Достраивая недостаток реальности

От редакции. Беседы с поэтами продолжаются разговором с Фёдором Сваровским. Поэзия, отрешенная от наших романтических привычек к «лиризму», но совершенно не отрешенная от смысла, лишенная исповедальности, но призывающая к строгой исповеди – очень важна для всех нас. Фёдор Сваровский – один из ведущих поэтов этого направления, требующего внимания к себе, к оценке себя, к собственным проявлениям. Такая поэзия не дает слишком полагаться на себя, но открывает небывалую, странную надежду для тех, кто ее внимательно читает.

* * *

Русский Журнал:У современной поэзии странные отношения со временем: кажется, что поэт не столько выражает отношение к ушедшему или настоящему времени, сколько конструирует свое время, в которое различные эпохи входят как фрагменты целого. В Вашей фантастической поэзии неожиданно могут принадлежать одному плану высказывания признаки и памятного прошлого, и жгучего настоящего, и воображаемого будущего. Что это означает? Что в поэзии "социальное воображаемое" победило прежнюю жанровую структуру, в которой было известно, о каком времени говорит элегия, а о каком – стансы? Или просто ни одно время не вмещает той боли, которую чувствует современный человек, и требуется выход за привычные границы эпохи, своего времени, чтобы найти себя?

Фёдор Сваровский: На этот вопрос, заданный в той или иной форме, я отвечал уже не раз. Время в моих стихах – такой же материал, как и место, и образы героев, и все остальное. Подобное использование времени как материала свойственно практически всем моим стихам, а не только фантастическим. Собственно, фантастическая тематика – это тоже лишь прием.

Я не могу ответить про победу «социального воображаемого». Я об этом не думаю. Образы – это лишь образы, позволяющие достичь эстетического эффекта. Некоторые из образов вполне социальны по виду. Пускай так. Если же мы имеем в виду «социальное воображаемое» в понимании, скажем, Чарльза Тейлора, то у него речь идет о вещах мало связанных с искусством. Насколько я помню, этот термин обозначает представление индивида об окружающей его социальной реальности, о своем положении в обществе и т.п. Или Вы о чем?

Что же касается жанров, то я думаю, элегия или стансы – жанровые, если можно так выразиться, деления прошлого. Думаю, в русском языке сейчас формируются какие-то иные принципы стихописания и жанрового деления, определить которые предстоит, естественно, не мне, но литературоведам.

И по поводу боли. Поскольку я не пишу лирических стихов, то увязывать мои личные переживания и эстетический эффект при чтении моих стихов, конечно, можно, но, думаю, не очень продуктивно. В этом случае придется придумывать какую-то связь между мной и роботами, террористами, палачами и женщинами. Никакой реальной связи с этими героями я не чувствую. Наоборот, то, что я делаю, связано с погружением моего и читательского сознания в нечто совершенно чужое, и осмыслением этого чужого как своего. Собственно, в этом мнимом отключении и погружении в иное и состоит, по-моему, одна из важных современных литературных тенденций. И я с удовольствием себя к ней причисляю.

РЖ:В современной поэзии очень сложно выстраиваются отношения между речью и молчанием: если в старой поэзии молчание было экстатическим состоянием человека, безмолвное восхищение или безмолвная скорбь, то теперь кажется, что замолкнуть пытаются вещи. Именно они задают норму внимания, сосредоточенности, а не человек, который ранее и контролировал себя, практиковал безмолвие. Жизнь человека, по Вашему слову "истекает, как вода стекает в ручей". Что здесь происходит: стирание прежнего образа человека, или же это те переживания, которые смертный человек не может не ощутить?

Ф.С.: Вещи пытаются замолкнуть? Да Вы смерти моей хотите. Это слишком для меня сложно. Если бы я попытался залезть на кухню своего мышления и в ту часть души, где делаются образы, я бы с ума сошел, наверное. Вещи молчат по определению. А если они в художественном произведении говорят, то это вымысел, метафора, прием, что угодно, но не реальность. Мне так кажется.

Что касается высказывания о стекании жизни – это тоже лишь образ, игра образов. Если бы я всерьез думал о том, как жизнь может куда-то стекать, я бы вынужден был признать себя самым унылым щелкопером на свете.

А про стирание образа, да, могу сказать. Нет. Образ человека в моих стихах никогда не стирается, а лишь принимает иные формы. И переживания я описываю лишь те, которые человек может ощутить. Я, думаю, других и не бывает у человека. Просто некоторые из этих переживаний связаны со смертью, с загробной жизнью. Адепты большинства существующих на свете религий считают эти переживания вполне естественными.
РЖ:Хотя жанровые принципы к современной поэзии малоприменимы, можно видеть некоторое господство элегической ноты у многих современных русских поэтов (например, у Гронаса, Дашевского...). Как Вы объясняете это элегическое настроение – как попытку правильно настроиться на волну поэтического высказывания, не заглушая ее личным пафосом, или как создание некоторого нового поэтического языка, внимательного, чуткого и осторожного? И насколько для Вас значимо настроение в поэзии – или для Вас важнее тема?

Ф.С.: Элегические настроения у Дашевского или Гронаса, их осторожность, чуткость, мне кажется, обусловлены их характерами.
Личный пафос в последнее время, к счастью, не очень популярная вещь в стихах. Личный пафос, как правило, возможен лишь при наличии прямого высказывания или высказывания при помощи лирического героя, который максимально близок личности автора. Такого рода поэзия сейчас не слишком востребована среди продвинутой публики. Правда есть одно исключение – поэзия Елены Фанайловой. Стихи из последней книги Фанайловой как раз таковы, и при этом весьма востребованы. Но это исключение. Особенности личности Фанайловой позволяют видеть ее пафос как-то совершенно отстраненно, воспринимать его без избыточности.

Что касается настроения и темы, то для меня важно все. Однако я бы не использовал здесь слово «настроение», а скорее «состояние». Соединение образов вызывает состояние. А состояние подсказывает образы.

РЖ:В Вашей поэзии очень важна артикуляция; мне кажется, что прославившие Вас образы роботов – не столько метафора технологической цивилизации, автоматизирующей даже мысль и чувство, сколько именно образ артикулированности, сказанности всех последних вещей. Никакое слово не может не прозвучать отчетливо, чтобы его все поняли, как понятен жест, дорожный знак или солнечное затмение. Но это происходит в речи – Вы мыслите это как летопись происходящего, или как
размышление, или как изумляющее Вас самих поэтическое открытие?

Ф.С.: Опять же, никогда не думал об этом таким образом. Скажу, как я это вижу. Роботы и дальний космос – лишь образная среда, позволяющая создать условно эпический, как бы реально существующий, герметичный мир, события в котором как бы не менее правдоподобны, чем события реального мира. Точно таким же образом я использую описания арабского мира или описания советского мира 80-х годов. Это среда, которая позволяет присвоить предметам и событиям их «неоскверненную», неискаженную ценность. В такой среде герои говорят и делают очень простые, затасканные вещи, и все равно это интересно.

РЖ: Возвращаясь к элегичности, современной поэзии легче воспеть отсутствие, чем присутствие. Перифраза, описание встречаются редко, но часто встречаются перечисления вещей, которых может и не быть. Поэт говорит о том, чего нет и не было, а не о том, что есть. Что происходит с поэтом, когда он открывает отсутствующие предметы, как у
Вас, "Монголию", "пустыню Гоби" или "Антарктиду" почти полного отсутствия вещей и событий?

Ф.С.: Это мечты, воображение. В крайних ситуациях, когда эффективная деятельность невозможна, человек естественным образом достраивает недостаток реальности реальностью вымышленной. Огромное количество легенд построено именно на этом эффекте. Это и Китеж, и легенда о возвращении последнего погибшего императора Византии и тому подобное.

РЖ:Является ли поэтическое творчество, свое и чужое, событием для Вас? Как Вы понимаете, что такое событие в современном мире?

Ф.С.: Конечно, то, что пишут интересные мне поэты – событие. То, что пишу я, если это хорошо – событие для меня. К сожалению, в современном мире событие – это прежде всего, медиа-событие. Мне это не нравится. Но не я управляю миром. Приходится жить в таком мире, какой есть.

РЖ:Последний вопрос. В какой мере прозаическое высказывание в наши дни может зарождаться внутри поэтического? Можно ли сказать, что поэзия на материале предельных состояний говорит о том, о чем проза потом скажет в повседневной жизни, в социальной жизни? Или отношения между поэзией и прозой более сложны, опосредованы звуком и смыслом?

Ф.С.: Как это отметили уже многие мои товарищи по литературе, в России сейчас именно поэзия выполняет роль, которую раньше играла проза. Я с этим согласен. Поэзия сейчас – передний край русскоязычной литературы. Почему так вышло, я затрудняюсь сказать. Это требует серьезных изысканий.

Насчет отношений прозы и поэзии сказать что-либо затрудняюсь. Отношения эти, конечно, есть. Прозаическое письмо стало одним из приемов поэзии. Существует проза, действующая на грани поэзии. Скажем, «Школа для дураков» Соколова – яркий пример такой работы на грани. Но больше я не знаю, что об этом сказать. Я последнее время не думаю о том, как что работает.

Беседовал Александр Марков

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67