Крючок для картины мира

Язык тела как иностранный и экзистенциальное головокружение

Сергей Ушакин. Поле пола. - Вильнюс: ЕГУ; М.: ООО "Вариант", 2007. - 320 с.

Социолог и антрополог Сергей Ушакин (Принстонский университет, США), уже известный русским читателям в качестве автора статей в здешней интеллектуальной периодике, а также составителя ярких сборников "О муже(N)ственности" (1) и "Семейные узы: Модель для сборки" (2), на сей раз выпустил сборник собственных текстов, написанных и опубликованных в течение последних десяти лет (3). Книга подготовлена Центром гендерных исследований Европейского гуманитарного университета в Вильнюсе и представляет результат работы автора в области, которую сам он называет символической антропологией пола (4), решительно предпочитая этот термин более распространенному, однако - как будет показано ниже - в конечном счете не вполне корректному в русском словоупотреблении выражению "гендерные исследования".

Западные, а вслед за ними и отечественные теоретики уже несколько десятилетий подряд утверждают, что пол у человека - существа, как известно, насквозь символического - имеет не столько физическую, сколько знаковую природу (именно эта его природа и обозначается англоязычным именем "гендер", к которому наш автор относится довольно скептически, о чем - ниже); что он - не столько соматическая реальность, сколько конструкт, от которого, однако, несмотря на всю его "эфемерность и условность" (5), просто так не откажешься: пол имеет "идентификационную и упорядочивающую функцию" (6), он "остается тем необходимым допущением, тем иллюзорным онтологическим крючком, на который рано или поздно вешается картина мира" (7). Что же до "физиологической данности", эта последняя, согласно опять же устоявшемуся в последние десятилетия представлению, "хоть и вносит определенные коррективы в поведение" (8) человека, но отнюдь не определяет его решающим образом. Определяют же его культурно обусловленные символы, образы и представления, весьма косвенно связанные (если вообще связанные) с "реальностью самого опыта". Бодрийяр в 70-х подводил итог целому культурному состоянию, когда писал, что соблазн (в том числе - собственно, едва ли не в первую очередь - сексуальный) "целиком вторичен, паразитируя на сложившихся знаках и ритуалах" (9). Все эти утверждения давно уже обрели почетный статус общих мест (10) не только в западной, но и в российской мысли, что естественным образом приводит к выводу - и Сергей Ушакин этот вывод делает - о том, что пора двигаться дальше.

Первая часть сборника - "От полу... до поли..." - целиком посвящена анализу связанных с полом и гендером идей западных философов и антропологов. Ставшие некогда следствием своего рода теоретического шока, а затем и теоретического бума, вызванных открытием языковой природы всего сущего вообще и всего человеческого в особенности, эти идеи затем составили основу российских теоретизирований на соответствующие темы и, как это в нашем отечестве регулярно случается, были восприняты в свое время довольно некритически - и в этом смысле ничего не изменилось по сию пору, несмотря на то, что самостоятельная работа наших ученых в области гендерных исследований имеет уже достаточно длинную историю.

Ушакин и не думает отказываться ни от толкования пола как языковой реальности (тем более что и сам он в трех последующих частях книги проясняет грамматику его символических языков), ни от теоретического наследства символической антропологии, основы которой были заложены более сорока лет назад Виктором Тернером и Клиффордом Гирцем. В своей работе, по собственному его признанию, он во многом следует идеям, сложившимся в русле этой традиции (11). "В разных контекстах и с помощью разных теоретических подходов, - пишет он, - я попытался понять, как образы и знаки "пола" используются для осмысления представлений, действий или идентичностей" (12), - притом оставив за рамками исследований "традиционную увязку "пола" с сексуальностью" (13) и обращая внимание на то, "как символы "пола" структурируют" (14) практики самого разного рода - от массового потребления до памяти о погибших. Словом, он намерен "увидеть в поле "пола" те процессы, которые традиционно находились за пределами поля зрения" и "расширить сами границы этого поля "пола" (15).

При этом его версия символической антропологии, по словам самого Ушакина, существенно отличается от основ, заложенных в свое время американскими антропологами, и обогащена последующим теоретическим опытом: "общий интерес к системному и структурному аспектам культуры, столь сильно определивший (постпарсоновские) построения Гирца или (постдюркгеймовские) интерпретации Тернера" (16), в его исследованиях оказался "в значительной степени потесненным постструктуралистской критикой 80-90-х, поставившей под сомнение сам факт системности знаковых "систем" (17). В итоге собственный подход Ушакина к исследуемому предмету возникает на пересечении антропологии с психоанализом и постструктурализмом (Лакан, Бодрийяр, Фуко, Жижек, Кристева и др.).

Кроме того, западную, во многом некритично воспринятую основу понимания символической реальности пола он предлагает наконец как следует переосмыслить, а главное - более тщательно соотнести с отечественной социальной реальностью, и в этих целях основательно поработать с русскоязычным терминологическим аппаратом.

В частности, как говорилось вначале, Ушакин предостерегает против неосторожного обращения с термином "гендер", взятым готовым из англоязычного, притом, как правило, политически ангажированного (18) (что остается у нас обыкновенно незамеченным) исследовательского обихода. "Подобный теоретико-терминологический импорт" (19) он считает следствием "методологической неразборчивости", ситуации, в которой "нежелание определяться с собственными теоретическими установками и принципами, <...> очертить внешние пределы собственного поля зрения / исследования <...> маскируется категорией, смысл которой оставляется непроясненным". В результате "отсутствие почвы, необходимой для "культурной легитимации гендерных исследований в российском обществознании" (20), сопровождается отрывом отечественного "переводного феминизма" (21) от исходных (зарубежных) теоретических оснований" (22).

В англоязычной среде, пишет он, при введении термина в оборот "речь шла о различении sex и gender, то есть о различении категорий, ни одна из которых не имеет однозначного эквивалента в русском языке" (23). Помимо этого, там "подобное различение <...> происходило и происходит в рамках одного и того же языка - путем сознательной дестабилизации укоренившихся смыслов" (24), которая, разумеется, не прочитывается в русском контексте. При этом уже имеющаяся в нашем языке "полифония смысла таких понятий, как "пол", "род", "мужественность", "женственность" (25), остается совершенно не артикулированной теоретически - "вместо попыток проследить причины и условия возникновения семантических смещений и переплетений предлагается внедрить одномерный "западный" стандарт, провести своего рода теоретический евроремонт" (26). Вообще, автор с большим скепсисом относится к распространенному, но так и не обоснованному никем до сих пор как следует представлению, согласно которому "пол", в отличие от "гендера", якобы "не является продуктом и объектом власти, ее дискурсивных и институциональных механизмов подчинения и господства" (27): "любому читателю Домостроя или Морального кодекса строителя коммунизма" очевидно, что "род, родовые отношения, пол, половая идентичность, половые отношения и, наконец, отношения между полами на протяжении отечественной истории являлись объектом социального контроля и коррекции, объектом подавления и сопротивления" (28), и понятие "гендера" в такой ситуации ничего, "кроме терминологической невнятности" (29), не добавляет.

Ушакин также не спешит соглашаться с мнением коллег относительно "гиперсимволизации" пола чуть ли не вплоть до утраты им, так сказать, физиологической очевидности и обращает внимание на то, что "многочисленные социальные движения" (30) второй половины ХХ века, "строящиеся на базе той или иной половой идентичности, еще раз подтвердили преждевременность тезиса о том, что пол - как идентификационный механизм - утратил свою смыслообразующую функцию" (31). Ясно одно: "освобождение" пола в ХХ веке от единых, общеобязательных и якобы самоочевидных культурных сценариев привело "к приватизации форм его проявления" (32). Один большой и более-менее цельный язык оказался растащенным на множество маленьких диалектов, каждый из которых чувствует себя полноценным языком - и даже не без некоторых оснований.

Утрата биологическим полом своей культурной определенности ("индетерминация" его, о которой еще в 70-х "с такой настойчивостью" говорил Бодрийяр (33)) оказалась, пишет Ушакин, "итогом нормализации разнообразных "половых диалектов", на которые распалась некогда всеобщая "языковая норма" (34). Культурное зрение как бы расфокусировалось - следствием чего, кстати, и стал взрыв изучения языков, кодирующих телесную принадлежность человека: утратив непосредственную очевидность, эти языки предстали изумленному культурному сознанию как своего рода иностранные.

Отношения человека с собственным полом выводят нас, если как следует присмотреться, на проблематику куда более глубокую, затрагивающую самые основы человеческого существования. Ушакин подводит нас к такому пониманию буквально вплотную, хотя сам по этому пути не идет - на что, разумеется, имеет полное право. Он ограничивается констатацией самого факта идеологической недостаточности, проявляющейся в разных формах по разные стороны западной границы России.

Ситуацию идеологического, шире - символического кризиса хорошо иллюстрирует последняя из вошедших в сборник работ - "Вместо утраты: материализация памяти и герменевтика боли" (35) - о формах, в которых солдатские матери конца ХХ - начала ХХI века сохраняют память о сыновьях, убитых в локальных войнах или "просто" погибших в армии, - написанная Ушакиным на основе исследования, проведенного им самим в Барнауле несколько лет назад. Здесь прослеживается, как застигнутые утратой на сломе идеологических эпох, "лишенные традиционных мемориализирующих клише советской политической культуры" (36), а главное - хоть сколько-нибудь убедительного оправдания гибели их детей, алтайские матери придают своей беде исключительно "индивидуализированный смысл" (37). "<...> Нежелание / невозможность <...> использовать в своей публичной риторике политические метафоры, - пишет он, - привели к тому, что потери близких артикулируются, прежде всего, в терминах индивидуальных биографий и персонифицированных эмоциональных событий" (38), а кроме того, с помощью чрезвычайно эклектичного набора символических средств - в пределах которого могут сочетаться, например, красная звезда и икона Богородицы, пластмассовые красные гвоздики и церковные свечи (39) и эклектичность которого почему-то никому из "пользователей" не заметна, по крайней мере - ни для кого из них не проблематична. Такое оказывается возможным в ситуациях, когда все языки уравнены и ни один из них не обладает исключительной, хотя бы достаточно весомой убедительностью. "<...> Именно этот "семиотический волюнтаризм" (40) <...>, эти фрагментированные, но смежные отношения с реальностью, установленные с помощью материальных объектов - <...> значимых предметов" (41), способных сформировать "связную, но не обязательно последовательную картину, - и позволяет матерям выстоять в ситуации, лишенной символического порядка" (42). Очень похоже, что это утверждение применимо и к менее травматичным ситуациям, которые переживает человек сегодняшней культуры и которые он в любом случае вынужден как-то символически артикулировать. Языковая недостаточность порождает языковой избыток.

На мой взгляд, собранные здесь работы отчетливо показывают, что представление пола-гендера как едва ли не всецело знаковой, то есть, в конечном счете, условной реальности - частный случай отношений западного человека с нормой: нормой вообще, нормой как стержнем существования. В ХХ веке эти отношения стали резко проблематичны; смысловой кризис, растянувшийся на столетие с лишним, не преодолен и по сей день. Вся громадная теоретическая индустрия гендерных исследований может быть понята как своего рода следствие этой ситуации безопорности и связанного с нею экзистенциального головокружения. Напряженный до навязчивости интерес к разного рода "языкам", условностям, неподлинностям ("симуляциям") - несомненное следствие общей дезориентированности современного человека в бытии: того, что некоторый общий, пусть не вполне осознанный и артикулированный язык восприятия реальности оказался утрачен.

Вряд ли стоит воспринимать эту ситуацию в алармистском ключе. Гораздо конструктивнее воспринять ее как данность и основательно продумать, тем более что культурные состояния, которым обычно хочется присвоить название "кризисных", оказываются, как правило, наиболее плодотворны.

В подобных ситуациях речь идет обыкновенно о смене набора культурных конструктов, по крайней мере - об их пересмотре. В такие времена особенно хорошо видны те узелки и зацепки, с помощью которых наша "картина мира" крепится к своей основе. Нельзя исключать, что это видение способно помочь нам научиться завязывать впредь такие узелки понадежнее и покрепче.

Примечания:

1. М.: Новое литературное обозрение, 2000.

2. М.: Новое литературное обозрение, 2004.

3. С. 17.

4. С. 5.

5. С. 6.

6. С. 6.

7. С. 6.

8. С. 6-7.

9. С. 11.

10. С. 8.

11. С. 9.

12. С. 13.

13. С. 9.

14. Там же.

15. С. 17.

16. С.9.

17. Там же.

18. С. 189.

19. С. 192.

20. Здравомыслова Е., Темкина А. Институциализация гендерных исследований в России // Гендерный калейдоскоп: курс лекций / Под ред. М. Малышевой. - М., 2002. - С. 44. - Цит. по: Ушакин, с. 192.

21. Там же.

22. С. 192.

23. С. 194.

24. Там же.

25. Там же.

26. Там же.

27. Там же.

28. Там же.

29. С. 194-195.

30. С. 12.

31. С. 12.

32. С. 13.

33. С. 13.

34. С. 13.

35. С. 286-317.

36. С. 289.

37. Там же.

38. С. 292.

39. С. 313.

40. Термин ("semiotic volunteerism") заимствован автором из: Certeau Michel de, Giard Luce and Pierre Mayol. The Practices jf Everyday Life. Vol.2: Living and Cocking. Minneapolis, 1998. P. 32. - См.: Ушакин, с. 313.

41. С. 313.

42. Там же.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67