Три книги от Сергея Костырко

ХХ век в грузинском варианте

Книга повестей грузинско-канадской писательницы, пишущей по-русски, но до сих пор публиковавшей свои тексты исключительно в переводах на грузинский, французский, итальянский, чешский и прочие языки. Экзотичность этой ситуации объясняется просто: Бочоришвили родилась и первые книжки свои прочла в Тбилиси на излете советской эпохи, там же закончила факультет журналистики, была спортивным журналистом, в 1992 году эмигрировала и занялась художественной прозой. Художественной – в полном смысле этого слова. Энергетика ее прозы заставляет вспомнить «экспериментаторскую» русскую прозу 20-30-х годов прошлого века, писавшуюся по обе стороны тогдашних баррикад. И одновременно – перед нами своеобразное подведение итогов литературного ХХ века – русского, грузинского, мирового.

Книгу составили пять повестей, не слишком пространных, но при этом написанных так «плотно», что каждая из них выглядит конспектом романа, и конспект этот уже не нуждается в разворачивании – все уже выражено. Бочоришвили удается органично описать историко-конкретное (20-30 годы и далее – от сталинских времен до наших дней, когда по грузинским дорогам двинулись танки, из советских превратившиеся вдруг в русские, - данные в лицах, характерах, ситуациях, в бытовых деталях грузинской провинции и Тбилиси) сочетать с метафоричностью, с экспрессией и лиризмом. Прозу свою она строит во многом по законам поэзии, с присущей ей многомерностью, емкостью слова и образа. Автохарактеристику стиля Бочоришвили мы встречаем в реплике одного из ее героев: "Когда-нибудь я напишу роман о тебе и об отце, - сказал я <...> - Кроткий роман, как поэма, только самые яркие моменты. Роман в стенограмме".

Бочоришвили пишет о судьбе человека и «человеческого» в ХХ веке, представленном у нее в «грузинском варианте», в котором был, например, Сталин и сталинята помельче, так сказать, местного масштаба, но от этого не менее страшные, и при этом Сталин в судьбе героев Бочоришвили лишь частное проявление некоего более общего закона в драматичном противостоянии вечных человеческих ценностей с практикой жизнеустройства, предложенной ХХ веком. Автор продолжает - по-своему - то, что делали в искусстве ее предшественники, писатели, художники, поэты от Пиросманишвили до Отара Чиладзе и Отара Иоселиани. Жанр, в котором работает Бочоришвили, я бы назвал «семейной повестью» по аналогии с «семейным романом». Каждая из ее повестей - это еще и история семьи, история рода. Ну а вместе они образуют масштабное по мысли эпическое полотно, в котором не только история Грузии, но – история «частного» человека в ХХ веке. Масштаб созданной автором картине придает присутствующая в авторском взгляде оппозиция: космополитичность ХХ века с его тотальной унификацией форм жизни, превращающими человека в функцию (экономическую, политическую, социальную) и противостоящая ему «архаика национального» как выражение естественных для человека, веками складывавшихся норм жизни. Норм, в которых жизнь человека определяется не только понятиями политической или экономической целесообразности, но и феноменом Рода, Семьи, Женщины, Отцовства и т. д. В словосочетании «архаика национального» ударение, как мне кажется, ставится у автора на понятии «архаика», как на воплощении вечных человеческих ценностей, как на парадоксальной перспективе человечества на будущее (на «национальном» автор не зацикливается - описывая борьбу грузинских энкавэдэшников с грузинской «княжеской психологией», она знает, что Сталин с Берией не с Марса упали).

И пусть читателя не смущает в этом кратком представлении прозы Бочоришвили сопряжения понятий «семейная повесть», явления как бы камерного по определению, с масштабностью мысли, которая движет эту прозу изнутри, – все это в прозе Бочорашвили есть. Откройте книгу и убедитесь.

Елена Бочоришвили. Голова моего отца. М., «Астрель», «Corpus», 2012, 288 стр., 3000 экз.

Разговор на трудную тему

Жизнеописание Михаила Владиславовича Маневича (1961 – 1997), одного из тех, кто создавал на рубеже 80-90-х постсоветскую Россию, расстрелянного наемными убийцами в 1997 году (убийц, как водится, так и не нашли, хотя статус убитого был «более чем»: вице-губернатор Санкт-Петербурга, курировавший, в частности, приватизацию гигантского хозяйства северной столицы). Автор, как и полагается биографу, описывает родителей и детство Маневича, учебу, интересы, начало работы и так далее, вплоть до заключительных глав, в которых перечисляются обстоятельства смерти Маневича. Но автор не берет на себя задачу частного сыщика, хотя материал и нынешняя литературная ситуация, казалось бы, сами подталкивают к этому - жанр расследования в стилистике «Подлинная правда о…» стал очень даже прибыльной отраслью издательской индустрии, а история Маневича вполне дает возможность продолжить средствами «документалистики» «Бандитский Петербург». Усыскин ставит перед собой задачу более актуальную, более важную. И решение этой задачи в книге напрямую связано с тем способом воссоздания облика своего героя, который автор выбрал, как сказано в авторском предисловии, "в силу ряда причин». Способ этот состоит в «детальном описании - но не самого героя, а окружающего его мира, из которого этот герой словно бы "выкинут" напрочь. То есть описывается не человек, а следы его прикосновения, залы, помнящие его голос, его ученики и наставники, родные и близкие, друзья и враги. Дело в том, что в каком-то смысле все это, взятое разом, как раз и составляют героя рассказа".

Процитированное выше «в силу ряда причин» я бы прокомментировал так: вряд ли под «причинами» следует понимать скудность материала – известный питерский прозаик Усыскин не про Гомера пишет, и не про Шекспира, живы и вполне доступны для автора друзья, соратники, близкие Маневича, и при желании набрать материала можно было не на один том биографического повествования. Тут другое - речь идет об одном из реформаторов рубежа 80-90-х годов. Маневич в книге Усыскина - это еще и некоторая персонификация того процесса – экономического, социального, политического - который создавал новую Россию. И вот здесь проблема Усыскина, а, точнее, наша проблема, которая, возможно, и потребовала такого вот кружного пути автора к своему герою. Проблема эта в стремительности, с которой наше общество отказалось от собственной памяти о девяностых, заменив ее (память) новорусским мифом о великом СССР как социальном рае с колбасой «по два двадцать»; проблема в том, с какой готовностью загородились мы от своего прошлого простеньким мифом про "приХватизатора Чубайса" и «лихие девяностые», в которые "крикливое меньшинство" диктовало свою волю многомиллионному народу (почему-то абсолютно покорному), думы и чаяния которого целиком в советском социалистическом раю. И Усыскин начинает свою, возможно, неблагодарную, но крайне необходимую сегодня работу, объясняя по возможности доходчиво, но и не упрощая, чем была на самом деле советская экономика накануне своего – естественного - развала. С каким наследием пришлось иметь дело реформаторам. И кто они такие - Чубайс, Гайдар, Кох, Найшуль, Маневич и др., и что им удалось сделать. Истории нет дела до нашей добровольной близорукости. Все, что было, в истории уже записано. И, думаю, не так много времени пройдет до того, когда наши «свободолюбцы», с энтузиазмом ходившие в конце 80-х на митинги бороться за демократию, которую они представляли себе исключительно по песенке Окуджавы про «Кабинетики» (то есть перестройка - это когда вместо Них начальниками станем Мы, вот и все. А что еще, спрашивается?), - когда они начнут читать книги, написанные о той эпохе всерьез. Так, как написана книга Усыскина.

А чтение это отрезвляющее. В каком-то смысле сложное, а для кого-то, возможно, и неподъемное, и не потому, повторяю, что так уж сложно излагает автор, а потому, что для понимания сказанного здесь придется отказываться от расхожих схемок недавней истории, предлагаемых публицистами на нынешнем ТВ, и включать собственную память, включить, уж простите, мозги, чтобы понять, чем были для России 90-е годы. И соответственно - современниками каких людей мы были. И кем, в частности, был Маневич.

Прерванный в начале тысячелетия разговор обо всем этом был именно прерван, но – не закончен. Усыскин продолжил этот разговор.

Лев Усыскин. Время Михаила Маневича. М., ОГИ, 2012, 288 стр., 3000 экз.

В защиту поэта

С некоторых пор чувствую странное: недоумение, даже - неловкость, когда встречаю стихотворные отклики поэтов на события текущей политики. Зачем поэту заниматься обустройством быта, пусть даже общественного и политического, если ему дано заниматься бытием? Зачем повторять попытки Маяковского приравнять перо к штыку, на которых сломался его талант, да и, похоже, сама жизнь? Замечательные – по своей двусмысленности замечательные – стихи написал когда-то Некрасов: "Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан". Никуда не денешься, торчит из них четкая оппозиция: поэт - гражданин. Почти на уровне "или-или".

Да нет, разумеется, я понимаю, что поэт может написать политическое стихотворение как истинное, может быть, даже великое произведение искусства. Но для этого, извините, нужно быть Данте. А Всеволод Емелин, книжку политических стихов которого я открыл в магазине "Фаланстер", при всем уважении к его таланту и харизме, все-таки не Данте.

Сборник называется "Болотные песни", названием своим отсылающий к происходившему на Болотной площади – «поэтическая хроника недавней волны протестов», как сказано в аннотации. Первое стихотворение помечено четвертым декабря 2011 года, последнее - 9 апреля 2012. Короче, нечто сверх-актуальное, остро-политическое, да еще в устах поэта, культивирующего в своих стихах - пусть и художественно отрефлектированную, но от этого только более ядреную - разухабистость городского люмпена-образованца. И все так: стихи, в которых - единороссы, Госдеп, Путин, Чуркин, Ксения Собчак, менты, автозаки, белые ленточки, либералы и националисты, Немцов, Собянин и т. д. Вроде как действительно – «остро-политическое». Только вот погрузиться в «политическое» и «актуальное» почему-то не получается - мешает противоестественная для поэта-публициста отстраненность от собственно политической эмоции. Автор четко держит определенную дистанцию между собой и действом, в котором как бы участвует его лирический герой (да и со своим лирическим героем - тоже): "Повяжу я белую ленточку, / Попрошу прощения у тещи, / Попрощаюсь с малыми деточками / И пойду на Болотную площадь. / ... ... ... / До чего ж вы довели страну, ворюги? / До чего ж вы довели народ, сволочи? / Если я на шестом десятке, в субботу, с похмелюги / тащусь слушать коллективного Шендеровича? / ..." Что-то не похоже на борьбу с «Единой Россией» (или за «Единую Россию») поэтическими средствами.

Это стихи о другом. И написаны они совсем не стремлением продвинуть в жизнь какую-то «политическую линию». Стихи эти писались естественной потребностью автора защитить свое человеческое, а, значит, и поэтическое достоинство. Это стихи о поэте и о его отношениях с политикой, с историей. Или, говоря высоким слогом, о взаимоотношениях бытийного и бытового.

(И, кстати, если опустить «на землю» сказанное в предыдущей фразе, вот этот отстранённый от митинговых страстей угол зрения поэта на самом-то деле проясняет "суть дела" - на Болотную люди пришли (могу засвидетельствовать как участник) не столько для того, чтобы бороться за Навального-Удальцова против Путина, а чтобы отречься от роли на все согласного быдла, предложенной последними телодвижениями власти. И в этом, конкретно-историческом смысле, Емелин в изображении протестных митингов абсолютно точен. Но это все-таки косвенный критерий, по которому можно охарактеризовать поэтическую точность автора.)

В своих стихах Емелин восстанавливает естественную иерархию понятий: сначала - человек, человеческое, а уже потом государство и государственное. Государство для человека, а не наоборот. И тут без разницы, кем персонифицирована идея государства, Путиным или Удальцовым. И стихи свои Емелин пишет не только от себя, но и от имени старой русской поэтической традиции: "Опять над площадью Болотной / Седая опустилась мгла / И, как портянкою пехотной, / Грядущий день заволокла. // Мороз, угрюмый воевода, / Здесь довершает свой дозор. / Нет ни айпедов, ни айфонов. / Не слышно выкриков "Позор!" // Возле замершего канала / Уж не ликует карнавал, / Недолго музыка играла, Недолго фраер танцевал. / ... ... ... / Но есть награда за страдания / И не пропал ваш скорбный труд - / Премьер-министр дал указание, / что время зимнее вернут. // Не зря я заходился криком, / И гнев зашкаливал за край - / , Три дня рождественских каникул / Теперь перенесут на май".

Ну да, Емелин - не Данте Алигьери, но работу свою он делает на том же поэтическом поле.

Всеволод Емелин. Болотные песни. М.. «Фаланстер», 2012, 88 стр., 700 экз.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67