Русская историография. Новое время

Духовным достижениям раннего московского периода была уготовлена, по слову Г.Федорова, "трагическая" судьба. Причиной кризиса Московской культуры было стремление, по большей части бессознательное, предъявить земные свидетельства небесной истины: вывести во внешний мир образы "ангельского чина", Небесного Иерусалима, собора святых и прочих откровений, дающихся духовным подвижничеством. Между тем речь шла о недоступной объективации глубине первообразов или, лучше сказать, о чистой качественности типа как предела всех образов. Русская святость, особенно в наиболее специфической ее форме юродства, как раз и указывала на этот предел всех сообщений, вводящий в пространство чистой сообщительности сердца. Драматизируя связь внутреннего и внешнего, этот идеал святости с неизбежностью навлекал "избыточное насилие" как инверсивную, через свою противоположность опознаваемую, форму идеальной социальности. Можно сказать даже, что здесь насилие - это подлинное воплощение иррациональности - удостоверяет родовое, порождающее начало бытия как избыточности. По мере углубления кризиса Московской культуры ритуалистское миросозерцание, основанное на посылке о недвойственности типа и архетипа, было подменено рациональностью западного типа, оперирующей соответствиями между субъектом и объектом, методом и предметом. Новая ситуация в культуре проявилась, помимо прочего, в распространении сектантства, сводящего откровение к букве и рассудочности, а святость - к ее физическому воплощению.

Между тем подлинное основание и оправдание традиции заключено в неисчерпаемой конкретности - или, по-другому, в бесконечном богатстве разнообразия бытия, которое предстает одновременно первозданным хаосом природы и вторичным, культурным творчеством, выявляемым хаосом эстетически свободной жизни. Два этих измерения хаоса подобны не по своей сущности, каковой у них и не имеется, а по своему пределу. Артикуляция хаоса посредством того или иного набора типовых форм, составляющих канон, есть главная тайна религиозной традиции. Она заявляет о себе в ауре мистической торжественности, окутывающей идею духовной преемственности. Старообрядцы отстаивали именно полноту - неисповедимую, всегда лишь чаемую - типовых форм бытия, литургический типикон, но в своем самооправдательном порыве не могли не придать ему ограниченно-предметного выражения.

Сказанное, впрочем, отчасти позволяет уяснить причины необычайной жизненности традиции, установки которой продолжали влиять на русский менталитет и позднее. В превращенной, бессознательно-демонической форме они заявляют о себе еще в "нигилизме" русских революционеров с их лозунгом "чем хуже, тем лучше". Европейцы обычно не находят в этих чертах русского характера ничего кроме фатализма, бездумной кротости или душевного извращения вроде мазохизма. Когда ко времени Петра I память о символической инверсии традиции выветрилась окончательно, отношения внутреннего и внешнего были перевернуты: теперь логистика империи стала претендовать на обладание последней глубиной духа - той первозданной цельностью сознания и жизни, "умного делания", которая предваряет и восприятие, и понимание, и представления. Как остроумно заметил Ф.Гиренок, империя заключает в себе императив "быта избыточности". Поглотив религиозный идеал, власть не могла не подчинить себе и общественность, и культурное творчество. Подобно тому как в московский период духовная аскеза предопределяла строгую нормативность быта и культуры, в этой второй, петербургской России государство считало не только своим правом, но и обязанностью устанавливать "единственно разумные" формы общественного уклада и сознания. "Только правительство имеет все средства знать настоящие нужды общества", - утверждал граф С.Уваров, далеко не главный ретроград своего времени. Или, как саркастически шутил небезызвестный Козьма Прутков, "только на государственной службе познаешь истину".

Имперские охранители назвали регулятивную инстанцию опыта, или родовую "избыточность быта", словом "народность", которое кажется скорее русской калькой с немецкого Volkstum. Но их замысел оправдать таким образом иррациональные притязания самодержавия был едва ли осуществим: стихия быта как радикальная конечность предъявлена мысли только в виде инобытия и не поддается кодификации. Мистическая народность на поверку конструируется политической волей государства и означает, как писали во времена Уварова, только "верность самодержавию и утвердившемуся порядку". Возможно, попытка научить подданных быть свободными по приказу и не противоречит духу традиции. Российское самодержавие имело свои онтологические корни в спонтанности сам ой жизни. Но стремление непременно дать культурному творчеству идеологическое и политическое оформление только запутывало дело. Примечательна явная неприязнь правительства к ранним славянофилам, которые попытались освободить идею народности от политической опеки. Подмена культуры политикой в имперской идеологии породила лишь непрерывно углублявшееся недоверие между властью и обществом.

Получилось так, что и религиозный символизм, и европейское просвещенчество существовали в имперской России в ложных, превратно усвоенных формах: авторитарная политика представляла святость, беспочвенная в своем отвлеченном рационализме интеллигенция представляла народность. Как говорят французы, "Декарт в России сошел с ума". Новая ситуация, говоря языком Шпенглера, "культурной псевдоморфозы" обусловила и главенствующую роль старого мотива "избыточного насилия" в российской модернизации: последняя характеризуется быстрым переходом к "железной клетке" бюрократии и форсированной индустриализации. Отсюда же и постоянное раскачивание маятника русской политики между либеральными тенденциями и охранительством, ибо ни то, ни другое не было в России самостоятельной исторической силой. Современная власть в России, окончательно превратившись в силу виртуальной кодификации, успешно манипулирует обеими тенденциями русской политики. Но традиционная модель политики остается в силе: правительство безраздельно господствует (в отличие от имперского периода, прикрывая свое господство не столько мистикой ортодоксии, сколько авторитетом экспертов из интеллигенции) и назначает ответственных за "народность". Самое время вспомнить Гегеля-Маркса: борьба за политическое господство есть борьба за усвоение "спонтанно аполитичных" терминов (к каковым относится, в числе прочих, народность), так что господствующая идеология никогда не бывает в чистом виде идеологией господствующего класса.

В центре новой истории России стоит судьба интеллигенции, выросшей в пограничном пространстве между Царством и Землей, светской поверхностью и мистической глубиной русской жизни. Но это пограничье было не райской "пустынью", а нигилистическим пустырем культурной псевдоморфозы, затеянной Петром. В силу своей химерической природы интеллигенция, особенно разночинная, оказалась восприимчивой как к светскому, так и к мистическому измерениям имперского уклада; ей были присущи и обостренное чувство священной миссии, и решительный протест против государственного ярма. Результатом стали неспособность интеллигенции "видеть разницу между идеалом и чудом" (Л.Шестов), ее бессознательная религиозность, выразившаяся в абсолютизации социального и технического прогресса. И чем яростнее восставала интеллигенция против государственного диктата, тем глубже она проникалась авторитарным духом. Пример большевизма слишком хорошо известен.

Разумеется, смешение символического и инструментального, или объективного, знания угрожало самому существованию интеллигенции. Идеология последней с самого начала была пораженческим проектом, она прославляла "стан погибающих за великое дело любви". Революционное действие было единственным способом превратить проклятие двойного отчуждения интеллигенции (и от Царства, и от Земли) в добродетель исторического прогрессизма. Давало о себе знать и неизлечимое противоречие между преклонением интеллигенции перед народом ("темным") и ее претензией на единоличное обладание знанием. Поэтому в пору своей исторической молодости интеллигенция оправдывала свое маргинальное положение культом самопожертвования, представлявшим странную смесь террора и нравственной проповеди.

Исторически развитие интеллигентского сознания было не чем иным, как постепенным расширением ее идеологического "пустыря". Оно началось с появления отдельных "лишних людей", продолжилось в деятельности конспиративных кружков и завершилось созданием авангардных "партий нового типа". Высшая форма интеллигентской организации - большевизм - уже притязал на полную замену и традиционного государства, и общества чисто волюнтаристским (анти)социумом революционного действия. Увы, окончательный триумф революционного нигилизма в этой "третьей", интеллигентской России вместо ожидаемого синтеза разума и действительности принес лишь ярость саморазрушения.

Следовало бы обратить больше внимания на то, что интеллигентский проект в России, имея поначалу гуманистически-либеральную окраску, довольно быстро соскользнул в тоталитаризм. Исторически последний был новым, уже третьим изданием нормативности традиции после ритуальной культуры чина и административной дисциплины империи. И с применением по полной программе все того же избыточного насилия. Неудача новой попытки духовно-общественного синтеза объясняется, надо полагать, врожденной ограниченностью теории, которая отождествляет разумность с технической эффективностью и целесообразностью. Такой ход мысли, предполагающий самотождественность деятельного субъекта, делает невозможным достижение целостности и органической полноты бытия. Проективная "философия общего дела" (по формуле Н.Федорова) может быть успешной лишь в том случае, если действию возвращен характер бытийного самовосполнения, по определению сокрытого; эффективность же должна быть осмыслена как неисчерпаемая (без)действенность.

Русь московская, Россия петербургская и интеллигентско-советская: три издания русской судьбы, три личины русского лика. Нам, современным русским, нет нужды отказываться от этого наследства. Личина - это только личинка, защитный покров животворной жизни, чего-то бесконечно уступчивого и нежного.

Нынешнее задание интеллектуальной элиты России заключается не в том, чтобы громоздить новые псевдоморфозы русского духа, а в том, чтобы с предельным беспристрастием рассмотреть происхождение своих умственных привычек и научиться жить первичной правдой самой жизни - дорефлективной само-очевидностью своего бытия-в-мире.

Естественной отправной точкой такого продумывания может служить традиция так называемой славянофильской мысли: от Киреевского и Хомякова до Эрна и Флоренского. Но в любом случае результатом этой умственной работы должен стать новый тип социальности, сочетающий духовную иерархию и обособленность школы с открытостью творческому началу жизни, способностью жить реальным про-ис-течением событий. Речь идет о возобновлении небесной высоты (или, если угодно, глубины) на плоскости земного существования, о социальности традиции, которая утверждает всеобщность внутреннего, преемственность жизни и смерти, сна и яви.

России не нужно искать себе опоры - она призвана летать. Глубоко верно замечание В.Бибихина: только Россия устроит мир, и только целый мир устроит Россию.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67