Петербургские тиражи

Издательство СПбГУ: Vita Contemplativa как рентабельная стратегия

Санкт-Петербургский Университет долгое время был главнее Московского, хотя старше от этого не стал. Большевики наказали выскочку заодно с городом, безошибочно угадав всю безнадежность европейского проекта в патологически неевропейской стране. Тем не менее, если не столичный лоск, то нездешняя утонченность так и осталась отличительным свойством петербургского пространства. На университет глянец вновь стали наводить в последние годы - хоть и в контексте укрепления вертикали, но все равно приятно. Второе по важности удельное княжество российского образования не стремится к весьма обременительной "столичности". Заведомое первенство - тяжкая обуза, с которой МГУ справляется не то чтобы очень убедительно. Например, в том, что касается гуманитарного книгоиздания, петербургский университет выглядит динамичнее.

Впрочем, тоже только в последние годы. Лет десять назад это была ведомственная контора, где издавались подотчетные монографии штатных сотрудников да учебные пособия, полезные ровно настолько, чтобы сдать экзамены их несговорчивым авторам. Архивные публикации видных петербургских ученых, вроде подготовленного А.Б.Муратовым переиздания работ Б.М.Энгельгардта (1995) или курса "Введение в литературоведение" В.М.Жирмунского (1996), радовали изредка и погоды не делали. "Языковой Центр" на филфаке, где вышло первое на родине издание книжки И.П.Смирнова "Порождение интертекста" (1996), довольно быстро приказал долго жить. Впечатление было такое, что издательство скучало больше, чем его читатели. Сейчас все изменилось: порядочная полиграфия и далеко не только академическая тематика стали обычным делом. Начавшееся около трех лет назад изменение маркетинговой концепции вполне может привести к фактическому ребрэндингу, когда под маркой университетского издательства будут продаваться книги, способные конкурировать с далеким Oxford UP или соседним Kikimora Publishers, что при Александровском институте в Хельсинки. Во всяком случае, тенденция обнадеживает. В то же время о наследии тоже никто забывать не собирается, напротив, это очевидный ресурс капитала, и его активно используют.

В 1998 г. возобновилось ежегодное "Обозрение преподавания наук", издававшееся с 1824 по 1965 г. Помимо издающегося с 1946 г. "Вестника Петербургского университета" и журнала "Правоведение" (с 1957) издательство выпускает и другую периодику - историческую ("Новый часовой" и "Русское прошлое"), философскую ("Мысль" и "Метафизические исследования") филологическую ("Язык и речевая деятельность") и т.д. Журналы создают коммуникативное пространство университетской науки, больше от них ничего не требуется. Поддержка такой статусной литературы, за вычетом грантов, возможна за счет учебников, как нетрудно догадаться. Гораздо труднее сделать так, чтобы эта схема работала, позволяла неуклонно расширять круг авторов и вводить новые серии. Издательство СПбГУ именно этим и занимается. Одна из наиболее заметных серий - "Актуальная философия", удостоенная в прошлом году премии "Вторая навигация" "за философскую инвестицию в культурную жизнь Санкт-Петербурга". За последний год здесь увидели свет работы Н.Савченковой "Альтернативные стили чувственности: идиосинкразия и катастрофа", С.Фокина "Русская идея во французской литературе", В.Савчука "Режим актуальности". Вновь выходят оригинальные переводы ("Интеллектуалы в Средние века" Ж. ле Гоффа, "Администрация Рузвельта и коллективная безопасность" А.Дж.Робертиса). Из недавних новаций заметна линейка популярных словарей по актуальным вопросам - из числа последних выделяются "Христианские секты", "Террор и террористы", готовится к выходу "Протестантизм". Успешное развитие издательства не в последнюю очередь связано с именем его нынешнего директора Романа Светлова - профессора кафедры истории философии, который еще успевает заведовать сразу несколькими кафедрами в Российском Христианском Гуманитарном Институте. Помимо книг по неоплатонизму и экзегетике его библиография включает несколько исторических романов. Разнообразно одаренный и деловитый человек во главе ученого издательства - если не идеальное, то в высшей степени удачное сочетание. А то, что созерцание отвлеченных предметов не противоречит законам рынка, известно хотя бы из опыта таких московских команд, как ранние Ad Marginem и "Гнозис" или теперешние "Праксис" и "Три квадрата".

В.Савчук. Философия фотографии. - СПб.: Изд-во С.-Петерб. Ун-та, 2005. - 256 с.

Смотреть - не значит видеть. Валерий Савчук на протяжении всей книги занят неблагодарным разъяснением этой стертой максимы. Его опыт построения философии визуального выгодно блуждает между иконографическими трактовками конкретного материала и отвлеченными спекуляциями, более или менее удачно схватывающими онтологическую сущность предмета. Как всегда при чтении книг мыслителя Савчука, создается эффект двойной дискурсивной незавершенности. То ли разуму актуального искусствоведа стало тесно в границах прикладной интерпретации, то ли философ, которому фотография открыла возможность "вплотную подойти к самой природе визуальности", обратился не к этой несказанной природе, а к изучению жанра фотографии, "к форме ее высказывания и способу ее функционированию в культуре". Но где незавершенность, там, во-первых, становление, а во-вторых - наличие альтернатив. В своих недавних книгах "Конверсия искусства" (2001) и "Режим актуальности" (2004) Савчук предлагает что угодно, только не "философию чего-либо". Заглавие второй книги как нельзя лучше передает характер его коммуникации с читателем: это витиеватое эссе, которое при всей своей развернутости и цельности могло бы печататься с продолжением в каком-нибудь глянцевом журнале с претензиями - "толстые" автору просто не интересны. Дружба с Александром Секацким и другими представителями неакадемического круга "петербургских фундаменталистов" делают его - профессора философского факультета СПбГУ - интеллектуалом протеического склада, для которого актуальная художественная жизнь и рефлексия о ней существуют в нераздельном и постоянном конфликте.

Фотография обнаруживает "фиксацию момента присутствия", когда "забвение и память устанавливают симметрию относительно вспышки сейчас". Автор констатирует общность сакральной и фотографической жертвы и констатирует рудименты сакрифатического кода как в фотографирующем, который отличается от других даже телесно, "странной" позой, так и в фотографируемом, которого характеризует "мгновенное собирание себя перед фотоаппаратом". Определенно, не зря Шарик из деревни Простоквашино сублимировал охотничий инстинкт беготней с "фоторужьем". Преследуемые им зайцы воспринимали его как "странного". С развитием технологий элемент жертвоприношения превращается в игру и наконец - в искусство. В современном мире фотография "разыгрывает ситуацию подлинности". Это значит, что в кавычки заключается уже сама "объективность образа", поскольку ресурс прямого общения с предметом исчерпан, остается лишь возможность "эксплуатации подлинности". Упомянутые свойства современной фотографии многажды отмечались, но Савчук не претендует на оригинальность в плане изучения фотографии. Его задача - обобщить точки зрения от Вальтера Беньямина и Эрнста Юнгера до Вилема Флюссера и Готфрида Бема (список, состоящий из немцев, - только ли совпадение?) и, соединив их, построить некую фигуру интерпретации.

В качестве фигуры, обозначающей вклад автора в теорию фотографии, выдвигается понятие "позы логоса".

"Поза внутреннего сосредоточения, которую принимает фотограф, в идеале воспроизводится зрителем, включаясь в его архитектуру тела и взгляда. Она констатирует принципиальную неразрывность мысли и тела, понятия и образа, мыслительных и телесных практик".

Безупречная на уровне умозрительной конструкции, она ничего не объясняет на практике, но этого и не требуется. Более того, будь подобное объяснение возможным, не возникло бы потребности в умозрении. Жесткое деление книги на краткую теория и пространную практику иллюстрирует этот разрыв. "Практическую" часть составляют монографические главы - отдельные статьи - о петербургских фотографах, их техниках и поэтиках. Образ идеальной городской красоты у Михаила Пикалова. Графика на фотобумаге, создание фотографии-симулякра в работах Надежды Кузнецовой. Аффектация и остранение обнаженного тела у любимого автором Александра Китаева (лет пять назад выходил его авторский альбом с текстами Савчука). Подчеркнуто эстетическая чувственность детского ню у Евгения Мохорева. Все сюжеты существуют по отдельности и выполнены в манере той журнальной искусствоведческой критики, что за последние двадцать лет освоила теоретический катехизис, включающий в себя основные концепты феноменологии, психоанализа, структурализма и разных "пост". В самом начале книги Савчук выражает сомнение в том, что к философии применим генитив, другими словами, что вообще возможна "философия чего-либо". По прочтении практической части его работы сомнение перерастает в уверенность. Философия зримого сама по себе, примеры здесь не привязаны к месту и времени, а язык, как всегда, занят только собой. Петербургская фотография - сама по себе, в ее описании доминирует язык куратора и критика, терпеливо разъясняющий зрителю, что именно изображено.

Знаменательно, что на вопрос о природе фотографии автор стремится ответить на каждой странице. Это замирание на одном месте вряд ли можно счесть однозначным недостатком. Всякий раз фотография возникает для автора заново, и язык не в силах определить ничего, кроме давным-давно зафиксированных объективных свойств. Образ действует быстрее понятия, только и всего. Точно такой же эффект (и по степени разобщенности частей, и по склонности к перифразам) вызывают недавние работы В.Подороги и Е.Петровской, хотя речь там, казалось бы, идет о несколько других механизмах и на совершенно другом материале. Авторы единодушно возвращаются к тому, с чего начинают: к вопросу о том, возможна ли вообще философия фотографии. При этом среди всех риторических средств предпочтение отдается тавтологии. "Завершу вполне очевидным, - таким перформативом завершается вводная глава, - Философия фотографии - это не только теоретическая дисциплина, но и любовь к мудрости фотообраза". Эта бессмысленная фраза бросилась в глаза обозревателю одного из фотопорталов и так пришлась по душе, что рецензент счел ее основной мыслью всей книги Савчука. В чем-то он, кстати, прав. Это действительно размышление вместе с фотографией, так же, как "Кино" Делеза - это его размышление вместе с кино. Только Савчук в этом процессе выступает философствующим искусствоведом. Значит, то, что он пишет, по крайней мере, может быть доступно не одним только высоким умам. А это немало. 16-17 сентября на философском факультете поразмышлять вместе с фотографией смогут все желающие: Савчук организует конференцию по следам своей книжки. Прием заявок открыт до самого упора. Вот и реклама получилась, что ли.

В.И.Хрисанфов. Д.С.Мережковский и З.Н.Гиппиус: Из жизни в эмиграции. - СПб.: Изд-во С.-Петерб. Ун-та, 2005. - 164 с.

После необязательных размышлений о предательской визуальности приятно погрузиться в стихию привычной словесности. Тем более, если от книги так и веет чем-то забытым и далеким, но в действительности таким близким и актуальным. Прошли те времена, когда истосковавшиеся по "свободе" безответственные лица без разбору возвращали наивному читателю имена сомнительных литераторов, изменивших Родине и находившихся долгое время под справедливым запретом. Конечно, ситуация с русской эмиграцией не была однозначной. Многие находили в себе силы вернуться, чтобы кровью искупить свою вину, многие симпатизировали стране Советов, однако буржуазное приспособленчество сказалось на их выборе в пользу "культурных" стран Запада. Были и такие, что не только до конца дней оставались непримиримыми врагами советской власти, но и запятнали себя открытым сотрудничеством с фашистами. Во главе этого позорного списка - супружеская чета Дмитрия Мережковского и Зинаиды Гиппиус, чье творчество в конце 1980-х и начале 1990-х годов усиленно насаждалось в дезориентированном перестройкой обществе. По мере отрезвления стало ясно, что далеко не все представители эмигрантской литературы заслуживают чести быть реабилитированными в России. Особенно сейчас, когда здравый смысл берет верх над чуждыми веяниями, власть закрепилась в руках надежных людей, а культура вновь стала государственным делом. Пробил час еще раз обратиться к истории русской эмиграции, уже без телячьих восторгов, строго и объективно, с учетом насущных требований исторического момента...

Монография В.И.Хрисанфова взывает к чуткому читателю, для которого эмигрант - если не синоним предателя, то, по крайней мере, тип из того же смыслового ряда. Подбор цитат и общую направленность книги сложно назвать иначе как разоблачительной. Конечно, это не та по-своему совершенная манера, которая была бледно стилизована в предыдущем абзаце. Но тенденция налицо. Автор выбирает знаменательные места из мемуаров разных деятелей эпохи с одной целью - показать, что Мережковский и Гиппиус не заслуживают почестей даже от тех авторов, которые "взяли на себя неблаговидную роль общественных защитников политической эмиграции". Начиная с отъезда из России, описанного словами К.Чуковского (Мережковский штурмует поезд, вопя, что он из Смольного; визжит, спасая шубу), через пребывание в Польше, где Мережковский начинает "бредить" Пилсудским, далее - в Париж, где критика не была к ним благосклонна, литераторы недолюбливали, а политики в период предвоенного "коллаборационистского" оживления - обманывали, стараясь отвязаться. Оторванность Мережковских от жизни, их жалкая самоуверенность не дают автору покоя: литературная несостоятельность подкрепляется зафиксированной современниками неприятной речевой манерой, политическая неразборчивость - спесью, эгоизмом и возмутительными чудачествами, которыми особенно славилась Гиппиус. С подачи политизированного и мало интересовавшегося собственно литературой Глеба Струве вся эмигрантская деятельность Мережковских увязывается с их политическим реваншизмом. Но если это имеет под собой основания, то стремление выставить их маньяками - вряд ли. Кстати, самозванная добросовестность и объективность подводят автора в мелочах. Вряд ли это корректор превратил Довида Кнута в Давида, Темиру Пахмус в Тамару, а Николая Бахтина - в его более известного брата, бывшего в те времена далеко от Парижа.

Основная цель книги - личной историей аргументировать историю идей. Мережковский и Гиппиус были сложными персонажами, что правда, то правда. Но трезвость и острота мысли, пусть иногда и эзотерической, отличала их всегда. В предисловии к "Тайне Запада", трактующей Россию как Атлантиду новейшей истории, Мережковский внятнее многих предсказывает новую войну. Быть может, он чуть высокопарно называет "русских изгнанников" людьми "с содранной кожей" и "барометрами европейской военной погоды". Но Мережковский - один из них, и ход истории ему более чем ясен:

"В нижнем этаже - пороховой погреб фашизма; в верхнем - советская лаборатория взрывчатых веществ, а в среднем - Европа, в муках родов: мир хочет родить, а рожает войну".

Русский коммунизм, - авантюра, сработавшая благодаря войне в нижней точке ослабления империи, - не может жить под "солнцем европейского мира". Растаяв, он рухнет на Европу. Быть может, для современников это и был вздор. Но только не для тех, кто знает, что получилось в итоге. Мережковского многие считали сумасшедшим, чувствовали, что от него исходит какая-то потусторонняя энергетика. Очень может быть. Если так ощущать историю, можно не быть вменяемым. Можно даже не быть хорошим писателем. Цитаты все равно подберутся самые разные.

В "Новом Русском Слове" Тэффи написала такой портрет Мережковского, что даже посторонние люди подмечали парадокс: как мог столь безнадежный идиот написать три десятка крупных произведений, обнаруживающих незаурядную эрудицию, а также цепкое и нетривиальное мышление? Василий Яновский в своей желчной и меткой книге "Поля Елисейские" отмечал в Мережковском сходство с упырем, питающимся по ночам кровью младенцев. Ничем другим, кроме личной антипатии к обеспеченному и праздному представителю старшего поколения с его дореволюционной парижской квартирой, это объяснить невозможно. Большинство мемуаристов видит Мережковского совсем в другом свете, жалеют его за неприспособленность к повседневным проблемам, за одиночество среди почитателей, за интеллектуальный аутизм, в констатации которого единодушны все - и доброжелатели, и недруги. Юрий Терапиано в книге "Встречи" пишет:

"Странный и ненужный для большинства, Мережковский существовал для эмиграции не своим настоящим, а прошлым творчеством. Современники подошли к нему с меркой "исторического романиста", "литературного критика" и "человека, претендующего на учительство", невзлюбили его и остались глухи к его основной теме".

Вторя ему, Георгий Адамович был уверен, что слышит в Мережковском музыку: она была "какая-то странная, грустная, приглушенная, будто выхолощенная, скопическая, но несомненная". Этого не было, как пишет тот же Адамович, в Гиппиус. Она хотела казаться сухим, логическим человеком. Неизвестно, кем она хотела быть.

"Она была в самом деле очень умна. Но ум у нее был путаный, извилистый, очень женский, гораздо более замечательный в смутных догадках, чем в отчетливых построениях".

Тэффи потому и пишет о ней в воспоминаниях милые женские гадости, что Гиппиус они очень подходили. Про душегрейки, из которых быстро высовывалась сухонькая ручка, чтобы ухватить предложенную папироску. Или про то, что Гиппиус не боится страшного суда - скажите, пожалуйста! Терапиано объясняет это достаточно трезво: декадентская молодость, стремление поразить толпу, позерство ("хочу того, чего нет на свете" - строчка из ее раннего стихотворения), отсюда - "много горечи и разочарования" и стремление аналитически препарировать непоправимо изменившийся мир, которым они оказались окружены в эмиграции. Я не хочу сказать, что подлое и примитивное существо, возникшее под пером критика Хрисанфова, равно как и пятьдесят лет не расстававшийся с ним параноик и мегаломан, способный продать всех за рукопожатие Муссолини, не соотносятся со всем вышесказанным. Всякое бывает, жалок и слаб большой человек, а бывает, и маленький возвеличится. Любимая советскими критиками спекуляция, проделанная автором этой книги, не удивительна, но поучительна. Лучшим ответом, а заодно иллюстрацией, будут слова самого Мережковского:

Грубость духа, грубость материи,
Грубость жизни, любви, - всего;
Грубость зверихи родной, Эсесерии, -

Грубость и дикость - и в них торжество.

История русской журналистики XVIII - XIX века: Учебник. / Л.П.Громова, М.М.Ковалева, А.И.Станько, Ю.В.Стенник и др.; Под. Ред. проф. Л.П.Громовой. - 2-е изд., испр. и доп. - СПб.: Изд-во С.-Петерб. ун-та, 2005. - 600 с.

Поскольку издательство все же университетское, оно выпускает учебники и, строго говоря, этим-то в основном и занимается. Учебники рецензируют педагоги и методисты, но читают их все же самые разные люди, в первую очередь - студенты. Одно время производство учебников было чуть ли не самой больной темой: выгодным это дело еще не стало, а старые книги уже кончились. Теми, что кончились, пользоваться было уже нельзя (идеология не менялась разве только в математике), а новые и хорошие еще не появились. Отдельный аттракцион 1990-х годов - учебники по новоиспеченной тогда дисциплине "культурология", писанные бывшими специалистами по диалектическому материализму. Да и филологические учебники были хоть куда: какие-то неясные пособия по русской литературе постмодернизма, наполовину состоящие из информации о Федоре Абрамове, хрестоматии по литературе эмиграции, где составители резвились, как хотели, и т.д. Уж на что подлые дела сейчас творятся в сфере производства идеологий, но дефективных учебников в последнее время стало меньше - жизнь худо-бедно вошла в какое-то русло. Многое из того, что было присуще приличным старым учебникам, удалось сохранить. В первую очередь, это энциклопедизм - быть может, временно потерявший актуальность для современного дифференцированного образования, но ценный именно как традиция. Новое издание "Истории русской журналистики", предназначенное для студентов журфака, это образцовый пример энциклопедического учебника. Скорее, это книга для филологов, почти исчерпывающий обзор тенденций и направлений русской журналистики от ее зарождения в рукописных "Курантах" и фактического начала в петровских "Ведомостях" до суворинского "Нового времени". Филологическая доминанта проявляется в отборе монографических тем: отдельные журналисты - это, в первую очередь, писатели первого ряда от Н.М.Карамзина до А.П.Чехова. Исключения редки (А.А.Краевский, М.Н.Катков). Эта доминанта, конечно, не является сугубым проявлением литературоцентризма авторского коллектива, такова была реальная расстановка сил на карте российской журналистики, которая более или менее четко дифференцировалась лишь ко второй половине XIX века, с появлением собственно медиарынка и таких его крупных игроков, как А.А.Суворин или М.М.Стасюлевич.

Пожалуй, если бы не реформы образования, придающие ему все более прикладной характер, таким учебникам, сочетающим детальность изложения и почти непредставимое на русском языке отсутствие тенденциозности, не было бы цены. Правда, в главе "А.С.Пушкин - журналист и редактор" подробная характеристика этой стороны пушкинского наследия дается в панегирическом ключе, тогда как "Библиотека для чтения" О.И.Сенковского удостаивается сдержанной и сжатой справки, несмотря на свою огромную популярность и неординарную личность главного редактора. Но эти преференции - часть культурного фундамента русского филолога, отказаться от них не так и просто. Как не избегнуть невольного комизма в пассажах типа:

"Содержание и стиль периодического издания носили на себе отпечаток личности издателя. Отдельные номера сплошь состояли из произведений Сумарокова. Публикации других сотрудников также подбирались неслучайно. Это был боевой общественно-активный журнал".

Это сложно назвать даже отголоском прошлой тенденции, скорее, это какой-то дефект языка, для которого не существует юмора, а логику заменили какие-то другие механизмы. Но студент ныне не дурак, что бы там ни говорили. Кому интересно - разберется. Этот том, представляющий собой одновременно и дайджест изучения журналистики в петербургском университете с 1940-х годов, того стоит.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67