Границы интерпретации

Дудник С.И. Маркс против СССР. Критические интерпретации советского исторического опыта в неомарксизме. – СПб.: Наука, 2013. – 304 с.

По мере того как все дальше в прошлое уходит XX век, становится бесспорной та оценка, которая давалась современниками едва ли не с самого момента возникновения «социалистического» или «советского» эксперимента[1] — сначала современниками, сочувствующими и, нередко, восторженными (и по самым разным причинам склонным завышать свои оценки)[2], а затем и многими иными. То, что это основное — или, по крайней мере, одно из основных событий XX века[3] — банальность, не требующая обоснования, — а возражение здесь возможно лишь в качестве парадокса в дурном смысле слова, как стремление к неожиданному противопоставлению без достаточного основания, ради эффекта или игры словами и смыслами (оправдываемое разве что стремлением достигнуть эффекта остранения — и тем самым вернуться вновь к изначальной оценке, выведя ее за границы банальности, позволив вновь прозвучать тому смыслу, который первоначально был ей присущ).

И с самого же начала «советского эксперимента» в числе его оппонентов оказалась значительная часть марксистов. Впрочем, позициям, занимаемым последними, едва ли не всегда присуща двойственность, покоящаяся на осуждении окружающей («капиталистической») реальности, из которой вытекала сложность принципиального осуждения любого антикапиталистического опыта.

Сложность заключалась и в том, что марксизм претендует на преодоление границы между теорией и практикой, на практические последствия (и неизбежные практические импликации) любой теоретической позиции — в связи с чем марксистский теоретик почти всегда был вынужден в любой своей оценке учитывать с особенным вниманием то, как она может повлиять на действия и основания к действиям окружающих (если же он осмеливался действовать без подобной осмотрительности, то с большой вероятностью рисковал утратить сам статус «марксистского теоретика»).

Острый интерес, присущий советским интеллектуалам по отношению к различным зарубежным, преимущественно европейским версиям марксизма — как нерадикальным альтернативам официозу (нерадикальным в смысле сохранения интеллектуальной континуальности — поскольку можно с достаточной уверенностью сказать, что практически всякий советский интеллектуальный опыт в советском пространстве вплоть до конца 80-х оставался принципиально социалистическим), — сходит «на нет» в 90-е, когда многим казалось, что вместе с СССР закончилась и история марксизма, во всяком случае как политического направления, что крушение советской державы означало окончательный ответ на вопрос об оценке советского опыта. С конца 90-х, а в особенности с «нулевых», марксизм в России получает «второе дыхание» — возвращаясь в интеллектуальное пространство как интеллектуальное течение, привлекательное для молодых, дающее ценные возможности, закрытые в рамках других направлений[4].

Отсюда — из возрождающейся влиятельности марксизма в России — выходит на передний план вопрос о том, как собственно с марксистской точки зрения надлежит осмыслять советский опыт и его итог, поскольку без ответа на данный вопрос (об отношении марксизма к советской реальности) всякий разговор не имеет смысла, утрачивая историческую конкретность. В работе Дудника как раз и предпринят обзор критических марксистских интерпретаций советского опыта — от первых оценок, даваемых Розой Люксембург непосредственно по ходу событий, вплоть до работ Негри и Хардта и их последователей. Этот обзор хорошо выявляет одну принципиальную трудность едва ли не для всякой марксистской мысли: стремясь быть способом понимания и/или изменения реальности, она каждый раз оказывается в противостоянии с «вульгарным марксизмом», ставя себе задачу его «преодоления», однако это «преодоление» грозит на практике оказываться вновь и вновь преодолением самой логики марксизма. То, что является силой марксизма, — жесткая историческая логика, убежденность в постижимости истории и наличии в ней единых и неизменных законов, управляющих человеческим обществом и имеющих надличностный характер, возможность сведения всей сложности исторического процесса к нескольким простым постулатам (в чем сила и яркость «Коммунистического манифеста», звучащего новым евангелием) — все это начинает размываться по мере того, как происходит отход от «вульгарного марксизма». В подобной ситуации оказываются и сами «основоположники»: достаточно вспомнить известное письмо Энгельса от 1891 года, где он вводит при интерпретации истории оборот «в конечном счете» — применительно к материалистическому ее пониманию. Марксизм выступает одновременно и интеллектуальным направлением, и политическим учением — и последняя составляющая, в свою очередь, определяет влиятельность и значимость первой, первая же нуждается в простой и ясной схеме. В подобной ситуации марксистские интерпретации (сохраняющие ту или иную степень марксистской легитимности) предстают как прочитываемые неизбежно в политической перспективе, говорящие скорее о ситуации автора и/или той аудитории, которой адресована данная интерпретация (в связи с чем неслучайно распространенное сравнение этого рода текстов с теологическими, всегда имеющими сложную перспективу — по отношению к традиции, к данному моменту, к формам выражения и т.п., и действительное содержание марксистской статьи постороннему понять не проще, чем человеку, чуждому католической церкви, понять, какие возможные действия означает на практике конкретный пассаж папской энциклики). В результате интеллектуальное содержание марксизма в спорах о советском опыте раскрывается скорее не в итоговых оценках, а в спорах «за утверждение ортодоксии», с одной стороны, и в стимулировании интеллектуального поиска на периферии движения, неизбежно получающего метку «неортодоксальности» (с последующей возможной реабилитацией).

Примечания

[1] Если первое понятие указывало на экономическую, то второе — на политическую сущность нового общества.

[2] Показательно, что среди оппонентов советского эксперимента в России столь высокая мировая оценка нового феномена была редка. Куда чаще его укладывали скорее в рамки категорий «варварства», «отклонения от нормального развития», «исторического вывиха», соответственно, сводя феномен либо к границам русского исторического опыта, либо говоря о нем как об угрозе «мировой цивилизации», «нормальному развитию человечества» и т.п., т.е. вводя его исключительно негативным образом (что понятно, поскольку иной тип оценки вводил бы тогда данный феномен как альтернативу, нечто, имеющее собственный смысл: варвар отличается от иноземца тем, что за иноземцем есть иной образ существования, тогда как варвар — это лишь тот, кто чужд данной культуре, данному образу жизни, — но не отсылает ни к чему иному).

[3] Причем «одно из основных» не в коллекции неких «важнейших» событий — составленной по календарному или какому будет угодно принципу, — но как один из узловых моментов в той последовательности, из которой и складывается «логика развития» завершающегося столетия. В этом отношении, возможно, непринципиально, что назвать «важнейшим» или «основным» событием XX столетия: 1914 год, вызвавший обрушение «европейского мира» и одновременно открывший «дорогу в историю» (т.е. в то пространство, которое было «европейской», «западной», «мировой» или просто «историей», лишив эти понятия прежде присущей им близости, доходящей почти до синонимии, когда лишь любитель точности мог бы напомнить, что «древний мир» был вовсе не «европейским» или отметить парадоксальность формулы «допущения» Японии в «западный мир»); 1917-й; 1933-й или 1938/39-й — когда «правый поворот» обратился в нацизм (и поставил вопрос о закономерности и/или неизбежности такого рода обращения), а затем начался второй акт Мировой войны — не говоря о последующих рубежах, таких как 1945-й, 1948/49-й и т.д., вплоть до 1991-го. Если 1914 год можно считать узловым моментом, открывшим возможность 1917-го и социалистической революции в России — и в этом отношении он может претендовать на смысловую автономию от события 1917-го, в свою очередь определяя его, то все последующие события мировой истории отсылают в своей возможности к советскому эксперименту и той новой реальности, пожалуй, во всех областях человеческой жизни, которую он создал. Кстати, зачастую не принципиально важно, насколько велико было т.н. «реальное» влияние «советского опыта» в том или ином отношении, поскольку нередко важнейшим была «освобождающая сила» самого данного опыта: возникновение альтернативы существующему порядку, возможность противопоставить неудовлетворяющей реальности не одну лишь отсылку к желаемому (и почитаемому должным и/или возможным), а к другой реальности (соответственно, представляя и наделяя ее качествами, нередко весьма далекими или вовсе с трудом соотносимыми с Советским Союзом).

[4] Другой вопрос, каковы эти «возможности»: в частности, «марксизм» в отличие от иных левых практик обладает возможностью даровать «причастность к истории», «к традиции» (которая не ограничивается безымянной «традицией» угнетенных, «тех, кто не имеет голоса», но обращается к традиции «большой истории» и собственного нарратива).

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67