных журнала, проходит ежегодный литературный фестиваль (имени Натальи Хаткиной), не могу не упомянуть знаменитые среди Донецких литераторов, музыкантов, филологов вечера в доме поэта Григория Брайнина.

Пишут и говорят в Донецке на разных языках. Русскоязычная писательская среда, на мой взгляд, более обширна. Однако у нас есть замечательные авторы, которые пишут исключительно на украинском языке. Насчет контактов между писательскими средами знаю немного, ибо сам довольно необщителен и работу предпочитаю любому общению.

РЖ: В вашей прозе много того, что можно назвать «магическим реализмом», герои постоянно испытывают метаморфозы, словно бы перетекая из одного физического состояния в другое, становясь, если можно так выразиться, льдом, водой или паром. Существует ли противоречие между геопоэтикой Донбасса и тем изысканным словесным кружевом, которое вы плетете? Не мешает ли вам geniusloci или местный, донецкий эгрегор и какой город вы считаете идеальным для жизни?

В.Р.: Одной из общепринятых литературных условностей является понимание персонажа как чего-то конкретного и определенного в смысле его качеств характера, положения в пространстве, мотивов его поступков и общей логики его судьбы. Скажем, сторонники реалистичной, традиционной прозы считают, что в книге, грубо говоря, все должно быть так же, как и в жизни. Но дело-то в том, что жизнь бедна вещами определенными, схваченными нашим зрением окончательно и со всех возможных сторон. Человек и мир каждую секунду своего существования только предстоят самим себе, только предвкушают свое осуществление. Мы ни в какой момент времени не знаем, что есть данный человек, и кто он есть таков во всем своем составе, как прошлом, так и будущем. Перемены могут быть сколь кардинальны, столь и мгновенны. Эта неопределенность касается всего человека в его целом, более того, и является этим целым. Идентификация невозможна по определению, ибо суть человека, во всяком случае, современного – пустота, всегда готовая воспринять некоторое содержание. Возможна в некоторой степени самоидентификация, которая верна только в данный момент времени для данных обстоятельств. Потому-то и персонаж никогда не схвачен мною до конца и всегда имеет в самом себе некий преизбыток своего существования, который делает его равным мне и вам. И дарит ворох неоконченных мотивов, и манит бесконечностью своего становления, которая мне лично кажется более адекватной миру вообще, бытию, в общем, тому, что есть на самом деле.

Мир одномерных, «реалистично определенных» литературных персонажей не то чтобы скучен. Скорее, он просто перестал соответствовать миру, в котором мы живем. Может быть, время слегка развернулось по ценностной оси, а вещи поменяли свои имена, качества и предназначения и теперь только кажутся теми, которыми являлись еще несколько десятков лет назад. Сместились акценты, существенно изменилась содержательная наполненность привычных понятий. А, возможно, речь идет о новых аспектах восприятия того, что было всегда. Мы стали видеть немного больше и слегка иначе, чем видели раньше, изменился диапазон восприятия и ценностная градация. Люди больше не вмещаются в рамки указанных им социальных, национальных, гендерных и прочих всяческих маркеров, которые еще не так давно являлись надежными средствами идентификации себя и мира вокруг. И дело не в том, что нам больше не нужны старые маркеры, но в том, что люди стали произвольны и вольны в их использовании (позволительно или, что скорее, не позволительно, но именно в силу этого соблазнительно и трагично). Стараясь смотреть без предубеждения, не нахожу в том добра или зла, ибо превращения, как и путь, безличностны, как вода и пар.

Конечно, это не отменяет того, что некоторые персонажи превращаются в крыс, а некоторые животные напоминают людей. Но кем быть – личный выбор каждого персонажа, и я не имею права ему препятствовать.

Геопоэтика Донбасса – отдельная тема для разговора, но боюсь, очень сложная для меня и объемная по сути. Могу сказать, что архитектоника того пространства, в котором я родился, вырос и живу сейчас, необычайно сложна. Эта земля преизбыточно насыщена метафорами, тяжелым трудом и медом. Степь, реки, многокилометровые выработки под землей, зияющие пустотами, терриконы, а по весне запах цветущих вишен, абрикосов, яблонь, украинская речь, южнорусский говорок, отсутствие реальной культурной перспективы (все совершается в мире мифологическом, в том числе и самые рядовые подробности жизни, политические, экономические etc.), понятная отмежеванность от русских контекстов, с другой стороны некоторая непринятость в собственно украинский контекст, застолья с песнями на трех-четырех языках, горячее слепящее солнце, нагретая земля, смерчики кое-где, ощущение сиротства и свободы. И над всем этим Бог.

Собственно, этим пассажем я с той или иной степенью ловкости хотел дать понять, что особого противоречия между местом жизни и стилем не вижу. Более того, кажется, между ними есть некоторая внутренняя связь.

Город – принципиально не идеальное место для жизни. Лучше все-таки жить в небольшом каменном доме на берегу океана. Но пока и дома такого у меня нет, да и океана, собственно, тоже.

РЖ: У Вас очень необычное отношение к животным. В «Демоне Декарта» утка Гретхен высиживает главного героя, Ивана Павловича, и то, как он вылупляется из яйца с одной стороны трагикомично, с другой – отражает какие-то базовые архетипы, которые я могу уловить, но затрудняюсь назвать. Ваша зоософия, в которой животные – это материальные носители человеческих душ как в «Московском дивертисменте», где медведь Потап время от времени пожирает умоляющих об этом животных, немного отдает гностицизмом и представлением о том, что божественная искра заключена в тюрьму плоти. Правильно ли я вас понимаю?

В.Р.: Я иду не от теоретизирования к тексту, а из текста сам по себе возникает тот или иной ценностный контекст, в том числе культурологического или философского плана. Персонажи животные, действительно, появляются в каждом из романов, но принципы их появления и осуществления в тексте мне кажутся какими-то иными. В любом случае, я не думаю, что можно серьезно усмотреть в романах знамена гностицизма или, скажем, буддизма. Да и плоть в моих текстах не тюрьма, а довольно таки симпатичная штука, страшноватая местами, но и не без приятности. К тому же голографична в известной степени. Я в том смысле, что съесть голограмму не так уж и зазорно, но, собственно, философии в том мало. В общем, что-то такое там мерцает, конечно. Но я бы не стал определенно это как-то называть, имею в виду гностицизм в первую очередь. Хотя бы потому, что каждый раз, когда в романе манифестируется некий преднайденный содержательный контекст, тут же появляется ирония по его поводу, как реакция самого теста на идеологию в любом заданном виде. Кажется, так поступает любая нормальная сказка. Зло и добро, верх и низ, право и лево каждой нормальной сказкой обретаются только в самой себе. И животные говорят не потому, что нужно было отдать дань некоторым аллегориям, аллюзиям и реминисценциям, но просто в силу того, что сама история так захотела. И больше ничего. То есть, в самом начале больше ничего. Потом, конечно, волей неволей двигаясь по руслу, которое пролагает себе история, включаешь некоторую палитру доступных тебе смыслов, культурной памяти или беспамятства. Но это совершается только уже потом. А вначале что-то появляется или не появляется в романе исключительно потому, что так желает текст.

РЖ: Да, а как же вот эта прекрасная находка – кабак на улице Семнадцати евангелий в романе «Каникулы магов», отсылающая нас к апокрифическим евангелиям, а сама структура мироздания, состоящего (там же) из 365 слоев, что не может не вызывать ассоциаций с Абраксасом и 365-уровневым миром у сирийского гностика Василида? А как же описание попавшего в клетку одного из слоев могущественного мага, не могущего выбраться из этой воображаемой тюрьмы и вынужденного построить свой храм – мироощущение, типичное для гностиков? Неужели все это – случайные совпадения? Не верю! Мне кажется, вы все время подшучиваете над читателем, предполагая, что вас никто не поймет.

В.Р.: Роман, о котором вы вспомнили, был писан мной в ту далекую эпоху моей жизни, когда я еще с большой охотой создавал велосипеды и получал от этого удовольствие. Вы вольны мне верить или нет, но во времена его написания я был до неприятности молод, ничего не знал о гностике Василиде и никакие интенции, кроме чисто повествовательных, при написании текста меня не волновали. Текст писался изначально как коммерческий, но поскольку это был вообще едва ли не первый мой прозаический текст, он вышел скомканным, неудобоваримым, необычайно утяжеленным и неясным, в том числе и с концептуальной точки зрения. Возможно, некоторые находки там и имеются, но в большинстве своем, как мне кажется, это яркий пример того, как не нужно писать романы. Всякое же совпадение того нарративного или образного ряда, который там имеется, с имеющими место быть философскими и религиозными концепциями прошу считать случайным и не содержащим в себе ничего, кроме бессодержательного фантазерства и мальчишеской наглости.

Что касается животных, то мне всегда казалось достойной внимания задачей литературная мультипликация в рамках совершенно реальных историй. Жанровый микст, который, по сути, всего лишь этно-джаз, мульти-джаз. Вообще, мне кажется, хороший современный роман – это всегда джаз. Это мотивы, которые развивают сами себя, музыка, которая выпевается, выговаривается, вытягивается из мерцающей разноцветными смыслами пустоты.

РЖ: Ваши тексты – это настоящее лакомство для интеллектуалов. Они полны вторыми, третьими уровнями прочтения, многогранны и глубоки. По правде говоря, вы создаете новую мифологию, в которой используете элементы старых мифов, городских легенд, фольклора, даже мультфильмов. И мне нравится этот мир. А что нравится вам? Есть ли какие-то писатели или философы, в чьи труды вы погружаетесь без остатка, забывая о прошедшем во время чтения времени и выныривая на поверхность в недоумении и ужасе, что прошло много времени? Какой миф для вас – «соловьиный сад»?

В.Р.: В течение жизни неоднократно появлялись тексты, которые поглощали меня всего без остатка. Это не часто бывали тексты философов, но, как правило, именно художественные. Но с ними, к сожалению, рано или поздно происходит странная шутка. Они как бы отдают себя и потом становятся меньше, суше, проще. А потом проходит еще какое-то время, и уже с раздражением вспоминаешь тот момент, когда при чтении этого текста ты испытывал запредельные ощущения прикосновения к чему-то подлинному. Из редчайших текстов, которые и по сей день сохраняют для меня всю полноту (или почти всю полноту) былой радости – «Идиот» Достоевского. Во всякое время он тот же.

РЖ: Да, вы знаете, когда я читала вашу поэму «Флягрум», меня неотступно преследовала мысль о том, что этот персонаж – такой модифицированный князь Мышкин Достоевского, и идиот он в том числе и потому (извините, что я опять о гностиках), что Демиург, или создатель этого мира, согласно гностической концепции – злой и неразумный, глупый, дурак. Недавно я принимала участие в круглом столе о Демиурге, где рассказывала о ваших текстах. И мне кажется, что вы все время описываете творцов этого мира, это одни из ваших излюбленных персонажей, но среди них не только крысоловы Мышкины, но и прекрасные дамы – типа Барбары из клана кукловодов в романе «Каникулы магов». И в этом есть некоторое зеркальное удвоение, когда писатель создает роман, являющийся отражением этого мира, а персонажами этого текста являются демиурги.

В.Р.: Безусловно, Мышкин вполне может стать в ряду прототипов главного персонажа поэмы «Флягрум» Мити Калины. Что касается вопросов идиотизма подобного рода персонажей, они весьма неоднозначны. Во-первых, сразу хочу заметить, вне всякой зависимости от того, кто является Создателем нашего мира, Митю Калину создавал не он. Создавал его я, и, следовательно, именно ко мне должны быть обращены Ваши яркие, сочные, хотя и негативные эпитеты. Во-вторых, непременными атрибутами того самого идиотизма, который характеризует Калину, является небывалая для большинства «здоровых» людей сложная духовная организация, утонченный и глубокий ум, высочайшая степень иронии и самоиронии, я уж не говорю о таких мелочах, как эрудированность или безупречное отношение к смерти. Главным образом идиотичность Калины заключается в его метафизическом простодушии, неумении и нежелании различать то, что есть, от того, что только может быть. В непонимании, как отличить то, что может случиться, от того, что случиться не может никогда. Но ведь в некотором смысле это всеобщая болезнь. Так что Калина не более идиотичен, чем здоров. Он инвалид и герой нашего времени, совершенный Печорин. Только лермонтовского героя не называли идиотом, впрочем, кажется, исключительно по недосмотру врачей.

Но самое главное заключается в том, что Митя честен и имеет достоинство. Он принимает несовершенство себя и мира как горькую, но славную данность бытия. Как знамя и дар, как собственный выбор. В неразличении дара, с его предуготовленностью, и выбора, как чего-то сознательно принимаемого, величие и полнота героя этой поэмы.

В этом смысле, конечно, каждый персонаж творец того мира, в котором существует. Ибо без него, вот такого, как он есть, этот мир никогда не стал бы именно таким. Персонаж создает мир, он и есть мир. Мир и персонаж – две стороны одной монетки. И когда, сочувствуя персонажу, мы принимаемся судить о несовершенстве мира, а, следовательно, и его Творца, мы по преимуществу говорим ни о чем. Нами в тот момент руководит аверс, средостение между персонажем и миром, которое вообще само по себе никакой ценности не имеет.

Имея в виду некоторую обращенность моих текстов к древнегреческим образцам, хотелось бы вспомнить замечательное и в высшей степени достойное умение древних греков принимать рок. Есть высшая доблесть в том, чтобы принять и осознать свою вину в том, что было тебе предуготовлено. Ведь тебе могло быть предуготовлено только то, чем ты сам являешься по своей сути. И в этом смысле ты и есть твоя жизнь, и вы даны друг другу во взаимной обращенности патефонной пластинки и иглы. И, слава Богу, нельзя услышать речь Сталина, опустив иглу на пластинку с оперой Доницетти.

Что касается чтения. Последние месяцы читаю и перечитываю «Апологию Сократа» Платона. Замечательный текст. В том числе и в литературном смысле. Платон и Сократ – это просто невероятная богатая штука. Большая радость и невероятный соблазн.

Но вообще-то с философскими трудами как-то не задалось. Видно, я неблагодарный читатель, или не тот склад ума. Ну и, потом, философия, с моей точки зрения, – это усилие мысли и души, которое в данный момент насущно и востребовано. Оно возникает не ради интеллектуального удовлетворения, но ради жизни на земле. Когда не понимаешь чего-то, и это становится на твоем пути, как женщина, которую ты должен познать, как голод, который тебя мучает и гложет. Вот тогда ты начинаешь думать, разбираться в том, что с тобой происходит, и вот это, на мой взгляд, и есть философия. Но никак не те тома, которые стоят на полках. То есть, книги – это хорошо, но философией является только то, что рождается из жизни, происходящей здесь и сейчас. Философия – это как любовь. Нельзя поставить любовь на книжную полку, ее нельзя забыть, купить, продать. В лучшем случае, философия – это усилие любви, совершенное мыслью. Ее никогда не опредметить и не заключить в текст.

Соловьиный сад как предел завершения работы жизни – это, конечно, смерть и все, что воспоследует за ней. А то, что за ней нечто воспоследует в обязательном порядке, для меня является совершенно ясной данностью, очевидным и простым фактом меня самого. Таким фактом, который подтверждается каждым днем и часом моего существования во вверенном нашим телам и душам «здесь». Нечто во мне мерцает, болит и тянется к этой грани, и боится дотянуться до нее раньше предназначенного времени. Там, именно там ответы на все вопросы и небо в алмазах, и, наконец, ясное осознание того, что ты способен жить без тела, как голова без шляпы. Легко и свободно. Смерть придает смысл каждому глотку воздуха здесь, каждому поцелую, каждой книге, которую я могу еще успеть написать. Всему на свете придает смысл тот факт, что этому положен предел, благословенный и страшный. Ибо уходить, кажется, страшно. И тоска смертная. И столько всего неблаговидного за плечами, которых скоро лишишься. И неизбежный разбор полетов. И новый какой-то путь.

Примечания:

[1] Барт Р. Удовольствие от текста. / Барт Р. Избранные работы: Семиотика. Поэтика. М., 1994, с. 462-518.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67