Pro Poenam

Падчерица философии

Нас заставило поговорить о боли ощущение заметного пробела в освещении данного явления. Эту статью можно назвать "Pro Poenam" - исследованием "про боль" - в обоих смыслах индоевропейского предлога "pro", полностью сохранившихся в русском языке: "о", "об" и "для", "ради", "в пользу" (см. у Даля). Poena (греч. Poine) - античная богиня возмездия, имя которой стало в латинском нарицательным, обозначающим боль, и в дальнейшем произвело целый выводок отпрысков в современных европейских языках: pain, punishment, penalty. Есть в греческом языке и другое слово, обозначающее боль: algos, отсюда analgesia - обезболивание.

Пренебрежение ведущих философов болевым феноменом выглядит загадкой. Пожалуй, только у Ницше он исследован в как-то степени: " боль заставляет кудахтать кур и поэтов" ("Так говорил Заратустра") (1). Но и у него боль - это скорее один из аспектов ненавистного рессентимента и осуждаемой аскезы. Об основном, утилитарном, значении боли философом написано удивительно мало и, как правило, в негативной модальности: " вжигать, дабы осталось в памяти: лишь то, что не перестает причинять боль, остается в памяти - таков основной тезис наидревнейшей (к сожалению, и продолжительнейшей) психологии на земле". ("К генеалогии морали"). Автор явно предпочитает обращать внимание на извращенные, мазохистские, прочтения боли и не замечать функциональную незаменимость здоровой боли. Другие, вослед маркизу де Саду, говорят о скором выведении породы " бессмертной жертвы", которая будет способна переносить бесконечную боль, избегая смерти (Жижек), - еще один пример того, как европейская философия скорее обращает внимание на девиацию, чем на норму (2).

И совершенно зря отсутствуют философствования о диагностическом и терапевтическом значении болевого раздражения. Игнорирование боли опасно, но поспешная анальгезия тем более недопустима. Ведь несмотря на то, что боль предназначена для сигнализации нездоровья, это, конечно, возможно только при сохранении функции боли неизменной. В этом пункте уже видна опасность обезболивания: из чувства ложного сострадания поспешив дать больному анальгин, можно пропустить гнойный аппендицит. По аналогии с медициной, "социотерапия", занятая снятием самой боли, аналгезией, без обращения внимания на саму болезнь, оказывается терапией следствия, а не причины, мерой, затрудняющей диагностику и усугубляющей прогноз.

Еще меньшей объективности по отношению к боли мы ожидаем от философии современной, охваченной поэтикой деконструкций. Их философствование заворожено " обществом спектакля" (Ги Дебор), " непосредственно фабрикующим все возрастающее множество образов-объектов", постепенно превращающим словесную игру в основное и единственное реально работающее общественное производство. Нельзя сказать, однако, что эти игрища безобидны. В своих практических приложениях они порождают среди прочего и попытки медийной реконструкции коммунистической "гражданской религии" под новым названием ("либеральная демократия"). Это и неумелая конструкция некоего подобия оруэлловского мира, оказавшегося (из-за неумелости строителей?) ужаснее литературного оригинала. Это вообще наша ежедневная бытийность как пародия на великую литературу, "энергетическая империя" как жалкий симулякр совсем недавно великого государства.

Тут, однако, приходится быть осторожным, чтобы не попасть под гнев обличительной критики, обвинений в произвольном навязывании "господства" одного метарассказа из целого ряда возможных. Так, внешнее восприятие одного и того же плана у разных людей может приводить к противоположным умозаключениям в зависимости от различного "бэкграунда", что позволяет постмодернистам в очередной раз порассуждать о релятивизме сущего. Например, то, что для одних выглядит как "тоталитарное уничтожение нации", в глазах других является "долгожданными реформами". Именно с этого места незаменимой для разрешения наших разногласий становится функция боли...

Разрушительница симметрии

Прекрасный новый мир, в котором правда и ложь совершенно не различимы, подобно зеркальным отражениям, воссиял во всей красе с приходом освобождения от " тирании логоса", от идеологии. Эта мертвящая симметрия, однако, имеет мало общего с симметрией архитектурных форм или кристаллов. Она лишь обозначает полное равенство состояний, подобное тому, какое наступает в момент смерти: между еще недавно живым телом и холодным камнем. Некоторые предпочитают другой язык, использующий понятие энтропии, однако смысл от этого не меняется, речь идет о том же самом равенстве на кладбище.

Мы же утверждаем, что, если нет боли, разницу между истинной и ложью невозможно определить никакими средствами: на пути выяснения истины всегда будут стоять непреодолимой преградой уловки ума и увертки человеческого характера, которые Деррида остроумно назвал " стратегиями деконструкции". Знание перестает быть самоцелью и теряет свою "потребительскую стоимость" (Лиотар). Только боль возвращает знанию потребительскую стоимость и ценность: по крайней мере в медицине мы не можем обойтись формальной констатацией множественности наших мнений и дипломатическим выражением нашей готовности к диалогу и консенсусу. От нас ждут действий для облегчения боли, и хорошо бы, если бы эти действия были выверены и действительно привели бы нас к цели. Наконец-то боль дала нам в руки это ключевое слово: " действительно"!

Только боль (или ее предвкушение, называемое страхом) способно разрушить симметрию между истиной и ложью, и указать нам, кто есть кто, и кого из них двоих мы должны предпочесть. Истина есть благо, но почему? Эта странная аксиома, над которой мало кто задумывается, но большинство предпочитает принять не задумываясь, отражает тесную связь вопроса установления истины с болью: истина помогает избегать боли или хотя бы уменьшить боль либо избавиться от страха боли. В этом вся разница между истиной и ложью, но эта разница существенная.

Мысленные эксперименты легко вскрывают источник такой связи. Ведь пока ребенок не полезет двумя пальцами в розетку, ему трудно убедиться, что утверждение взрослых: там - опасный электрический ток, - есть истина. Альтернативное предположение: "родители "гонят!" - может показаться более вероятным с точки зрения "чистого разума". Как вариант, родители не станут ждать, пока ребенок полезет к розетке, и отшлепают его, задействовав болевые рецепторы иным путем. Теперь представим себе, что произведена идеальная анальгезия: теперь ребенок уверенно сует пальцы в розетку и ничего неприятного не ощущает... до самого момента смерти (поскольку поражающее действие тока никакая анальгезия, естественно, не снимает). Но собственная смерть еще никому не помогла понять истину.

Если очевидность вообще связана с болью, в таком случае на боли держится также и очевидность морали! Нет, я не имею в виду примитивное принуждение к морали путем формирования павловских рефлексов. Дело гораздо глубже. Попробую объяснить: представим себе ребенка из "Братьев Карамазовых", того самого, страданий которого не стоит самое великое дело. Представим его слезинку. А теперь введём идеальный анестетик, и... боль купирована, ребенок не страдает, он весел и счастлив. Тотчас же возникают большие сомнения по поводу классической трактовки нарратива: а может, мы ошибались с самого начала, и эта слезинка накатилась от счастья? Соринка в глаз попала? Теперь уж не имеет значения. В любом случае мы можем продолжать свои "инквизиторские" проекты как ни в чем не бывало. Да и инквизиторские ли они вообще в таком случае? Как видим, морфий деконструировал моральные основы философии Достоевского быстрее и надежнее любых интеллектуальных усилий.

А вот на дыбе гоголевский Тарас. Попытаемся почувствовать героику момента! Но что это: приближается некто с эфирной маской, подает наркоз и... герой спокойно засыпает. Буйные казаки укрощаются раздачей неограниченного количества паленой водки, вначале слегка возбуждаются, а потом тоже отходят ко сну, неторопливо мочась под себя. Восстание подавленно? Нет, что вы: не было никакого восстания, а были небольшие недоразумения по поводу государственных акцизов на алкогольную продукцию, приведшие к справедливому недовольству трудящихся. Уже все улажено...

И наоборот: достаточно убрать эфирную маску, и под действием возвращающейся боли происходит восстановление мощной архитектоники индоевропейских метанарративов, прослеживаемых во всех языковых группах, таких, например, как " бессмертная слава". Последнее слово происходит, как и древнегреческое kleo ("восхвалять"), и современное английское слово glory, от индоевропейского существительного clewos. Отсюда и само понятие "слово", в самом глубоком пласте восходящее к индоевропейскому корню clew-, обозначающему воздействие на слуховой анализатор и вторую сигнальную систему: clewti - как "слушать", так и "славить", "прославлять". Таким образом, боль возвращает нашему речевому анализатору, казалось бы, навсегда утраченную работоспособность. Разберем более подробно, как это происходит.

Первичная сигнальная система

Боль, как известно, происходит из возбуждения специальных рецепторов - ноцицепторов, приходящих в действие только в том случае, когда внешнее или внутреннее воздействие носит запредельный, угрожающий здоровью характер. Это может быть интенсивное механическое, термическое или химическое воздействие. Передается боль через отростки А-дельта и С-аксонов специально выделенными для нее нервными путями через спинной мозг в центральную нервную систему. Заканчиваются болевые тракты в центре отрицательных эмоций. Что интересно, у человека при наличии развитой болевой системы отсутствует столь же специфическая система сигнализации положительных ощущений. В этом еще одна важная асимметрия: выходит, что отрицательная сигнализация существенно важнее положительной.

Эта асимметрия имеет важнейшее для работы речевого анализатора следствие: боль - одна из немногих вещей, восстанавливающая очевидность связи между означаемым и означающим. Ощущение боли не есть формально-логическое суждение. Тем не менее это ощущение всеобще значимо. И не вследствие каких-то договоров, которые всегда условны, а вследствие генетической близости человеческих душ. Мы понимаем, что такое " чувствовать боль", просто потому, что мы ее на самом деле чувствуем примерно одинаково. В свою очередь, боль у каждого из нас примерно одинакова не потому, что мы договорились об этом, а потому, что у нас похожая физиология. То есть в случае боли связка "означающее - означаемое" закреплена на генетическом уровне и не может служить объектом постмодернистской деконструкции. Это важный момент: можно бесконечно заговаривать больные зубы, но рано или поздно нам всем придется сходить к стоматологу...

О пяти других чувствах мы не можем сказать того же, любое восприятие может возникать как минимум с двумя эмоциональными модальностями: положительной и отрицательной. Это будет означать существование как минимум двух точек зрения на один и тот же предмет. Отсюда - ненадежность наших чувств и наших основанных на ощущениях выводов до тех пор, пока они не подкреплены болью. В применении к социологии следует сделать вывод, что боль подпирает собой ценностное содержание ценностного метанарратива, без которого политическое повествование теряет всякое оправдание и всякую легитимацию.

Боль обрывает дурную бесконечность слов: когда значение одних слов передается через другие слова, а тех, в свою очередь, через следующие - и так без конца. Боль ставит на этой секвенции жирную точку: после получения болевого сигнала все становится ясным, и слова больше не нужны... Боль - единственное действенное средство борьбы с инфляцией слов, понятий и эпистем, грозящей сделать человеческое общение бессмысленным. Боль мгновенно превращает абстрактное в эмпирическое. Восстанавливает оборвавшуюся связь между означающим и означаемым, делая коммуникацию осмысленной. Боль - основа человеческой коммуникации, её побудительный мотив и оправдание. Боль врывается в медийное пространство не через окошко телевизора - там она слишком далека и абстрактна, - а через нервные окончания медиачиновников: так надежней. Рецепторы боли всегда должны быть начеку для того, чтобы жизнь окончательно не превратилась в телетекст...

Учитывая специфику, боль можно было бы назвать "шестым чувством", однако, учитывая его крайнюю важность, следовало бы поставить его на первое место. Система болевого анализатора - это "третья сигнальная система", если следовать по стопам павловской классификации. Точнее - нулевая, наиболее базисная сигнальная система, без "загрузки" которой первая (пять чувств) и вторая (вербальная) системы работают вхолостую. Отсюда простой вывод: чтобы избежать работы вхолостую, следует вербальные сигналы подкреплять болевыми импульсами.

Алготерапия в политике

Полностью освобожденный от боли человек перестает и дышать - ведь акт дыхания стимулируется неприятным ощущением недостатка воздуха - и умирает... Зачем дышать, если можно не дышать и не испытывать дискомфорта. Зачем рожать, если это привнесет дискомфорт, заставит отвлечься от комфортных сновидений городского жителя? Боль - это месседжер, сообщающий нам об угрозе. Это эволюционный механизм, но угрозы нынче ведь такие, которых не было раньше и к которым народ не успел приспособиться. Они могут быть осознаны только на логическом уровне. Как же быть? Для этого существуют люди, впрыскивающие в общество боль... Их призвание - нести людям боль, то есть - жизнь.

То, что наблюдается теперь, - удручает. Нация и ее элита потеряли способность ощущать боль. Элиту давно не били и не расстреливали. Народ погружен в анальгетики: алкоголь, наркотики, телесериалы, секты. Автору приходилось неоднократно вводить антидот людям, отравившимся анестетиками: это мгновенное пробуждение от усталости и крик боли - рецепторы главного чувства опять начинают работать, - трудно забыть!

Некогда неизлечимая болезнь проказа была страшна не только тем, что неузнаваемо уродовала лицо пациента, но больше всего тем, каким образом приводила его к смерти: человек чаще всего умирал не от самой болезни, а от потери болевой чувствительности, из-за чего он неизбежно получал ужасные ожоги, сдавления, терял пальцы рук и ног. Больной умирал медленной смертью, но нельзя сказать, что полностью осознавал ее мучительность. Несмотря на то, что проказа сводит болевые страдания к минимуму, человечество упорно отделялось от мира прокаженных - слишком необычного для того, чтобы его принять. Увлекшись социальной анестезией, евразийская держава также рискует предстать перед миром своего рода заповедником прокаженных, слишком особенным, чтобы желать ему что-либо, кроме скорейшего вымирания.

Одно из достойных названий: "либеральный концлагерь". Следующая метафора, позволяющая ухватить суть дела, отсылает нас к организационной форме безболезненного вымирания - хоспису. Как и в хосписе, анальгезия тут является единственным лечением, причем лечением, сокращающим жизнь. Существенной разницей здесь является только процент попавших в этот приют для терминальных больных по ошибке: если в медицинском хосписе нет-нет, да и убьют случайного пациента, угодившего туда с неправильным диагнозом, в хосписе размером со среднюю цивилизацию таких "пациентов" - абсолютное большинство. Им бы жить да жить, но, по случаю оказавшись в зоне тоталитарной анестезии, они уже не имеют сил бороться: даже нажать на красную кнопку, чтобы стать шахидом, они не в состоянии...

Техника социального обезболивания, столь усовершенствованная за последние 15 лет в близких нам странах, - нечто, чего до сего времени в мире не существовало, а значит, и не была понята опасность этого. Методики успокоения общества медийными играми сродни новому поколению опиатов, действующих на пациента 24 часа в сутки.

В то же время гены индоевропейцев зовут нас к сопротивлению, к борьбе. Лежащий в эпицентре индоевропейской экспансии, русский мир просто не может позволить себе эвтаназию по сугубо моральным причинам. Это убеждение усиливается недавними открытиями захоронений древнейшей на сегодняшний день индоевропейской Самарской культуры, сдвигающими центр возникновения индоевропейской цивилизации еще дальше на северо-восток, в глубь страны. Политический рассказ - речь, recit, recital - обеспечивший наше выживание хребет индоевропейской политической организации, о чем говорит хотя бы сохранение слова, ее обозначающего, в политическом словаре индо-ариев на протяжении по крайней мере 6 тысяч лет: сравните "речь" - как некое предварительное действие, сообщающее о главном действе, и как результат политического решения ("Речь Посполитая"), rex, раджа - правитель, царь, тот, кто приказывает, "рече".

В то же время у индоевропейцев сохранилась и другая, более древняя, политическая традиция деспотии: само греческое слово "деспот" - редуцированное от demspotis, demos, dems ("домашние") и potis ("батька", "патриарх"). В санскрите соответствующее слово звучит весьма близко: dampati. Фонетическое сходство, как оказывается, неслучайно, оно вытекает из общего происхождения двух слов: "дом" и "демос". "Демос", теперь "народ", в словаре древнего индоевропейца первоначальное значение: "домашние". В таком случае и русский "Домострой", письменно зафиксированный в XVI веке, но возникший гораздо раньше, - вполне аутентичный культурный артефакт индоевропейской демократии, своего рода первая устная индоевропейская "конституция". Близость звучания слов реконструированного прото-индоевропейского potis, санскритского pati, и русского "батя", "батька" также неслучайна. Конечно, ни о каком переизбрании или тем паче болевом воздействии на "деспота", "батька" речи во времена Самарской культуры быть не могло.

Более поздняя и более развитая традиция, однако, делает акцент не на родственную, животно-стадную связь, а на сравнительно новую, политическую, организацию, связанную с расширением функции безусловного приказания, выхода ее за пределы отношений родственников, "глобализацией" и универсализацией такой организации, по крайней мере, в рамках человеческой "многоножки", боевой единицы, "полка" (см. близкое германское folk - "народ"), - этого зародыша "народа" и "нации", ведущего организованную борьбу за свое существование.

Мы видим очевидную связь речитатива и действия, слова и дела, рассказа и приказания, которое, в свою очередь, интимно связано с болью. В русском языке, одном из наиболее архаичных индоевропейских диалектов, связь между болью и политическим действованием прочна, как нигде еще. Боль - средство первого ряда от " кризиса рассказа" (Лиотар), сокрушения его ценности, а вместе с ней - и лекарство от "крушения ценностей" в принципе.

Просто нашлепанное на экране компьютера слово - всего лишь призрак, симулякр, за которым не всегда видна какая-либо реальность. Чаще, наоборот, написанные слова и реальность образуют как бы два мира, почти не связанные между собой никаким устойчивым образом. Другое дело, если слово выжечь каленым железом на коже: в этом случае болевые рецепторы помогают оживить в остывшей душе некие понятные любому смыслы...

Слово, подкрепленное активностью А-дельта и особенно С-рецепторов наконец-то приобретает " философскую очевидность" (Деррида), от которой не так-то просто бывает отвертеться ссылками на корифеев постмодерна. Это уже не симулякр, это - самый натуральный логос во всей своей метафизической очевидности. Перед лицом народа, пишущего кровью властителей на асфальте, политик уже не сможет отбрыкаться, заявив, что все им сказанное следует понимать всего лишь как метафору, отвлеченную игру ума услужливых спичрайтеров.

Идеалы индоевропейской демократии

Но если нисходящая сверху вниз болевая составляющая политики очевидна, то восходящая - не столь очевидна. Поздняя индоевропейская политическая традиция тем и отличается, что боль в теле общества свободно иррадиирует не только сверху вниз, но и снизу вверх. Демократия - "власть домашних" - от более ранней деспотии отличается не столько выборностью, сколько реальной возможностью "домашних" сделать "деспоту" больно. Действительно, выборность сама по себе ничего не дает в плане гарантирования обязательств власти, поскольку именно выборность, понятая слишком формально, лишает народ контроля над действиями политика на 4-5 лет как минимум.

Например, в Греции выборность была благоразумно заменена бросанием костей: кому выпадал жребий, тот и занимал "выборную" должность (Ксенофонт). В отличие от того, что принято думать, вопрос о депутатстве в Афинах фактически решали "игровые автоматы". Быть может, такая автоматизация выборного процесса снижала нагрузку на бюджет античного мегаполиса. Однако от этого облегчения греческая демократия не перестала быть демократией, поскольку контроль власти демосом осуществлялся другими, более надежными, механизмами, чем избирательные урны: например реальным риском того, что в случае недовольства его деятельностью депутат или выборный чиновник может быть по дороге домой побит камнями.

Воздушные замки, строящиеся властью, все это "планов громадьё" - вещь виртуальная, плод чистого разума, зато боль - вещь реальная, находящаяся одновременно в сознании и вне его и от него не зависящая. Власть не сможет избежать боли, сменив в очередной раз свою идеологему. Возможность безнаказанно лгать "окрыляет" ничуть не меньше, чем "Рэдбулл", и бог его знает, что могут вытворить следующие правители в своем "головокружении от успехов", если их отрезвление не подкреплять периодическим болевым импульсом. Алготерапия - терапия болью, всегда была незаменимым спутником здравой политической системы.

Но возвратимся к истокам: традиционные индоевропейские методы экзекуции провинившихся политиков во многом ритуальны. Их цель - не наказать конкретного виновника (да и кто может узнать его имя наверняка, кроме богов), а восстановить баланс боли, приводя правящие классы в чувство, возвращая их к жизни и к активной созидательной деятельности на благо всей нации. У нативных индоевропейских народов - от библейских хеттеев до русских казаков - ритуальная экзекуция политических вождей, не справившихся со своей задачей или виновных в этом лишь "по видимости", помогала восстановить не только подорванное доверие народа к власти, но и ответственность власти как таковой.

Президент и председатель - не просто созвучные, но и глубоко родственные слова, восходящие к понятию, обозначавшему в индоевропейском политическом языке тех, кто в военном походе сидел на лошадях впереди других. Таким образом, в часто наблюдаемом ныне трепетном отношение к президенту нет ничего личного. Это просто дань традиции: народ таким способом выражает свое отношения к функции лидера, царя, "батьки", "деспота". Завтра президент перестанет быть племенным вождем - и это отношение сразу улетучится. Ходят слухи, что в кулуарах Киевской Рады до сих пор бродит призрак первого президента незалежного славянского государства. Никто его уже не боится, никто не относится к нему всерьез?

Но почему политики должны поддержать возвращение болевого стимула на политическую арену, ведь это грозит некоторым из них острой болью... Это произойдет в том случае, если народ сумеет убедить политиков, что при ином раскладе мучительно больно будет им всем без исключения. Если же кто-либо начнет спорить, ему можно ответить: " Если вы не будете скандалить, вас не будут бить так сильно, то есть в полную силу!" Это что-то вроде народных чувств, достигших вагнеровской мощи звучания?

В утешение политики также смогут порадоваться, что самым счастливым образом решается и проблема неразрешимости их туманных высказываний, их двойственного смысла. Прибитая к дыбе, мысль политика уже не сможет отвертеться, сославшись на то, что ее не так поняли. Вместо безответственной " языковой игры с языковыми частицами" (Лиотар) власть имущие будут вынуждены заняться делом. Ответ власти на безболезненные для нее сигналы снизу - теперь чисто мнимый и коммуникативный ("пиар" и резонерство в СМИ). Ответ на страх боли будет вынужден нести в себе действительную, от слова "действие", компоненту. Он не обязательно конструктивен, но первый шаг сделан: мы шагнули от беспредметного хабермасовского диалога власти и народа к продуктивному сотрудничеству, основанному на обмене болевыми сигналами.

Алгомахия

Другая крайность - восприятие власти и народа в качестве "языковых партнеров", ведущих бесконечную языковую игру в виде задаваемых друг другу вопросов и ответов. Собственно, с этой инициативы начинался современный политический постмодерн, выразившийся в сведении политики к серии телемостов между властью и народом, а также появлении теледебатов и превращении их в наиболее существенный, если не единственный, элемент публичной политики. В этой бесконечной телемахии, бесспорно, нет места для реальной боли, как бы ее ни силились изобразить ведущие, и скоморошные телегладиаторы, поверженные неоднократно, снова и снова возвращаются на ринг живые и здоровые. Мы можем наблюдать дальнейшее вырождение этого жанра в сторону совсем уж откровенного "рестлинга", где понарошечность сражений из инструментального средства становится главной сутью происходящего.

Смысла в таком рестлинге было бы больше, если в результате мы имели бы какое-то политическое движение, которое следует понимать как изменение правил политической игры. Но на выходе мы пока что получаем все те же стагнацию и стигматизацию. Возможно, это происходит потому, что все или подавляющее число игроков на самом деле не пытаются изменить правила, воспринимая их как "объективную данность", а не как временную условность. В этом, пожалуй, главное отличие "русского постмодерна": если на западе он имел бунтарский, "антибюрократический" характер, то в родной державе вводился в обиход "сверху", как прямое подражание. Русские вообще предпочитали до сих пор играть по чужим правилам. Вспомним, как много разнообразных популярных спортивных игр придумали англичане, и как мало - русские... Тем не менее, играя по чужим правилам, русские пытаются выиграть, и что самое печальное - это у них довольно часто получается...

Но такая спортивная стратегия, тем не менее, имеет свои пределы, которые достигаются в момент победы: оказывается, что двигаться уже "некуда", нужно либо идти собственной дорогой, организовывать свою собственную "лигу", либо снова отстать, чтобы потом опять с упоением заняться игрой в догонялочки. В этом лежит природа русского политического застоя, возобновляющегося всякий раз, когда догоняющая миссия власти достигает успеха. От нашей столь очевидной для всех победы в первой, настоящей, Холодной Войне 50-60-х годов произошел застой 70-х и проигрыш во второй, малой холодной войне 80-х. Достигнув "стратегического паритета" и "безопасности", общество не нашло пути, куда двигаться. СССР был на острие развития, но именно эта роль оказалась для него непосильной, поскольку предполагала не победу в рамках существующего дискурса, а способность формировать свой собственный. Недостаток болевой чувствительности, безболезненное "засыпание" общества сыграли фатальную роль в этой дезориентации.

Теперь тот же фактор грозит сыграть фатальную роль в том, что принято называть легитимностью государства. Легитимность власти - некий кредит, который исчерпывается в России всегда, когда ясно, что власть идет к своему концу. Легитимность власти в России - это предположение о ее жизнеспособности, распространенное в народе. По мере разрушения "метанарратива" вера в "справедливую" власть улетучилась, и всякая власть оценивается народом исключительно с точки зрения ее жизнеспособности, поскольку только жизнеспособность власти имеет для народа какой-либо практический смысл. Поэтому жизнеспособная власть в России всегда легитимна. Теперь представим, что будет, если известен с достаточной надежностью срок ухода власти с политической арены... Это автоматически означает, что к моменту своего ухода данная власть в глазах народа станет абсолютно нелегитимной.

Тем не менее вопреки, казалось бы, сделанному нами выводу власть по-прежнему старается выглядеть "строгой и справедливой". Казалось бы зачем? Но это всего лишь такая рефлексивная игра, наподобие описанной Толстым в "Войне и мире": "Власть врет. Народ понимает, что власть врет. Власть понимает, что народ понимает, что она ему врет". Ритуальная ложь превращена в часть языковой игры. Но само по себе то, что власть продолжает эту игру, сигнализирует народу, что власть еще не умерла, она все еще жизнеспособна, а значит (в рамках современной политической логики) - легитимна. Поэтому, когда президент своими диссонирующими заявлениями честно сигнализирует народу дату своей политической смерти, народ воспринимает это как нарушение правил игры и удар по легитимации всего государства.

Выход из этого промежуточного состояния, как, наверно, уже догадался читатель, в новом болевом разряде, в возрождении алгомахии из пепла политической конструктивности.

Тогда есть шансы, что из состояния неряшливой неупорядоченности, - максимальной степени свободы или, как предпочитают говорить некоторые, энтропии - информационно-политическое поле структурируется болью в некое подобие единого живого организма, в котором части связаны между собой взаимными безусловными обязательствами. Симметрия политических состояний - когда политические высказывания равно бессмысленны, а политическая окраска не имеет никакого практического значения - рассыплется в прах, и система наконец-то опять приобретёт целенаправленный импульс. Ну, а после получения и рекогниции мощного болевого импульса идеология - это уже не белиберда, не " хаосмос" (Делез), но обязательное для следования руководство к действию, обращенное к политическому классу. Впрочем, как у нас заведено, этот класс может его с таким же успехом и похерить.

Примечания:

1. Иоганн Вольфганг фон Гёте страдал острой болью в пояснице более 40 лет. Сейчас трудно сказать, что представляла бы из себя германская культура, если бы пятерчатку изобрели на два столетия ранее.

2. Лиотар, например, говорит том, что в современном мире вообще осталась возможность приносить удовольствие, только причиняя боль. Пожалуй, один Лакан обращает внимание на здравый смысл боли, утверждая боль как основу этического опыта субъекта.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67