Новый "Краткий курс": к истории глупости

Замечательный конфликт вокруг книги для учителей истории "Новейшая история России 1945-2006 гг." весьма показательно демонстрирует некоторые особенности российского "производства науки", особенно если уловить те незаданные вопросы и тематические аберрации, которые симптоматически не попадают в сложившееся поле обсуждения.

Во-первых, само поле обсуждения представляется (на взгляд, скажем так, не специалиста, то есть не историка, а человека, имеющего отношение, скорее, к гуманитарным наукам) чрезвычайно ограниченным и поляризованным. Это уже определяет характер сказанного и продуманного. Не ясно, насколько консолидированным представляется мнение историков, насколько вообще такая консолидация возможна и что она бы могла значить.

Более того, по каким-то не совсем ясным причинам коммуникация вокруг пособия исходно носит характер безадресного "компромата", направленного то ли urbi et orbi, то ли некоему абстрактному "начальству" - в их весьма специфическом неразличении. Что если новая российская публичность - это просто тотальность "начальства", все эти "кураторы", которые могут обнаружиться за каждым углом, но к которым бесполезно обращаться напрямик? Можно не соглашаться со стилистикой и даже практикой "битцевского маньяка" (Павла Данилина, ставшего по собственной воле главным ответчиком в "деле об учебнике истории"), однако трудно не согласиться с ним хотя бы в том пункте, что академические критики коллективного труда, вероятно, могли высказать свои аргументы гораздо раньше, открыто и вовсе не только для "посетителей своего форума". А главное - по существу, а не по вопросам вкуса.

Особенности такого рода критики нельзя списывать на "блог-культуру", "интернет" и т.п. На поверхности ситуация представляется предельно просто - сетевые беспредельщики раздувают конфликт в выгодном им направлении, втягивая в него, как всегда, наивных ученых, не слишком хорошо разбирающихся в технологиях сетевого провоцирования. Однако, даже не задаваясь глупым вопросом "кто первый начал?", стоит подумать о том, что не слишком ли хорошо подошла логика сетевого манипулирования посредством дозированной анонимности отечественной научной коммуникации? Не стала ли она в данном случае всего лишь коррелятом специфичных стратегий задания собственной "объективности" и "непричастности"? Быть может, в результате какой-то долгой истории отечественный ученый-общественник превратился в блогера еще до изобретения блогов - например, благодаря практике обсуждения "решений власти" на кухне, каковое обсуждение в принципе не предполагало публичности, ответственности и высказывания от своего лица?

Во-вторых, значимым моментом конфликта является апелляция критиков к некой норме научного суждения. Причем сама эта норма не проблематизируется и даже не обсуждается в качестве таковой. В поле такой "нормативизации" рождается множество трудно доказуемых, но суждений - например, относительно того, кто чем имеет право заниматься. Собственно, роль всех сравнений историков с сотрудниками администрации президента, чиновниками и банкирами вовсе не в "юридическом" определении буквы закона. В конце концов, вряд ли ученые сами готовы мыслить собственное сообщество по модели эдакого средневекового цеха с системами лицензирования гораздо более строгими, чем принято сейчас. Их роль - в утверждении, возбуждении смутного чувства должного - но смутным оно остается только для "публики", а для собственно "корпуса" оно должно быть не смутным, а, наоборот, предельно четким, хотя и не нуждающимся в верификации или рефлексии. Собственно, профессионал отличается уже тем, что он без раздумий и колебаний, на уровне подкорки, может точно сказать, чем он как профессионал должен заниматься. И кто не должен заниматься. Это чувство должного абстрактно резюмируется в словах "каждый должен заниматься своим делом", или "сложными вещами должны заниматься специалисты, а не кто попало", "мы знаем, чем имеем право заниматься, и не позволим наступать нам на пятки". Это далеко не просто вопрос отстаивания своих интересов, поскольку на карту поставлена как раз сама конструкция научной незаинтересованности, подрываемая предположительно корыстными и заинтересованными псевдонаучными "деятелями", пришедшими извне. Проблема с этим чувством состоит в том, что оно само задает вполне определенную социальную картину - более общую, не ограничивающуюся всего лишь областью научной работы. То есть своеобразную социальную folk-теорию, которую, как предполагается, должны разделять подавляющее число членов определенного преподавательского корпуса. Вопрос в том, как именно эта картина согласуется или не согласуется с происходящим в России? И имеет ли она вообще какие-то реальные основания? В ходе полуподпольных дискуссий между "маньяками" и "профессионалами" выяснить это нереально.

Если даже оставить вопрос о реальности и обоснованности этого "чувства должного" ("как оно должно быть"), которое требуется производить и подтверждать в подобных обсуждениях (это, кстати, показывает, что последние не имеют ничего общего ни с публичными дискуссиями, ни с собственно научными), интересно обратить внимание на то реальное содержание, которое им подразумевается. Иначе говоря, на некую картинку того, "как оно должно было бы правильно делаться, если бы не враждебные силы".

Согласно общему самопониманию ученых (и не только гуманитариев), они являются представителями вполне автономного, независимого сообщества, которое решает только те проблемы, которые оно же и ставит. Зачастую ученые, стремясь подтвердить такое самопонимание (которое зашифровывается в дискурсе профессионализма), ссылаются на "практику других стран". То есть сообщества ученых систематически ставят себя в положение "современности" и "нормы", по отношению к которым должна формулироваться программа модернизации "варварской" и "дикой" власти. Однако сами эти ссылки на норму функционирования науки нуждаются в тщательном отсеве, иначе можно доказать прямо противоположное.

Например, учебники истории (и особенно современной истории) постоянно оказываются в центре политических и общественных конфликтов, что уже позволяет поставить под вопрос ту логику профессионализма и корпоративизма, которая навязывается в качестве обязательной и само собой разумеющейся. Причем такие конфликты не носят характера общераспространенного "дефекта", а определяются структурными особенностями собственно научной работы в современных обществах.

Только два примера. История учебников истории Израиля сама может стать предметом исследования историка (лучше не израильского). В 2000 году очередные дебаты разгорелись вокруг учебника "XX век" Эйала Наве (Eyal Naveh), в котором в меру критически рассматривались события войны 1948-1949 гг. (Следует заметить, что автор был вовсе не первым в продвижении подобных инициатив и, более того, эти инициативы поддерживались министерством образования.) После публикации статьи об этом учебнике в "New York Times", в которой его роль сводилась к развенчанию израильских государственных мифов, автор стал объектом постоянных нападок политиков, придерживающихся правых политических позиций. Столь же неоднозначным оказалось и мнение научного сообщества. Собственно, это говорит только о том, что именно там, где конфликт возникает (например, в пункте интерпретаций критических моментов истории, жестко связанных с актуально проводимой государственной политикой), никакого единого сообщества ученых-профессионалов уже не существует. Сам их корпус в своем мифическом единстве раскалывается точно теми же силами, что действуют и вне его. (Например, не будет ничего удивительного в том, если в интерпретациях отечественных историков обнаружатся те же политические тематизации, что и в более глобальном общественном поле, что, конечно, не исключает возможности некоторого смещения и трансформации.) Иначе говоря, там, где есть проблема, предлагаемое в качестве законного решение "непредвзятой автономии" требует обращения к методам, которые уже в принципе невозможны - именно в силу попадания в данную проблемную ситуацию. Проблема возникает именно там, где она уже разделила якобы нейтральное сообщество ученых в соответствии с векторами, неподвластными внутринаучной регуляции, а не там, где есть "строго научная", верно сформулированная проблема. Так, смехотворно думать, будто историки, собравшись вместе, могут создать незаинтересованную, объективную, подлинно научную историю тех периодов и событий, которые как раз и вызывают вопросы. В противном случае нам пришлось бы думать, что историки недалеко ушли от инопланетян - и вряд ли они что-то знают о нашей истории. (Другой вопрос, а именно: должны ли они вообще стремиться к столь классической "объективности"? - при этом вообще не обсуждается, что говорит о лежащей в основании научной этике гораздо больше, чем прямые декларации последней.)

Другой пример конфликта, решенного более успешно, - вышедший в 2006 году первый совместный франко-германский учебник для лицеев и гимназий "История / Geschichte: Европа и мир с 1945 г.", идея создания которого была предложена Герхардту Шредеру и Жаку Шираку еще в 2003 году Европейским молодежным парламентом. Новая Европа требует новой истории - это достаточно очевидно. Наиболее интересно то, что никаких особых проблем не было, пока дело не дошло до описания отношений США и Европы в послевоенный период. Если французы придерживались более критических позиций (подчеркивая культурный империализм, односторонность, экономический фундаментализм американцев), то немцы рассматривали роль Америки в европейских делах, скорее, позитивно - прежде всего в качестве гаранта экономического возрождения и международной стабильности. Де-факто узкопрофессиональные контроверзы оказываются проекцией глобальных процессов - за спором об исторической роли США в делах послевоенной Европы скрывается вполне понятная обеспокоенность конфигурированием уже актуальных отношений между Евросоюзом и США. Историкам удалось найти общее компромиссное решение - не дезавуировать же глобальный проект своим профессиональным "несогласием" и бесконечными внутрикорпоративными дискуссиями!

Понятно, что перед российскими политиками и историками не стоят (по крайней мере, пока) проблемы Израиля или Евросоюза. (Хватает, впрочем, других проблем - например, постоянно актуализирующегося вопроса отношения России к итогам Второй мировой войны и к специфической интериоризации тоталитарной "вины" за содеянное - со своими гражданами и чужими.) Однако стоит обратить внимание на те моменты, которые систематически остаются вне обсуждения. Раздраженные заявления историков, которые готовы отказаться от диплома, оставляют нас, то есть небезразличную публику, в недоумении по той простой причине, что собственно содержательная критика странным образом выведена за скобки.

Так, не ясно, что именно содержательно неверного или спорного в главе "Суверенная демократия" упомянутого учебника, которая стала яблоком раздора. Существует несколько вариантов интерпретации такого исключения содержательной критики - исключения, не только практикуемого "профессиональным сообществом", но и ставшего его безошибочным опознавательным знаком. Проще всего решить, приняв "академическую" точку зрения, что "это ниже любого обсуждения". Что обсуждая "это", неизбежно встаешь на одну доску с тем, что невозможно и недостойно обсуждать. То есть красноречивое "молчание" о содержательных изъянах должно стать демонстрацией научной этики, ее апофеозом. Однако с таким же успехом можно в нем усмотреть инструментализацию этой этики - отказываясь от обсуждения содержания, мы даем понять, что "оно ниже всякой критики", то есть делаем его некритикабельным. То есть какое-то содержание по вполне внешним причинам может быть априори ниже критики. Хорошо, когда у ученых есть этика, другой вопрос - как именно они ее понимают и как применяют.

Сама эта этика, в ее реальности и исторической определенности, представляет собой достаточно сложное образование. Манифестация научной этики, по сути, здесь маскирует отсутствие той истории ее формирования, которая была характерна для ряда европейских стран, в XIX веке сформировавших публичную сферу в условиях двойного давления - как со стороны капитала, так и со стороны государства. Собственно, именно с этого момента, жестко связанного с социал-демократией, начинается разговор о современной профессиональной этике, а вовсе не с клятвы Гиппократа. Такая этика как раз предполагает, что есть общественные блага, в создании которых участвует профессионал, который не может поэтому действовать просто как бизнесмен или наемный работник. Это совсем не то же самое, что использование этики для утверждения неоспоримых прав собственного сообщества или возрождения неких вариантов корпоративизма. Впрочем, последнее становится более понятным, если учесть, что в России достаточно велик разрыв между этой апелляцией к норме научной этики и ее "материальной", в том числе и исторической, наполненностью. Грубо говоря, есть место для профессиональной этики, но это место могло создаваться механизмами, работающими против нее или, по крайней мере, в безразличии к ней. Например, всегда заявляемый в качестве очевидного императив "давайте каждый будет заниматься своим делом" в устах российского историка, социолога или философа всегда предполагает не просто альянс с государственными структурами, но и долгую историю инструментализации соответствующих "научных корпусов" со стороны власти. А именно: как раз власть определяет те "места", которые приходятся на долю каждого профессионального или ученого корпуса. Апелляция к "своему месту" имеет поэтому порочный характер. Собственно, она и делает из корпуса корпус, а не просто сообщество. Поэтому в тезисе об "этике" российский ученый реально всегда говорит "А", но не говорит "Б", то есть благоразумно оставляет самого себя в неведении относительно функционирования науки как общественного предприятия - не будучи даже в состоянии поставить вопрос о переопределении модуса и характера этого предприятия. Естественно, такое специфически зависимое и инструментальное положение науки не является чем-то раз и навсегда заданным - и ученые могут участвовать в его реформировании. Однако актуальный режим обращения к сообществу и от имени сообщества, как и режим взаимодействия с властью, на деле всегда стремится вернуться к более чем архаичным образцам выстраивания и научной этики, и научной деятельности.

Весь интерес ситуации в том, что академия, стремящаяся сохранить монополию на производство "грифа", единственно легитимного "содержания", в действительности не может и не хочет существовать в режиме "автономного законодательства". То есть академия, неявно для себя, всегда воспроизводит патовую ситуацию - с одной стороны, она якобы находится в положении единственного "знающего", который знает, какие учебники нужны и какие содержания в них должны быть. С другой стороны, "рисковать" и издавать (производить) в режиме такой автономии она не будет, если нет уже утвержденного, согласованного "стандарта". Академия хочет быть и автономной, и подражающей, исходно инструментализированной. Кто стандартизирует стандартизаторов - вопрос тут неразрешимый. Для академии возникает проблема договоренности с внешней, властной, инстанцией, сам процесс договора с которой представляется (в сознании академиков, конечно) нелегитимным. С третьей стороны, такая псевдомонополия обеспечивается тем, что практически любую "инновацию со стороны" (то есть возникающую под влиянием актуальных политических требований и запросов) академия стремится распылить до состояния рецензионного вакуума, иначе говоря, любой проект может бесконечно "дорабатываться", никогда не выходя на финишную прямую. В советском варианте это может выглядеть как "вы делаете вид, что приказываете, мы делаем вид, что подчиняемся". Именно поэтому неизбежно возникают ситуации "выхода за пределы академии", поскольку в целом образовательная политика и политика вообще не может быть подотчетна академическим институтам (в широком смысле).

Мораль этой истории должна была бы предполагать, по крайней мере, дистанцию по отношению к морализированию. Бессодержательность "дискуссий", обосновываемая ссылками на научную этику, выдает аморфность самого сознания ученых, слабо различающего этичность историка и, скажем, химика. Вместо того чтобы идти к свободной научной этике, то есть к этике публично ответственного профессионализма, проводятся попытки представить сообщество ученых в качестве независимого и отделенного от общества (причем отделенного именно так, словно бы эта невидимая и, главное, неприкосновенная граница позволяла ученым с легкостью решать проблемы, которые перед ними возникают). А на другой стороне того же самого противоречия - предельная зависимость от абстрактно понимаемой власти, в горизонте которой возможно только бесконечное делегирование "наверх" более или менее выдающихся представителей "республики ученых", так что позиции внутри этого научного сообщества четко определяются притяжением со стороны властных полюсов. Выдвижение в такой ситуации некоей позитивной программы - без анализа самой ситуации - может слишком легко обернуться очередным обнаружением "желаемого вместо действительного". Пока же ясно, что несколько ходов отправной дискуссии в каком-то смысле сами стали демонстрацией реальности "суверенной демократии": отсутствие четко очерченных внешне- и внутриполитических программ (и даже их боязнь, поскольку программы уже указывают на реальные проблемы), фундируемое предельной "нормальностью" существующего политического процесса и иллюзией сверхудачной конъюнктуры, дублируется запретом на содержательную дискуссию со стороны профессиональных ученых. И в том и в другом случае любое социальное действие редуцируется до своей "нормы", до беспроблемного и аполитического "обстояния дел, как их делают".

Ученые в своих этических деклараций откровенно заявляют о стремлении быть независимыми от общества, ничем с ним не связанными (представители академического сообщества, готовые на простые формулировки, обычно говорят, что общество просто должно обеспечивать их существование как таковое - как уже данной ценности, без всякой коммуникации, всегда подозреваемой в попытке "приватизации" и "использования"). Но разве не то же самое - но уже в качестве упрека - предъявляется апологетам "суверенной демократии", которая будто бы как раз и манифестирует собой утопическое желание власти быть абсолютно независимой и неподотчетной? В этом смысле возникает вопрос, кто же более суверенен - ученые или пресловутые кремлевские клерки? И кто из них более научен? Или у них соцсоревнование?

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67