Литература в Большом Городе-3

О назначении поэта

От редакции. "Русский журнал" продолжает публиковать заметки Евгении Вежлян о литературе и общественном процессе. Ранее были опубликованы "Литература в большом городе–1" и "О свободе выбора и выборе свободы".

* * *

Задумываться вредно. Особенно по поводу культурного контекста (он же – политический, экономический и проч. – контекст культуры). Особенно сейчас, когда холод велит нам экономить усилия, а контекст, напротив – становится все подвижнее, «горячее» и неуловимее. То, что казалось важным вчера, сегодня очевидно оказывается ни на что не влияющим, а выводы, сделанные «по горячим следам», обретают статус преждевременных.

Вот и я тоже: задумала колонку про литературу в нашем большом и сложном городе, а теперь сижу с этой самой литературой как Гамлет с черепом и думаю мысль, старую, давности примерно двадцатилетней: в сущности, все эти премии, литературные вечера да пьянки, споры-разговоры, все эти мелочи и подробности литпроцесса – кому они интересны, кроме самих литераторов? «Цех», профессиональное сообщество со своими правилами, проблемами, конфликтами… Литераторы все же – не музыканты и не футболисты, сообщения о внутрицеховых делах которых вызывают всеобщее любопытство, потому что значимость производимого ими «продукта» для всех абсолютно бесспорна и в доказательствах не нуждается. Современная отечественная литература, вся нацело – до недавнего времени похвастать этим не могла. Ее потенциальные читатели: учителя, врачи, менеджеры среднего звена, вузовские преподаватели – словом, интеллигенция – предпочитали «классику» и переводную «зарубежку». Отечественных писателей, как правило, сравнивали с Толстым и испуганно ставили на полку…

И вот теперь, когда все кругом только и говорят, что о политике – куда мы, со своей литературой? Собственно, в какой связи…? Но стоп… Не я ли сама после митинга на Проспекте Сахарова писала о «новой интеллигенции»? «Морозное шествие» по Якиманке убедило меня в собственной правоте.

А было дело так. Накануне я очень поздно вернулась домой с вручения премии «Нос» в Политехническом музее и долго не могла угомониться. Холод в большом зале, где проводились дебаты, перепалка жюри и экспертов, накал страстей (неподдельный, поверьте) и последующее общение с коллегами во время банкета – тут не до сна. А шествие, между прочим, назначено было на 12 часов дня. А уже к 11 утра нужно было прибыть в кафе «Му-му», встретиться с друзьями и изготовить плакаты.

Так вот, поспав часа четыре, я – это если быть честной – стала себя уговаривать и мотивировать, чтобы встать и шагнуть в мороз.

Чего мы добились? Чуров не ушел и даже не извинился, Путин… ну, с ним вообще все ясно… Оправдан ли метод? Эффективны ли – в смысле политического воздействия – митинги, превращенные в народное гуляние с плакатами – отсутствием запрета на их проведение? Не слишком ли мы законопослушны?

Так думала я, собирая все имеющиеся в доме теплые вещи и обряжаясь в них как в доспехи, – все же поднявшись – потому что совестно нежиться в тепле, в то время как твои товарищи рискуют замерзнуть – даже неважно во имя чего. И уже окончательно превратившись в капусту, я вдруг поняла: в данном случае действенность – не критерий. Наши митинги и шествия – не риторический аргумент. Чтобы они смогли осуществить себя как аргумент, нужен все же готовый язык, налаженная коммуникация в поле политического. Власть же именно что избегает всякой коммуникации, и, кстати, в случае митингов – разрешить их – значило уйти от ответа. Для власти это разрешение – одна из форм избегания диалога.

Нет, тут все тоньше. Митинги таким образом из пространства риторического переходят в пространство эстетического по Канту. Митинг, шествие, политическая демонстрация превращаются в перформанс – совместное действие многих, имеющее цель в себе самом. На митинге встречаются, братаются, взаимодействуют еще вчера разделенные цеховыми границами, и даже предубежденные друг против друга интеллектуальные цеха. И, взаимодействуя, они по-новому осознают себя – как часть протестующего, политически значимого сообщества. Сообщества людей, профессионально имеющих дело со смыслами, их порождением и трансляцией. Новые смыслы, ценность языков.

На Якиманке я была с маленькой «философской» группкой. Мы шли и обсуждали проблему «аргументации протеста». Собственно, что можно противопоставить аргументу «Светы из Иваново», ее «более лучше одеваться»? Как найти и нужно ли искать язык диалога с теми, кто простую соположенность во времени принимает за причинно-следственные связи? Тут мы нагнали колонну преподавателей РГГУ и разговор прервался… А потом меня окликнули знакомые литераторы.

Не диалог извне, а диалог изнутри – межцеховой, который должен окончиться выработкой нового поля общезначимых смыслов – вот что сейчас важнее всего. Вот в чем проявляется «политическое». Именно дефицит таких смыслов делает власть сильной и ослабляет оппозицию.

То есть если до сих пор наша принадлежность к цеху (литераторов, преподавателей, или журналистов) означала всего лишь профессию, способ зарабатывать деньги, то теперь над этим надстраивается иная значимость, чему отчасти помогает и власть, воскрешая риторику противопоставления «трудяг» и «офисного планктона/креативного класса». Теперь к осознанию цеховой принадлежности у участника митингов и шествий примешивается чувство «миссии», социальный и политический посыл, она становится поводом для объединения или размежевания. Политическое смыкается с экзистенциальным. Цеховые границы рушатся и появляется пространство «новой общезначимости».

И попасть в это пространство теперь стремится более-менее все, имеющее отношение к медиа, даже если для этого приходится резко менять формат.

Массовое и элитарное вступают в непривычные взаимодействия, не обусловленные постмодернистской игрой (привычное здесь – это, например, романы Умберто Эко, то есть всякая мимикрия элитарного под массовое, интеллектуального романа под детектив и т.д. и т.п.).

Элитарное попадает в поле массового интереса, а массовое, наоборот, мимикрирует под элитарное, или присоединяется к нему. Вот казалось бы: еще недавно телеканал «Дождь» был «отдушиной» для «умных маргиналов». Теперь огромные постеры «хотите узнать, как было на самом деле – смотрите “Дождь”» – висят по всему городу, будто и не «Дождь» это вовсе, а СТС. Еще недавно Ксения Собчак ассоциировалась исключительно с гламурно-развлекательными форматами, а теперь – надела хипстерские очки и не стесняется показывать свое «мгимошное» образование, дающее ей право на «умный снобизм» и политическую убедительность.

Словом, если брать ситуацию в ее «социокультурном» аспекте (который, правда, трудно отделить от чистой политики) «умные» начинают и выигрывают. И литература здесь – не исключение. Причем в литературе процесс смены форматов пошел еще до всяких митингов. Митинги проявили и обострили намечающуюся тенденцию.

За какие-нибудь три года «глянец» стал «умным», а «умный глянец» – модным и востребованным. «Сноб» начал печатать рассказы современных отечественных писателей, переманивая их у «толстых журналов». Прозаики Николай Байтов и Анатолий Гаврилов, о которых до того знали лишь критики да писатели, издались в знаменитой серии «Уроки русского» издательства «Колибри» и стали продаваться в сетевом книжном на метро «Выхино» (сама видела, потому и пишу).

А они – писатели не просто «сложные», а «навороченные», требующие от читателя подготовленности и эстетической толерантности, – в отличие от литературы более привычных форм, и прямого социального посыла – вроде Романа Сенчина, Захара Прилепина и прочих различных «новых реалистов».

К чему я это все? А вот к чему. «Литературный цех» в новых этих условиях неожиданно обретает свой raison d`etre и оказывается вписан в сложившийся политический пейзаж. Сейчас, когда слова вновь обретают вес, – писателю больше не нужно комплексовать и оправдываться. Он снова призван, к нему снова прислушиваются – хочет он этого, или не хочет. Гора пришла к Магомету. Река принесла труп врага. Казалось бы, – ура! Поэт обретает утраченное «назначенье» и становится «гражданином», как в старые добрые времена…Но мы уже говорили здесь о кризисе риторики. Риторика противопоставления «искусства прямого действия» и «чистого искусства» напрашивается, но – увы, так же не работает, как антитеза «трудящихся масс» и «креативных бездельников».

В 1991 году покойный критик Александр Агеев написал статью, которая тогда вызвала в прессе оживленную полемику и резкие возражения многих его коллег. У нас почему-то не принято оглядываться назад, отношения между недалеким и далеким прошлым у нас всегда как-то недовыяснены. Может быть, в силу присущего нашему обществу недоверия к посредникам (а далекое прошлое именно что опосредовано прошлым ближайшим).

А между тем, он писал в ситуации, типологически близкой сегодняшней. Близкой, но – не тождественной.

«Конспект о кризисе» – это тест, описывающий и осмысляющий процесс распада системы совлита и создания на его обломках новых литературных институций. «Поэт» утрачивал свое, воспетое классиком и как бы напрямую от него унаследованное «назначение», и превращался в сугубо частное лицо. Что и было многими воспринято как кризис подлинной и единственно возможной «великой литературы». «Великая» в случае Агеева – это не оценочный эпитет, а обозначение типологической принадлежности: «Великая литература, – пишет Агеев – это прежде всего литература синтетическая. Напрашивается сравнение ее с религией, но она шире религии, она включает ее в себя, как часть мирообъемлющего целого. Великая литература – это связная система, очень четко иерархически выстроенная в ценностном смысле. Это попытка осуществить в себе связь всего, стать стройной моделью мироздания, дать ответы на все «последние вопросы». …Великая литература является, как правило, в двух эквивалентах – либо это литература державная, срастающаяся с государством и выполняющая роль эмоционального эквивалента его идеологии, либо это литература, оспаривающая у государства право на суждение об истине и справедливости, становящаяся своего рода духовным государством в государстве…»

Сейчас связка «классика – властный дискурс» смотрится вполне естественно. Время показало, что оппоненты Агеева были неправы. Для тех литераторов, которые пришли тогда в литературу из андеграунда, а уж тем более для начинающих – людей моего поколения было абсолютно ясно, что «литература никому ничего не должна». Так мы отвечали на любые пассажи о «смысле и назначении». «Общезначимое» надолго пропало из виду, сделавшись уделом (и маркером) каких-то совсем уж нелегитимных и нечитаемых нами почвенников и «патриотов».

Свобода утратила социальное измерение и стала чисто экзистенциальной: я занимаюсь литературой, потому что таков способ моего существования. Не хотите – можете не читать. Нам казалось, что так будет всегда.

Двухтысячные изменили ситуацию. Призрак империи породил призрак «великой литературы», сопряженный с призраком же – общезначимого. Заговорили о «литературе больших идей», вновь вспомнили о ВПЗРах («великих писателях земли русской»).

Причем характерно, что симулякр «великой литературы» возник именно в силу того, что наконец-то сформированный книжный рынок актуализировал запрос на отечественную прозу, и появилась возможность «раскручивать» писателей, делать бренд. Косная материя социальной реальности 2000-х была для писателей «первой десятки» отличным, правильно сопротивляющимся материалом, который нужно было «освоить» и «семантизировать» при помощи имеющихся литературных средств.

Социальные фантазии Ольги Славниковой и Дмитрия Быкова, Татьяны Толстой, исторические аллюзии Бориса Акунина, обличения Сергея Шаргунова, Захара Прилепина и Романа Сенчина, саги Людмилы Улицкой – и стали результатом той работы, которую проделала наша литература в этом направлении.

Симулякром же великой литературы я называю ее потому, что это были усилия «частных лиц». И в этой свободной «частности оптики» сконцентрировано все самое литературно ценное, что в этот период было наработано.

Это был месседж от частного лица – к частному лицу, от единицы – к единице, причем месседж негативный – в отсутствии общего смыслового пространства и ему соответствующего рецептивного сообщества.

Все попытки воспроизвести ВПЗР-модель и транслировать некую позитивную программу, вещать ex cathedra были не то чтобы обречены на неудачу как таковые, но выводили из литературного пространства в другое, на тот момент практически не существующее.

И вот теперь оно, это пространство социальной рефлексии, ответственного смыслопорождения возникло. И – ставит нашу литературу в ситуацию для нее небывалую, ни с чем не соотносимую – то есть ни с классической, описанной Агеевым в терминах «великой литературы», ни с ситуацией 90-х, ни с «псевдореставрацией» 2000-х.

Имеет место вызов. Имеет место запрос. Но как на него ответить? И нужно ли отвечать? Другими словами: чтобы ответить на вызовы времени, должен ли «поэт» стать «гражданином» или ему достаточно оставаться «поэтом»?

Дмитрий Быков дает прямой ответ. И – несмотря на бешеный медийный успех – проигрывает как литератор. «Гражданин поэт» – проект гипертрадиционалистский. И в этом смысле – утопический. Он исходит из утопии «великой литературы» (на самом деле пародирование известных, хрестоматийных текстов русской и мировой поэзии – это жест утверждения в современности традиционной, классической литературной модели) и апеллирует к утопии власти. Сатира – имперский жанр, предполагающий диалог–схватку с властью. Иначе она невозможна. Быков отвечает на вызов времени, выходя за рамки литературы. Потому что за «вызов» здесь принимается информационный повод. А это – разные вещи.

Настоящий запрос момента лежит глубже. Это, как сказано было выше, – запрос нового сообщества на новый язык и новый смысл. Гражданин поэт – новых смыслов не порождает. Он эксплуатирует старые.

Гораздо ближе к правде ответ, который получился у премии «Нос» (шорт-лист и состав жюри) . А ответ простой: коль уж Магомет пришел к горе, горе не нужно меняться.

Оппозиция «чистого искусства» и «искусства прямого действия» снимается тем, что сейчас наступило то уникальное время, когда это – одно и то же.

В политическом отношении повесть Игоря Вишневецкого «Ленинград», получившая премию, гораздо смелее, чем любой из Быковских оппозиционных пассажей, потому что работает на деавтоматизацию глубинных, архетипических представлений о природе истории, показывая Блокаду Ленинграда глазами человека Серебряного века.

Собственно, и сами премиальные дебаты были как раз дискуссией о внутреннем «политическом» ресурсе литературы, которой не нужно быть чем-то еще для того, чтобы быть актуальной (сами дебаты не выложены пока в Сети, но есть любопытный материал – отрывок из переписки членов жюри). Марк Липовецкий, предваряя дискуссию, сказал, что искомая премией «новая социальность» – это, прежде всего, новая антропология. Новая оптика, новый язык, новый опыт. Что ставит премию над схваткой, вне литературных партий и жанровых разграничений. Похоже, премия, которую все воспринимали как сугубо «элитарную», теперь не без основания претендует на место центра, средостения литературного процесса (как добавила Елена Фанайлова к реплике Липовецкого – она «между Большой и Белой», то есть между Большой книгой и премией Белого). А раз так – действительно, нарождается новый мейнстрим.

Мой давний приятель, Данила Давыдов, известный в кругах гуманитарной общественности поэт и критик, постоянный автор «Нового литературного обозрения» и системный маргинал, всегда смешил меня тем, что повторял фразу «когда мы придем к власти…» Теперь мне уже не так смешно.

Что ж, выходит политика – неплохой катализатор литературного процесса.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67