Субъективная история одной дисциплины. Часть II

2. Смена вех, или Комедия с переодеваниями

В прошлый раз мы остановились на положении литературоведения среди гуманитарных дисциплин в позднюю советскую эпоху и поговорили о том (скорее, ритуальном, чем реальном) идеологическом контроле, которому эта наука подвергалась. Разумеется, по умолчанию предполагалось, что марксизм-ленинизм является базисом всех исследований в гуманитарной сфере, но, в зависимости от обстоятельств, дистанцию между базисом и его реализацией можно было избирать достаточно далекую.

Что касается собственно методологических установок, уже без оглядки на идеологию, то советская история русской литературы достаточно эклектично (то есть - мирно) сочетала доминирующие в основной массе работ установки культурно-исторической школы (вполне уживавшееся с марксизмом представление о литературе как череде памятников общественной мысли) с восходящими к психологической школе рассуждениями о "природе художественного образа".

Это был "мэйнстрим", подводная часть айсберга, обеспечивающая общую плавучесть социокультурной конструкции, но малопродуктивная сама по себе. Над поверхностью вод возвышались работы ученых, так или иначе связанных с традициями русского литературоведения начала XX века в тех или иных его изводах (чисто филологическом, лингвостилистическом, формалистическом, бахтинском).

Эти работы были, строго говоря, неидеологичны (марксисты, конечно, со мной не согласились бы), методология здесь была не следствием каких-то внешних установок, но добытым в ходе исследований инструментом (возможно, для бахтинизма нужно сделать исключение).

Внезапный обвал идеологии менее всего затронул эту часть: эти исследователи в "главных ссылках" не нуждались (к уточнению этого тезиса мы еще вернемся). А вот базис айсберга поколебался существенно: порочность ситуации, в которой существовала история литературы на протяжении шести десятков лет, не сказаться не могла. Строго говоря, здесь мы находим ту же коллизию, что и на более общем уровне: там бывшие инструкторы райкомов и сотрудники госбезопасности взяли в руки свечки и потекли толпами во храмы, а также принялись цитировать напропалую Ивана Ильина и/или Николая Бердяева (в самой возможности "и" здесь заключен некий парадокс), - то же самое случилось и в литературоведении. Те же свечки, те же Бердяевы/Ильины.

Началось все, помнится, с "духовности". Это слово, имеющее предельно неопределенное значение, появилось давно, но расцвело в перестройку в ряду прочих слов-заместителей. Как слово "гласность" было приемлемым в обстановке "гласности" эвфемизмом "свободы слова и печати", так и "духовность" выступила альтернативой "материализма". Что конкретно имелось в виду, было не очень понятно, "духовность" содержала намек и на традиционно-религиозные ценности, и на обращение к "нашему наследию", на некоторую также неясную "экологию культуры", и на примат этики.

Во что поиски "духовности" превратились к середине девяностых, описал уже наш коллега (и бывший редактор "Круга чтения" в РЖ) О.А.Проскурин, остроумно проанализировавший заглавия диссертаций, защищенных в последние два года. В некоторых областях "духовная филология" вообще стала доминировать. Говорю об этом с особым чувством, поскольку одной из таких сфер стало тютчеведение, к которому я несколько причастен.

Довольно скоро "духовность" приобрела знакомые черты; "православие, самодержавие и народность", к которым духовность свелась в последнее время, все же имеют один общий член с другой триадой: "народность, партийность, классовость". В общем, ничего страшного в этом нет: скорее, комическое что-то. Тем более, что - как, надеюсь, помнит читатель - заметки эти заявлены в качестве совершенно субъективных, а среди круга моих знакомых не было ни поклонников советского марксизма, ни адептов новой духовности.

Гораздо интереснее другая отчетливо проявившаяся после 1991 года в нашей дисциплине тенденция.

3. Неритуальная ссылка

Советское литературоведение (в данном случае я имею в виду лучшие, с моей точки зрения, образцы) обладало двумя двусмысленными чертами, связанными с социокультурной ситуацией: оно было относительно изолировано от внешних традиций и, как следствие, относительно консервативно.

Изолированность отчасти была связана с вненаучными факторами: литература, изданная в Америке или Европе, была труднодоступна. Если речь шла о трудах, прямо связанных с историей России или русской литературы, то они автоматически числились в кандидатурах на помещение в отделы специального хранения библиотек (там, где библиотеки со спецхранами вообще были). Нам в Тарту как-то удавалось это препятствие обходить с помощью старших коллег: какие-то книги были в библиотеках Ю.М.Лотмана, З.Г.Минц и И.А.Чернова, что-то циркулировало в виде светокопий. Впрочем, посланный Лотману автором и не дошедший до адресата том из собрания сочинений Р.О.Якобсона обнаружился впоследствии (вместе с автографом) в спецхране нашей библиотеки (в этой истории, пожалуй, больше всего поражает удивительная добропорядочность перлюстраторов: могли бы и на помойку выкинуть или у себя в конторе на полку поставить).

Вторая особенность той традиции, которую мы застали, - ее консерватизм - была связана уже не только и не столько с техническими обстоятельствами функционирования гуманитарной дисциплины в закрытом обществе, сколько с общими установками на традиционность. Конечно, на фоне заскорузлых долдонов из сталинского агитпропа и их учеников структурализм выглядел как революционная новация. Но сам себя он осознавал, кажется, как возвращение к человеческим формам существования науки, то есть своего рода реакция. Пережитое в 20-е годы русскими формалистами осознание нового единства филологической традиции, попытки создания научной поэтики и истории литературы, идущие параллельно созданию лингвистики как самостоятельной дисциплины, повторились в декларациях тартуско-московской школы 60-х гг. При желании можно увидеть в этом параллель с шестидесятнической идеей "возвращения к ленинским нормам".

На практике это означало, что методологическая база литературоведческих работ оказывалась достаточно узкой. Ссылки на русских формалистов и советских структуралистов в этой (методологической) части доминировали. Иногда попадались ссылки на иностранных исследователей, тесно связанных с этой научной линией, часто - из "стран народной демократии". У некоторых авторов (Лотман, Вяч.Вс.Иванов) отчетливо проявляется интерес к работам по лингвистике и теории информации. Характерно при этом отторжение философской традиции - из крупнейших ученых, пожалуй, лишь В.Н.Топоров позволял себе обширные отсылки к ней.

Для примера возьмем ту же замечательную "Структуру художественного текста" Лотмана. Вот авторы, на которых ссылается ученый в первой главе монографии, посвященной обоснованию подхода к искусству как особым образом организованному языку (опускаем ссылки на источники иллюстраций тезисов исследователя и автометаописательные цитаты из сочинений литераторов): А.М.Пятигорский, У.Бухгольц (статья в "Кибернетическом сборнике"), Ю.Н.Тынянов, Вяч.Вс.Иванов, Г.Гольдман (монография "Теория информации"), Н.С.Трубецкой, Б.О.Унбегаун, А.А.Зализняк, Вяч.Вс.Иванов и В.Н.Топоров, В.М.Жирмунский, Р.О.Якобсон, Г.Глиссон ("Введение в дескриптивную лингвистику"), У.Росс Эшби ("Введение в кибернетику"), А.Н.Колмогоров и А.М.Кондратов, А.Н.Колмогоров и В.Н.Прохоров, И.И.Ревзин. В тексте главы упоминаются без ссылок также музыковедческие работы Ланглебен и Б.Гаспарова, искусствоведческие - Жегина и Успенского, киноведческие - Эйзенштейна, Тынянова, Эйхенбаума, Меца, а также Соссюр, Пропп, Жирмунский, Шкловский, Виноградов. Бросается в глаза почти полное отсутствие здесь собственно литературоведческих работ, которые были бы написаны в предыдущие десять лет.

Роль "передовых" передоверена лингвистам и специалистам по теории информации.

Эта ситуация, заметим, почти совершенно не знала понятия "научной моды", которое во всей красе явилось к нам в 90-е годы.

Но об этом мы поговорим в следующий раз.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67