Хлеб насущный

Романтик Фридрих Шлегель отмечал "три характерные черты" современных ему нравов: во-первых, нескончаемая болтовня, во-вторых, незнание своего предназначения и, в-третьих, неспособность представить, что на этой земле было что-то действительно великое.

Сказано в 1815 году, а кажется, что вчера. Вот она, намертво въевшаяся в современную публичность, ставшая почти бессознательным рефлексом современного человека болезнь позднего модерна: предел нигилистического обмельчания и соблазн мысли и чувств. Имя этой болезни - цинизм. Мы знаем его генеалогию: однажды люди возомнили, что могут сами учреждать и отменять жизненные ценности. И в жизни не осталось ничего ценного. Подобно детям, заигравшимся волшебной палочкой, люди отменили реальный мир и теперь не знают, как вернуться домой. Надо же было лезть в "цари природы", с таким упорством добиваться комфорта и власти над вещами, чтобы, едва прикоснувшись к этому комфорту и к вожделенной власти, тотчас опротиветь самому себе.

Корень зла - в убеждении, что всякое дело и даже саму жизнь можно подвести под какое-нибудь правило. Пустая и вздорная претензия, конечно, для оправдания которой пришлось придумывать разные бюрократические двусмысленности вроде популярного в советские времена выражения "держать на контроле". Среди людей все устроено как раз наоборот: чем больше рационализации, тем меньше управляемости. Вся болезненность нашего века выразилась в странном, диком смешении, как заметил еще Зиммель, безжизненной формы и бесформенной жизни, технической рациональности и неистового инстинкта. Циник - самый зрелый и горький плод этого странного симбиоза. Он - просвещенный человек, разуверившийся в просвещении и защищающий себя рефлексией, которую сам же презирает. Не будучи способным ни принять, ни отвергнуть спектакль современной жизни, он хочет только, чтобы тот был балаганом, - и получает желаемое. Власть играет по тем же правилам, скрываясь за унылым фасадом "технического управления" и имитаций демократии. Для этой власти циник - самый благодатный объект управления, и даже не потому, что он не мешает ей править от его имени, а потому, что принимает главное неписаное правило современной политики: рефлексивную отстраненность. Даже гедонизм циника фальшив и претенциозен, он только faute de miuex, простейшее прикрытие нигилистической наготы.

Несчастный и жалкий в своем наигранном высокомерии, циник все же вправе требовать, чтобы к нему отнеслись серьезно. В конце концов, он всего лишь обезьяна тех кумиров Европы, которые считают своим интеллектуальным долгом "сопротивление" всему и вся. Язва цинизма поразила даже набирающих ныне силу консерваторов, выглядящих все привлекательнее на фоне всеобщего разочарования в отрицательной свободе. Эти радетели патриархальной старины и языческих-христианских-евразийских империй тоже хотят только "пользоваться" религией и традициями из соображений политической целесообразности, странным образом уподобляясь в этом пламенным революционерам. Чудесное превращение Льва Тихомирова из ярого бомбиста в ярого охранителя - случай в своем роде показательный.

В целом свете никто не впустил в себя так глубоко вирус современного нигилизма и не переживает этот недуг так остро, как русские. Как всегда, Россия демонстрирует изнанку европейского лоска. Не знаю, как насчет "консенсуса служилого сословия" в нашем отечестве, но с прискорбием вижу, что в России даже несомненно достойные и совестливые люди, попав на службу, быстро усваивают какую-то иронически-развязную манеру поведения и разговора, которая, как легко догадаться, защищает их от ощущения - и вправду нестерпимого - бессмысленности даже не просто служебной рутины, но всего строя жизни, подчиненной бездушно-формальному порядку. Европейцы и азиаты удовлетворяются возможным. Русскому подавай невозможное - саму правду жизни. А правда такова, что хоть с ней, хоть без нее жить одинаково невозможно. Вот русский и мечется, как тигр в клетке, между двумя полюсами своей невозможности.

Но отчаиваться рано. Я бы отнесся к язве цинизма как лечащий врач, который и яд может превратить в лекарство. Циник вообще человек здравомыслящий и по-своему честный. Ему просто не хватает мужества. Ибо он не понимает, что опостылевшая ему рефлексивность тоже есть признак духовной силы. Даже лукавство современной власти, которая как бы стесняется сама себя, или по видимости нигилистическое желание современного человека не быть таким, каким хочет видеть его мир, напоминают о божественной полноте бытия. Нигилизм нужно лечить спокойным и тщательным рассмотрением того, что безусловно дано каждому из нас: простейшему факту проживания жизни. И, если повезет, мы сможем открыть (ни в коем случае не "постулировать") в этом факте величие человека. Одним словом, наше спасение - в умении заняться собой. И не так уж важно, что человек говорит или даже делает. Важно в нем, и притом подкупает сердца других, само качество его мироощущения, его душевный лад, осмысленная направленность его жизненного пути.

И вот первое условие такого жизненного самоопределения: оно не может отрываться от течения самой жизни, чистой временности нашего актуального опыта. Мудрость вызревает во времени и поэтому ставит жесткие пределы умозрению, не позволяя самосознанию соблазниться нарциссически самовлюбленным "я", оторванным от реального опыта. Мудрость человека - плод жизненного роста, вобравший в себя все соки пережитого. В русской поэзии об этом прекрасно сказал Баратынский:

А ты, когда вступаешь в осень дней, Оратай жизненного поля,И пред тобой во благостыне всей Является земная доля;Когда тебе житейские бразды, Труд бытия вознаграждая,Готовятся подать свои плоды. И спеет жатва дорогая,И в зернах дум ее сбираешь ты,Судеб людских достигнув полноты...

В самом звучании древнерусского слова "оратай" уже заложено так точно угаданное Баратынским единство труда и духовного подвига, которое в латыни утверждается, скорее, в отвлеченно-афористической форме, как в известном девизе бенедиктинцев: labore est orare, труд есть молитва. Часто поминаемая протестантская "этика труда" - только вторичное, отчасти даже ущербное проявление этого древнего и в своем роде универсального мотива. В непосредственной данности нашего бытия жизнь и сознание, плоть и дух, действие и ведение нераздельны. Что есть эта данность? Не что иное, как событие, вечно длящееся обновление мира. Проницая мироздание, событие как бы отсутствует в себе, но обладает бесконечной действенностью. Оно - начало всех начинаний, обещание уже готовой разразиться грозы. Оно утверждает бездонную глубину каждого мгновения, сколь угодно краткого. Жить событием - значит неустанно утончать духовное чутье, учиться осознавать все более тонкие различия в опыте и, следовательно, ощущать в себе все больше само-различий, уметь изумляться себе. Максимума бодрствования достигает тот, кто пребывает между сном и явью. Событие все обещает, но никому не принадлежит, и духовно чувствительный человек понимает, что каждый промельк бытия есть его промах. Покаяние и молитва для него неизбежны. Но равно возможны и жизненный рост, и полнота счастья, ведь в событии каждое мгновение восходит к вечности Эона, все частное и ограниченное становится абсолютным и вечносущим. Если бездушный плод, созревая, наливается бренной мякотью, то, как знал еще Гераклит, душа, мудрея, усыхает и сжимается: мудрость есть кристаллизация опыта. Образ Баратынского очень точен и наиболее близок христианству: мудрость - зерно, в котором кристаллизировалась и готова к новому рождению "полнота судьбы".

Человека питает хлеб, приготовленный из зерна. Рефлексия беспомощна без духовного порыва, освобождающего от житейской рутины. Мудрость бесплодна без веры. А мудрость зерна дает еще и самое чистое моральное удовлетворение, потому что ее плоды зреют для других времен и для жизни другого.

Западная философия в ее качестве просвещения захотела выйти сухой из протоплазмы опыта, составляющей горизонт события, и обосновать автономность субъекта. Поскольку средством достижения этой цели служила отрицательность мысли, результат не мог не оказаться цинично-двусмысленным. Стратегия восточной мысли иная и даже противоположная: сознание, утончая свою способность восприятия, открывает себя событию, что требует способности или, точнее, решимости оставить, превзойти себя. Обходительность и предупредительность церемонного поведения есть санкция общества на такое самораскрытие сознания. Требование минимальное, зато эффект его огромен: в сознательном и методически выверенном самооставлении обнажается ужасающая в своей безмерности мощь родовой жизни.

Именно потому, что бодрствующее сознание "бьется на пороге как бы двойного бытия" и сопричастно как времени, так и вечности, душа не может без веры, но вера требует того усилия духовного восхождения, которое ведет от дрожания вечно промахивающейся твари к трепету собравшего себя духа. (Недаром китайские мастера Тайцзицюань сравнивали действие жизненной энергии с "трепещущим пламенем свечи" и "вибрирующим гулом барабана".) Увы, мы слишком хорошо умеем формулировать свое кредо и слишком плохо умеем веру исполнять. Привыкнув мыслить на западный манер, мы имеем лишь смутное представление о том, что такое практика веры. Но есть оппозиции, которые требуют радикального выбора. Нельзя одновременно жить в вере и имитировать жизнь в рефлексированности.

Но что такое практика веры? Не что иное, как решимость открыться, довериться промельку бытия в нас. Эта решимость не слепа, она взращивается интуицией жизненности в жизни, присутствия во всем живой жизни - подлинной и интенсивно проживаемой. Потерявший душу найдет ее. Остальное - только промах, который, как догадывался еще Аристотель, изначально свойствен человеческой деятельности. Впрочем, промах поучительный и даже полезный именно вследствие своей неизбежности.

Чистая работа духа: блюсти глубину сознания, не позволяя ему стать инструментом формальной идентификации. Освобождая хватку субъектности, мы не падаем в ничто, но, напротив, обретаем самую надежную почву, возвращаемся к истоку, т.е.к изначальной заданности своего бытия-в-мире, к социально не маркированному "единому телу" живой жизни, к чистой имманентности плодоносящих зерен жизни, первозданного "жизненного импульса", который предваряет все сущее, дает всему быть. Эта внутренняя правда жизни есть "великий разум тела" (Ницше). Но к этой разумности приходят: утонченность восприятия есть мера просветленности сознания. В опубликованном недавно "тайном наставлении" учителей Тайцзицюань прямо говорится: "Знание ума ведет к знанию тела, и это телесное знание выше знания умственного".

Главный водораздел в современной политике проходит не между либерализмом, социализмом или консерватизмом, а между отрицанием и утверждением "телесного сознания" личности. Первое ведет к цинизму современной институциональной политики. Второе формирует социум школы (в широком смысле) как среду духовного созревания человека. Школа, помимо прочего, очерчивает зону духовной безопасности в мире циничной политики, ибо последняя не способна опознать и тем более вторгнуться в доступную просветленному духу область пред-чувствия, предвосхищения всего сущего (урок блокбастера "Матрица"). Не в этом ли смысле китайские учителя упорно называли свои наставления о телесном сознании "тайными"? И еще одно обстоятельство: цинизм, до предела обостряя сознание ложности всякого именования, сам приуготавливает свою смерть. Как заметил уже больше двадцати лет тому назад П.Слотердийк, "если мистические вторжения в "глубочайшие" зоны доиндивидуальной пустоты были прежде исключительно делом созерцательного меньшинства, сегодня есть основания надеяться, что в нашем мире, разрываемом борьбой идентичностей, такая просветленность станет уделом большинства".

Контрпубличность или, лучше сказать, альтернативная публичность школы предоставляет, быть может, единственный способ преодолеть иллюзию трансцендентального единства общества или помраченность массы и в состоянии "разделанной" (undone) социальности вернуться к исходному условию человечности в человеке, которое есть только доверительное внимание к каждому мгновению жизни - истинному вестнику вечности. И эта вера - хлеб насущный человеческого сердца.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67