Работа траура

Существует множество способов использования людей. В этом смысле современный мир как нельзя более далек от кантовского принципа запрета на использование человека в качестве средства. Ведущие определения терроризма всегда предполагают "использование невинных людей" в качестве чего-то недопустимого и избыточного, как будто возвращая нас к этике "царства целей". Терроризм использует невинных людей, чтобы воздействовать на политику. Однако не делает ли сама политика то же самое? Не заключается ли один из возможных моментов демократии именно в том, чтобы использовать "невинных" (то есть всего лишь непричастных политике) людей в политических целях? То есть в том, чтобы не оставить никого вне политики?

Все это указывает на то, что формула "использование человека не по назначению" как определение терроризма и основа для дальнейших размышлений слишком бедна. Во множестве способов использования людей терроризм выделяется тем, что он использует не их, а их смерти. Или, точнее, непосредственную и демонстрируемую возможность смерти.

Хотя последнее десятилетие России, да и всего мира, уже может быть описано в качестве истории терроризма, Беслан многими был признан как "чистая форма" теракта. Настолько чистой, что реальный - политический, экономический, юридический - ответ на него неизбежно упускает тот траур, к которому он взывает, - поскольку такой ответ оказывается тривиальным и относящимся к чему-то другому, чему-то уже бывшему и в принципе повторимому. То есть ответом, который нельзя было не ожидать: все ответы на Беслан эквивалентны ответам на любой иной сопоставимый теракт, исключая таким образом уникальность траура.

В чем "чистота" Беслана? Ответить на этот вопрос - значит приблизиться к трауру, отстранившись, пусть на мгновение, от Беслана-преступления, Беслана-политики, Беслана-катастрофы. Наиболее простой, но недостаточный ответ - характер жертв, предельно приближенных к смерти. Дети как главные жертвы определили эту "чистоту" не потому, что они - самое дорогое, а, скорее, потому, что здесь логика терроризма проявилась наиболее точным образом: невозможно было, с точки зрения террористов, использовать детей (невинных граждан по преимуществу) как-то иначе, чем обращая на них смертельную угрозу. Дети должны создать живую ("контрастную") картину смерти, и любой теракт прежде всего прорисовка такой картины.

Террористический акт не "пренебрегает" смертью, рискуя жизнью своих отважных приверженцев, а делает на нее ставку, то есть не уничтожает врагов, а изображает их уничтожение. Возможно, потому, что действительное уничтожение не только нереально, но и невыгодно. (Достаточно часто отмечается, что крупнейшие теракты в современных городах все же не настолько крупны, чтобы демонстрировать стремление к экстерминации, возведенное в ранг закона "военное время".) Это неизбежно структурирует теракт в качестве жеста коммуникации. Если символический горизонт теракта составляется "использованием смерти" (во всей двусмысленности такого выражения), то его идеологией является коммуникация. Теракт, как кажется его проводникам и апологетам, должен установить коммуникацию там, где в ней отказано, проторить для нее пути. Но не менее постоянно эта идеология коммуникации отвергается, объявляется претензией на абсолютный диктат - что видно по политическим реакциям на бесланскую трагедию. Еще более важна деструкция этой идеологии в попытке ее исполнения.

В действительности "чистота" Беслана определена тем, что использовать смерть, изображать ее, имитировать в расчете на какую-то коммуникацию, "ответные" действия в пределе невозможно. Невозможно зарезервировать за собой позицию "господина" или "художника" смерти, способного угрожать ею всем остальным, и дело здесь вовсе не в логике возмездия. Любой теракт строится на двусмысленной позиции максимального приближения к смерти других и ее нейтрализации "для себя": в известном смысле террорист, даже смертник, никогда не умирает сам, умирает тот, кто рядом с ним. То есть не то чтобы террорист не умирал фактически, но он не умирает как жертва. Жертва смерти как таковой, то есть в абсолютном пассиве. Его смерть - всегда активная, избранная, планомерная, рассчитанная, законная, тогда как смерть жертвы - изображение ее беспомощности перед лицом смерти. Терроризм - это двойной стандарт смерти ("смерть для нас - совсем не то, что смерть для других"). Но в Беслане этот двойной стандарт был разрушен - независимо от того, что хотели "сказать" террористы, и независимо от того, насколько власть виновна или невиновна в его фактических результатах. Символический результат Беслана прост - смерть не поддается ни "управлению", ни контролируемой имитации, "прорисовке" - художник не может не запачкаться краской именно потому, что смерть не может быть чем-то произвольным.

Стоит отметить, что "разрушение двойного стандарта смерти", присвоенного некогда террористами, не составляет какой-то "заслуги" Беслана или тех, кто руководил операцией, поскольку не в этом была их цель. Власть может быть абсолютно виновна в фактических результатах бесланской гекатомбы (то есть виновна согласно тем нормам защиты собственного населения, без которых она несостоятельна), но невозможно от власти ожидать того, что она будет абсолютной. То есть того, что она в своем абсолютном всевластии разделит утверждение террористов о возможности использования смерти, где мы - на одной стороне, а смерть и ее жертвы - на другой. Словно бы власть и террористы имели некий привилегированный доступ к тому, от чего люди умирают, несмотря на всю ту фундаментальную "долю" случайности, которая как раз и стирает такое различие, неравенство "мастеров смерти" и "жертв". Террористы, создавая "картину смерти", создают условия, в которых действия по исправлению ситуации и защите жертв всегда могут сработать как триггер, стирающий грань между изображением смерти и реальностью, причем так, что в итоге замазанными оказываются все.

"Чистота" Беслана и его траур покоятся на принципиальной, атеррористической по своей логике незапланированности всего развития событий, которое в итоге и составило событие под названием "Беслан". В наиболее элементарной схеме это выглядело бы так: террористы не хотят погибать, рассчитывая на коммуникацию и диктат, а власти не хотят просто "уничтожить" их, потому что это приводит к уничтожению заложников. Но в том-то все и дело, что в условиях теракта изображение смерти и приготовление к ней не является всего лишь "театром", условностью для будущих переговоров и речей. В какой-то момент из-под контроля выходит не "ситуация", а сама логика использования смерти и, соответственно, идеологии терроризма как "инсталляции коммуникативного пространства".

Никому, возможно, не нужный результат (пусть он потом и присваивается в качестве нужного и выгодного всем - это отдельный вопрос) разоблачил поразительную наивность террористов, но вовсе не в том смысле, что они понесли возмездие, "кару", от которой никуда не уйдешь. Ситуация значительно сложнее юридических или теологических описаний, основанных на оппозициях вины/возмездия. Террористы, "смертники", постоянно совмещают "близость" к смерти с уверенностью в том, что к ним самим смерть придет совсем не так, как их жертвам, то есть неожиданно, не с той стороны, которая выгодна. Именно это позволяет "смертнику" жить уже как будто в вечности. Умение контролировать свой уход из жизни всегда считалось божественным или сверхъестественным, поскольку такое "присвоение" смерти противоречит всему тому, что мы можем помыслить о человеке. В Беслане террористы сталкиваются, возможно, не столько с планомерным и рациональным отпором (это как раз вопрос факта), сколько с цепочкой событий, которые разрывают ткань инсценировки, постановки смерти - она оказывается неподконтрольной режиссуре. Террористы, воспроизводящие логику Кириллова из "Бесов", отягощены его же проблемой - смерть из любого, даже самого смелого и умного, делает пассивную, безмолвную жертву. Которую к тому же всегда могут использовать не по назначению.

Если 11 сентября позволяло террористам надеяться на реализацию террора как акта принудительной коммуникации (пусть и с предельно общим посланием), то Беслан стал избыточным сообщением, оставляющим предполагаемых участников коммуникации при своем и даже усиливающим несовместимость их позиций. В отличие от 11 сентября, где акт уничтожения и самоуничтожение должен был совпасть с посланием (которое каждый волен толковать так, как ему вздумается), в Беслане террор должен был как будто создать время отсрочки такого уничтожения, как раз и эквивалентное возможности коммуникации (поэтому-то интенцию беслановского теракта часто сопоставляли с Буденовском). Но именно "проектирование" такой коммуникации невозможно, как невозможно заставить слушать себя только за счет затыкания рта другого.

Сущностная невозможность последовательного и планомерного использования смерти в терроре накладывает ограничения на его идеологию как идеологию открытия коммуникации. Официальный ответ на бесланскую трагедию, основанный на полном отрицании возможности разговаривать с "убийцами детей", можно при должном умении заподозрить в чем угодно, однако структурно он показывает только одно: фиктивность террористической идеологии, сохранение даже не позиций, а желания биться до победного конца (достаточно по этому поводу вспомнить недавнее заявление "президента Ичкерии", гласящее, что с изгнанием оккупантов - то есть русских войск - из Чечни, война вовсе не закончится, а будет длиться, очевидно, до полного уничтожения противника). После 9/11 такие теоретики коммуникации, как Ю.Хабермас, выступили с тезисом, что в терактах мы имеем дело с реакцией на модернизацию, то есть с реакцией на возможность будущей коммуникации, проявляемой немодернистскими и недискурсивными обществами. Это холодное, аналитическое суждение, признающее привилегию модернизма как такового и заметно отличающееся от эмоциональной реакции на "убийц детей", несмотря на свой тоталитарный оттенок, имеет неоспоримое основание: в терактах мы всегда имеем дело с заведомо ложными изображениями условий коммуникации, поскольку последняя никогда не признается террористами в качестве политической нормы. В действительности именно теракт для них оказывается "нормой политики" - как наиболее действенное и экономичное средство. Это же указывает на противоречивость и несостоятельность теракта как конструкции, которой не придашь устойчивость и содержание никакой "иной" культурой или "цивилизацией".

По сути, дистанцирование "иной" культуры или религии (в частности, ислама), столь часто приводимое для оправдания и объяснения терроризма, само является элементом его идеологии. Верно, что "святое дело" всегда предполагало предельный разрыв коммуникации, который, однако, имел отношение не к политике или тем более вполне понятным экономическим интересам, а только к акту веры. Так, первым на полный разрыв коммуникации, предельное молчание, идет Авраам, которому Бог приказывает принести в жертву своего сына. Это уже зачаток "терроризма", поскольку здесь оправдывается действие, не имеющее никакой человеческой размерности, использование смерти другого (и ее демонстрации) ради чего-то внешнего. Но все это действие имеет смысл только потому, что в нем участвует Бог, который один только и способен распоряжаться смертью - и остановить ее в нужный момент. Авраам демонстрирует искренность своего желания придать сына смерти, но, если бы не Бог, это не было бы демонстрацией и изображением, это было бы терактом1. Смерть и желание ее принести в принципе не могут быть просто "сымитированы", изображены, поэтому нужно каждый раз ради верности изображения (террорист не может допустить, чтобы его заподозрили в блефе, игре) идти до конца, но в акте веры требуется такое изображение, которое создается не человеком-художником, а Богом, полностью распоряжающимся человеческими жизнями. Бог не допускает смерть, делая из нее изображение ("фотографию веры") и уникальный акт коммуникации, которая оставляет мир миру, а Богу - Богово. Но в любом теракте позиция Бога устраняется - террористы заступают на его место, надеясь, что в нужный момент им удастся удержать поднятую с ножом руку - и свою и противника. Беслан показывает, что это невозможно.

Траур по Беслану как внутренне несостоятельной попытке политического использования смерти постоянно устраняется вполне понятным стремлением стереть его исключительность и уникальность каждой смерти. Например, "воздать должное", "найти виновных" и т.д. То есть рассмотреть его только как преступление или даже только как послание. Все это неизбежно и необходимо, но траур начинается именно там, где заканчивается или прерывается расследование, разведывание истины, поскольку ни одна доступная нам истина не имеет никакого отношения к трауру - она не способна ни приостановить его, ни обратить вспять, как и в обычном случае, когда полное знание причин смерти близкого человека не освобождает от траура, не превращает его в вопрос истины. Императив каждого теракта: нужно сделать все, чтобы в будущем не было ничего подобного. Но траур возможен только тогда, когда очевидно, что нет и не будет "ничего подобного", потому что Беслан уже есть.

Примечание:

1 За напоминание об истории Авраама и ее возможной связи с концептом терроризма я признателен Алексею Никонову.

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67