Язык как чистовик: еще одна непереводимость

От редакции. Мы продолжаем серию летних записок о непереводимости, затрагивая вслед за «бытием» «язык».

* * *

Прежде, чем заняться серьёзными интерпретациями, российскому гуманитарию часто приходится сталкиваться с сущностью языка. В манифесте к 1000-летию Крещения Руси С.С. Аверинцев писал:

[У] греческого риторического искусства – два уровня бытия. Один уровень – назовем его «эксотерическим» – сводится к «фигурам мысли» и «фигурам речи», к интеллектуально усвояемым техническим схемам, которые можно переносить из одного языка в другой таким образом, что с воспринявшим их языком в недрах его языковой природы ничего особенного не происходит. Второй, более «эсотерический», уровень непременно в той или иной степени связан с физиономией языка как такового[1].

Сложносоставные слова, перешедшие из греческого в церковнославянский язык а потом и в язык русской поэзии, рассуждает Аверинцев, раскрывают отношения между вещами не путём умозаключений, а через особую нарядную торжественность – великолепие не нуждается в доказательствах. Но восторг перед онтологической насыщенностью греческого сложносоставного слова, перед его остроумной красотой, перед которой меркнут условные знаки и символы, востребованные Европой (скажем, астрологические или алхимические, пригодившиеся европейской науке раннего Нового времени, вспомним мы), оказывается подорван краткостью и неукоренённостью этой красоты в юдоли скорби, в которой оказались все:

Только суровый смысл целого оправдывает перед судом традиционной русской духовности любование красотой, ручаясь за то, что красота не выродится в щегольство и гедонистическую прихоть, но останется «благообразием» (с. 89).

Иконичность языка, его способность нести в себе сосредоточенные смыслы, чудесно поновляющиеся наслоения значений, вдруг пропадает, и остаётся лишь тоска по нездешней красоте. Можно заметить, что европейская мистика устроена иначе: насыщенные смыслы, «как всё на самом деле», открывает небывалый экстаз, тогда как индивидуальный опыт тоскует о красоте, требуя медленно к ней приникать и всё лучше различать сущности и состояния. Такой индивидуальный опыт не припишешь всей национальной культуре, равно как и не припишешь насыщенные смыслы состоянию языка, но только состоянию духа.

То, что в изложении С.С. Аверинцева феноменология культуры, то в византийской мысли было осознано как острая проблема. Византийцам в определённый момент пришлось объяснить себе, чем они отличаются от западного христианства. В середине XIII века труды Фомы Аквинского перевели на греческий язык, и один из учеников славнейшего Григория Паламы, Каллист, возмутился самим строем рассуждений западного автора, который, увлекаясь спором с самим собой, аргументами и контраргументами, забывает о прямом значении слов:

Фома... говорит: «Так как любовь – причина радости, где больше любви, там больше радости», «тем более тогда прекращается стремление к Богу, и блаженство оказывается самым совершенным». В немногих словах он высказал множество нелепостей. Любовь – вовсе не причина радости. Напротив, от радости происходит любовь, и радость предшествует любви. Если ты не обрадовался чему-то, то не полюбишь этого... Вино сначала радует, а потом становится любимо – не просто за то, что оно вино, но за то, что оно радует. И драгоценные камни и жемчуг любимы не как олово и медь – почему? – Потому что больше радуют чувство. С чем ты ни соприкоснёшься, увидишь то же самое. Что больше радует, то и более любимо; и потому мы не любим горькое или терпкое на вкус, что оно не радует чувство. А от радования и радости и происходит любовь, а не наоборот, как предполагает Фома, считающий, что чем больше любви, тем больше радости[2].

Как мы видим, наслаждение от языка (как исключительный опыт) и его насыщенность онтологическими смыслами (как нормативный опыт) оказываются разведены: но не тематически, а исторически. «Радость» оказывается не просто чувством или эмоцией, а определенным насыщенным состоянием бытия, той самой «физиономией», производящим различные переживания. Но также оказывается, что любовь не просто переживание, но совершенное переживание, и поэтому наслаждение от любви и будет исключительным, а не нормативным, тем самым кратким мигом, по которому каждый затоскует.

Ход Каллиста оказывается прямо противоположным ходу великого отечественного знатока византийской традиции: он видит иконичность не нормы, а исключения. Небывалую любовь, а не всем знакомую радость приходится определять через множество сравнений и аналогий. А для радости не нужно никаких сложных образов и «эксотерического» уровня, для нее не нужно «вострить ухо и глаз»[3], она понятна интуитивно, сразу и всем.

Фома Аквинский рассуждает так, как рассуждает писатель, многократно перебеливающий свои рукописи. Автор романа любит своих героев с самого начала; но чтобы принести радость себе и читателю, он постоянно что-то уточняет, что-то говорит по-другому, чтобы удовольствия от текста было не меньше, чем изначальной любви художественного открытия. Любовь становится радостью после самоиспытания, после множества размышлений и примеров, примеривания к действительности. Тогда как культура письма Каллиста другая – он долго обдумывает мысль, а потом излагает набело. Радость, в тягучем наслаждении имеющимся знанием, вынашивается долго – но её изложение вовне и становится делом любви.

Различение языка и речи, знакомое нам из учебников, следует различению черновика и чистовика – оно было бы непонятно несколько веков назад никому, но теперь понятно любому, имеющему опыт школьного чтения и изложения прочитанного. Язык – копилка вариантов, каждый из которых несовершенен, потому что еще не применён к конкретной ситуацией речи. Можно сказать, что это склад черновиков, каждый из которых, только прозвучав в речи, отливается в завершённую форму чистовика. Речь сообщает о каком-то виде бытия, и этот вид оказывается представлен идеально и понятно.

Российское представление об иконичности языка, которое принимают за влияние условностей сакрального искусства на древнерусское речевое мышление, полагает язык чистовиком, а речь черновиком. Конечно, в сочетаниях вроде «язык искусства», «язык науки» или «язык моды» сохраняется представление о системе инвариантов, которые ещё не реализовались, и в которых поэтому нет никакой особой иконической насыщенности. Но по-русски можно сказать «язык поэзии» или «язык мысли», что уже означает смыслы, высказанные как они есть, без дополнительных проверок[4].

Греческий поэт-нобилиат Одиссеас Элитис назвал свою книгу эссе «Набело», имея в виду, что всякое размышление действительно излагается набело, раз уж оно долго обдумывалось, но точно так же, как и фотография сразу делается набело, а не редактируется, и впечатления от произошедшего излагаются друзьям как они есть – а если их начинают править, то это значит, плохие друзья собрались слушать, которые ловят на слове и тут же засыпают на третьем слове. Условность в русском понимании – это не договорённость друзей, как у греческого поэта, но краткая молния смысла, бросающая свет на отношения вещей. Язык звучит всегда набело, и потому так часто кажется, что культурным языком обладают те классы и группы, которые уже сходят с исторической сцены. Язык, став чьей-то собственностью, «держит» вещи, наподобие того, как «держи штурвал» по-русски означает не схватись крепко, а верни штурвал в правильное положение, удержи горизонт прямого «правдивого» курса. «Держава» – это не способ управления, а способ суда, Иван Грозный ведёт себя как окончательный судия.

Когда мы видим вокруг нас повышенно семиотическое пространство (когда любой колхозный ДК стремится в себя вместить архитектурные символы всех эпох), сталкиваемся с безмерным количеством поколенческих и групповых условностей поведения, готовы встретить массу книг и художественных стилей в рядовой квартире, то приходится понимать, что здесь перед нами язык, сразу данный набело, из которого приходится выбираться к красоте, которая «не вырождается в щегольство», но может быть воспитана только множественной и длительной работой с черновиками.

Примечания:

[1] Аверинцев С.С. Крещение Руси и путь русской культуры. // Символ: Журнал христианской культуры при Славянской библиотеке в Париже. т.20 (1988, декабрь). С. 83.

[2] Κάλλιστος Αγγελικούδης. Κατά Θωμά Ακινάτου. §§ 202—204.

[3] Выражение С.С. Хоружего. См.: Хоружий С.С. «Улисс» в русском зеркале. [1994]. Режим доступа: http://www.james-joyce.ru/articles/ulysse-v-russkom-zerkale.htm

[4] По удачному выражению Людмилы Арчиловны Гоготишвили, «универсальные и адекватные стратегии речепорождения». – Гоготишвили Л.А. Шпет и Гумбольдт: феноменологические вариации на тему языкового универсализма и релятивности // Vox: Философский журнал. Вып. 12. (2011, июнь). Режим доступа: http://vox-journal.org/html/issues/184/188

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67