Странная пара

Роберт и Изабель Томбс. Этот сладкий враг: Французы и британцы от короля-Солнце до наших дней. Кнопф, 2007. - 782 с. 40 долларов.

That Sweet Enemy: The French and the British from the Sun King to the Present by Robert and Isabelle Tombs. Knopf, 2007. 782 pp., $40.00

В январе в британских национальных архивах были обнаружены правительственные документы, которые, согласно газете " Guardian " , шокировали историков. Это была датированная 28 сентября 1956 года записка о встрече в Лондоне между английским премьер-министром, консерватором и франкофилом Энтони Иденом и его французским коллегой, социалистом и англофилом Ги Молле; это была одна из редких встреч, когда два премьера бегло и охотно говорят на родном языке друг друга. Непосредственной целью встречи была возгонка взаимных империалистических фантазий и выработка общей позиции по оправданию англо-французской агрессии в зоне Суэцкого канала. Но этим дело не ограничилось. Воспользовавшись редким моментом согласия, Молле предложил, чтобы две страны объединились; или, если это не удастся, Франция могла бы по крайней мере войти в Содружество Наций (до 1947 года - Британское содружество). Из британских документов явствует, что Иден рекомендовал "немедленно рассмотреть" последнюю идею; там сказано также, что Молле "не думает, что возникнут какие-то трудности в связи с признанием Францией главенства Ее Величества [королева Елизавета II была главой Содружества]; кроме того, французы готовы приветствовать соглашение об общем гражданстве наподобие ирландского".

Английские газеты настолько возбудились, что забыли: эта история уже была обнародована (хотя и без документального подтверждения) двадцать лет назад; а "шокированные" историки просто не знали того, что было известно другим историкам. Роберт и Изабель Томбсы в своем обширном, многое проясняющем и на редкость детализированном исследовании франко-британских отношений с 1688 года до настоящего времени внимательно прослеживают подход обеих сторон к этому вопросу и его бэкграунд. (Роберт Томбс - англичанин, он преподает французскую историю в Cambridge University; Изабель Томбс - урожденная француженка, она преподает французский язык в Foreign and Commonwealth Office в Лондоне). Была еще попытка создания союза, предпринятая английской стороной ранее, в июне 1940 года, и презрительно отвергнутая Петэном как предложение "вступить в брак с трупом"; а в начале 1950-х годов бельгийский политик Поль-Анри Спаак (которого называли впоследствии "отцом Европы") пестовал замысел о вхождении в Содружество Бельгии и Голландии. Томбсы замечают, что "лишь немногие помнят об этом подходе [Молле], который в лучшем случае рассматривается как простое чудачество".

Реакция на "вторичное открытие" этой истории по обе стороны Ла-Манша, возможно, более интересна, чем сама история. Англичане трактуют ее в шутливом тоне и сослагательном наклонении: если бы да кабы; они изощряются в остротах относительно стиля игры совместной футбольной команды и повышения качества круассанов в британских булочных. Французы же реагируют с мрачной решимостью преуменьшить значение этого события: предложение Молле было сделано под влиянием момента, если не минутного настроения; оно не обсуждалось с помощниками и консультантами; оно не находит подтверждения в известных нам документах из французского правительственного архива. Но на этой истории, как и на большинстве других, можно нажить определенный политический капитал. Так, Жиль Савари, советник по делам Евросоюза Сеголен Руаяль, кандидата в президенты от Социалистической партии, комментирует эту историю следующим образом: сегодня "вопрос о политическом и дипломатическом объединении не стоит на повестке дня". Иными словами, новые левые - это уже не левые 1950-х: они могут быть не менее националистичны, чем любая другая партия. А некоторые французские обозреватели пришли в ярость. "Если бы такое предложение было сделано в недавнее время, - сказал один профессор Сорбонны, специалист по современной истории, - то Молле мог оказаться в тюрьме".

Если французы проявили б ольшую чувствительность к этому событию, то не только потому, что Молле выступил в роли "просителя", но и оттого, что его подход наложился в сознании комментаторов на "архетипическое" отношение Франции к Альбиону. С тех пор как Англия впервые бросила вызов французскому могуществу более трех веков назад, на протяжении двух последних столетий две эти страны были, несмотря на периодически возникавшие вызовы "со стороны", доминирующими европейскими силами, боровшимися за контроль над собственной территорией, европейским континентом и внешним миром. Каждая из этих двух стран проявляла по отношению к другой подозрительность, доходившую до паранойи, раздражение на грани ненависти и чувство превосходства, переходившее в самодовольство. Похоже, обе страны находились под действием чар, индуцировавших некий нервозный параллелизм, но имел место и подлинный взаимный интерес, граничивший с уважением.

Тем не менее существует определенная разделительная грань между этими странами - и именно она была высвечена в реакции на историю с Ги Молле. На протяжении столетий каждая из стран неоднократно побывала в позиции лидера в военной, политической, экономической или культурной сферах. Но когда англичане оказывались в незавидном положении, они крайне редко (если это вообще когда-либо случалось) смотрели на Францию: скорее, они искали модели усовершенствования в Германии или в Соединенных Штатах. Но когда дела шли плохо у Франции, французы обращали взоры на противоположный берег Английского канала и прикидывали, с тоской и некоторым смущением, не настало ли время последовать британской модели: может быть, пришла пора постоять под холодным душем экономического либерализма, чтобы наконец смыть с французской модели отложения протекционизма, инерции и непомерно разросшейся бюрократии. Томбсы искусно используют статистические данные, чтобы продемонстрировать систематические различия между двумя странами. Некоторые из них весьма неожиданны: "К началу двадцать первого столетия в Британии было десять должностных лиц, вовлеченных в управление спортивными организациями; во Франции их число достигло 12 000 человек".

После тридцатилетнего периода с конца пятидесятых до конца восьмидесятых, в течение которого Франция опережала Британию во всех областях, по которым имеются надежные статистические данные (поэтому мы опускаем такие факторы, как счастье и культурные достижения), французы стали чувствовать себя отстающими (вердикт, который англичане никогда не стремились оспорить). Недавно я ужинал в Париже с французским бизнесменом, отошедшим от дел, который жаловался на плачевное состояние своей страны: "Чего нам не хватает, так это пяти лет правления Тэтчер с пятью годами Блэра в придачу". Моей инстинктивной реакцией был вопрос: "Значит, вы ввязались бы в войну за Фолкленды, а потом вторглись бы в Ирак?" На что он мне ответил (мрачным тоном): "Ну, по крайней мере на Фолклендах вы победили". Следующая моя реплика (в чисто английском стиле) просто напрашивалась. Я должен был сказать: "Что ж, вам предоставлены обе эти возможности. На следующих президентских выборах соперничество развернется, по-видимому, между Николя Саркози, твердым сторонником дерегуляции и, стало быть, тэтчеристом, и Сеголен Руаяль, чья кампания, безусловно левая, началась в манере, очень напоминавшей кампанию Блэра в 1997 году: умение хитрить с массмедиа, льстить молодежи, не заострять политические проблемы (спасибо и на том, что она, по крайней мере, ясно дала понять, что не собирается объединяться с Британией). Она могла бы и дальше продолжать в том же духе, если бы отставание на четыре пункта по опросам общественного мнения не принудило ее развернуть идентифицируемую левую программу согласно традиционной французской модели.

В данный момент общественное настроение во Франции определенно депрессивное. Приезжему писателю постоянно приходится слышать: "Почему у нас ничего не ладится?" Даже менее "нагруженный" вопрос: "Почему британская литература сейчас сильнее, чем французская?" - содержит в себе предпосылку, что и эта проблема была бы решена, если бы Франция наконец признала Адама Смита. Можно принять это за рутинное брюзжание, проявление мазохизма, уравновешивающего французскую жовиальность. Но сейчас дело обстоит намного серьезнее. Люк Ферри, профессор философии в University of Paris VII и бывший министр образования, рассказал мне о недавней дискуссии с мятежными студентами-леваками (если в нынешней Франции "студенты" и "леваки" не одно и то же). Он уточняет, что никогда не был soixante - huitard [человеком, разделявшим идеи студенческой революции 1968 года]; но если прежние бунтари отвергало правительство, потому что оно преграждало им доступ в Аркадию, на Парнас или в земной Парадиз, то нынешние "повстанцы" обеспокоены угрозой, нависшей над их будущими пенсионными правами. В его тоне слышалось: неужели ради этого гвардейцы Наполеона сражались до последнего солдата под Ватерлоо? Ради этого генерал Камброн, командир пеших егерей Императорской гвардии, крикнул " Merde !" в ответ на требование британцев сдаться (если это даже и апокриф)?

Нельзя сказать, что в нынешней Франции нет других идеологических образцов, кроме тех, которые представляют Саркози и Руаяль. Пока социалисты не сошли со сцены, казалось, что главным соперником Саркози может стать нынешний премьер-министр Доминик Галузо де Вильпен, которого Томбы называют "импозантным, аристократическим карьерным дипломатом с большими политическими амбициями и ностальгией по наполеоновской славе". Кроме восьмисотстраничного исследования о французской поэзии Вильпен написал книгу о ста днях Наполеона, которую Томбсы часто цитируют (едва скрывая усмешку). Если послушать Вильпена, то жертва, принесенная на алтарь Отечества императорскими гвардейцами под Ватерлоо, послужила образцом для де Голля, воплощавшего собой возродившийся "дух сопротивления", и до сих пор питает "французскую мечту". Это мечта предполагает "авторитарное государство, презрение к партиям и компромиссам, вкус к коллективному действию, одержимость величием Франции, отказ пасовать перед неизбежным и сохранение достоинства в поражении". Англичан часто обвиняют в том, что они живут прошлым (упрек, который они с удовольствием принимают), но французы почти не уступают им в этом отношении. Как сказал Киплинг в стихотворении "Франция", сограждане Вильпена "первыми правду готовы признать и последними с нею расстаться" - как, впрочем, и со старыми фантазиями. Если французы иногда находят британскую демократию неубедительной ввиду того, что вторая палата состоит из никем не избиравшихся лордов, англичане, в свою очередь, находят сомнительной систему, при которой человек типа Вильпена может стать премьер-министром (а тот же Ферри - министром образования), хотя эти политики не запятнаны ни одним грубым соприкосновением с всеобщей избирательной системой. Если французы ставят англичанам в упрек чрезмерную привязанность к старым иерархиям, то мы считаем их пленниками самовоспроизводящихся и, по существу, бессменных элит.

И есть еще Жак Ширак, приближающийся к окончанию своего второго срока, ошибочно принимая те 82,2 процента голосов, которые он получил в противостоянии с главой крайне правого Национального фронта Жан-Мари Ле Пена в 2002 году, за 82,2-процентную поддержку со стороны французского народа. Состоявшаяся 11 января пресс-конференция Ширака была апофеозом бессодержательной помпезности. Президент стоял на трибуне в Елисейском дворце в окружении придворных льстецов-сикофантов и элитных журналистов, толпившихся за бархатными канатами-ограждениями. Одному репортеру было позволено задать через канат тот же самый вопрос (сформулированный буквально теми же словами), который был задан Шираку, когда он приближался к окончанию первого срока: "Не рассматривает ли он возможность остаться на следующие пять лет?" (Технически он мог бы это сделать.) По толпе пробежали знакомые звуки: покашливания, сдавленные смешки. Ширак изобразил удивление, если не изумление, дал понять, что его это позабавило, и выразил большую, знающую себе цену скромность, предоставив тем самым журналистам всю необходимую гамму чувств на выбор. Его "елисейская" манера поведения напоминает, на мой английский взгляд, повадки де Голля, чьи телевизионные пресс-конференции сорокалетней давности походили не столько на события нашего времени, сколько на придворные рауты периода правления Бурбонов.

Ширак, со всеми его особенностями, олицетворяет собой два аспекта французской власти, являющиеся для англичан наименее привлекательными (потому что наиболее французскими): душок коррупции (восходящий к тем дням, когда Ширак был мэром Парижа и, судя по всему, участвовал в сделках с "грязными" деньгами) и ничем не обоснованное высокомерие, hauteur. Эта черта также напоминает о де Голле, который однажды провозгласил, что "Франция должна продолжать вести себя как великая держава именно потому, что она таковой уже не является". Хотя в Британии общественное недовольство войной в Ираке распространено достаточно широко, требуется гораздо больше самонадеянности, чем это свойственно англичанам (или американцам), чтобы произнести вместо "Блэр (или Буш) допустил ошибку" простую фразу: "Ширак был прав".

На протяжении столетий у французов и англичан накопилось много претензий друг к другу, и во всем были виноваты неприятные отличительные черты той и другой нации: французская возбудимость и английская бесчувственность, французская фривольность и английская чопорность. В Британии видели "Карфаген", средоточие безграничного материализма; Франция представлялась "Вавилоном", притоном разврата и вместилищем ненасытных наслаждений. Но вот что обескураживает, если не шокирует в книге Томбсов: поверх всех этих различий каждая нация предъявляет другой, по сути, одинаковые обвинения: в наглости, жестокости и стремлении доминировать; в эгоизме, двоедушии, трусости и склонности к предательству. Что это - точно подмеченные недостатки или зеркальное отражение пороков, которые втайне знает за собой осуждающая сторона? Или то и другое одновременно? Свойственны ли такие черты исключительно англо-французским взаимоотношениям - или данный каталог взаимных претензий применим к любым национальным государствам, интересы которых часто пересекаются?

Очевидное достоинство книги Томбсов, которое трудно переоценить, состоит в ее "двусторонности". Англоязычный читатель может быть уверен, что на любом уровне, включая наиболее глубинные, каждому факту или его трактовке, характеризующим историю взаимоотношений двух стран, будет противопоставлен не менее убедительный контрфакт или контртрактовка. Выдержали ли англичане решающую немецкую атаку на Сомме весной 1918 года, а затем предприняли бросок, положивший конец войне, или они впали в позорную панику и их пришлось спасать при помощи французских подкреплений? Была ли Дюнкеркская операция образцом героизма англичан - подвигом, который, затянув борьбу, дал Франции надежду, а в конечном итоге и освобождение? Или это была еще одна демонстрация традиционной для англичан готовности биться до последнего француза, а потом сняться с места и оставить своих союзников на произвол судьбы? Историческая правда лежит где-то между этими - и другими - грубыми утверждениями, вбирая их в себя со всеми присущими им противоречиями. Но грубые утверждения - это то, чем оперирует большинство людей, думая об участии другой страны в своем национальном нарративе.

Обе стороны становятся "монокулярными", когда дело доходит до совместной истории. Каждая празднует свои победы и игнорирует свои поражения (мы "забыли" о победе французов под Фонтенуа в 1745 году, они не помнят Бленхейма, где Мальборо разбил французскую армию в 1704 году), если это не такое поражение - типа Дюнкерка или Ватерлоо, - которое может послужить поддержанию мифа. Но мы также упускаем из виду или слишком легко забываем свое участие в событиях, оказавшихся ключевыми моментами истории другой страны. Затопление англичанами почти всех кораблей французского атлантического флота в июле 1940 года, когда французы (которые ранее согласились разоружить свои корабли "под немецким или итальянским контролем") отказались как затопить их, так и отвести в какой-нибудь британский или американский порт с ограниченной командой; в результате этой операции погибли 1297 французов.

Эти потери, понесенные французами всего через семнадцать дней после того, как две страны обсуждали возможность заключения нерушимого союза в Лондоне, все еще бередят душу французов, но забыты в Британии (если не считать историков). Я впервые услышал об этой необходимой акции (или позорной бойне), когда преподавал во Франции в середине 1960-х. Один юноша, настроенный более непримиримо, чем большинство других моих учеников, объяснил, что он всегда будет ненавидеть и презирать британцев, потому что они убили его дядю в бухте, которую я не мог даже отыскать на карте.

В той же самой школе священники часто встречали меня с усмешкой и, пожимая руку, с иронией говорили " Ah, la perfide Albion" ["А, вероломный Альбион"]. Это была, насколько я понимаю, распространенная и безосновательная, на взгляд англичанина, дразнилка (французы редко называют нас "британцами", что еще больше запутывает ситуацию: все мы для них "англичане" или, если воспользоваться выражением, которое предпочитал де Голль, "англосаксы", что связывает нас с еще одной вероломной нацией по ту сторону Атлантики). Я не понимал тогда религиозного подтекста этой фразы: имелось в виду предательство англиканами Рима; не знал я, пока не прочел Томбсов, и ряда последующих событий, которые, на взгляд французов, превратили единичный акт неверности в общую национальную характеристику англичан. Какой процент населения Великобритании помнит теперь, как в 1754 году в лесах Огайо по приказу Джорджа Вашингтона была убита "группа мирных французских эмиссаров" (так называют их французы)? Кто вспоминает о вероломном решении адмирала Хоука посадить в тюрьму французских моряков, защитников форта, во время Семилетней войны? Кто помнит о предательской депортации семи-восьми тысяч французских поселенцев из Acadia (позднее Nova Scotia)?

А ведь была еще и Фашода (Fashoda), место со странным названием, в связи с которым разразился кризис, находящийся сейчас на периферии британской памяти. В июле 1898 года восемь французских и сто двадцать сенегальских солдат прибыли в разрушенный форт в Судане, в верхнем течении Нила, в завершение двухгодичной экспедиции, во время которой они пересекли весь Африканский континент. (Это был истинно французский экспедиционный корпус: в его экипировку входили 1300 литров кларета, пятьдесят бутылок перно и механическое пианино.) Французы подняли над фортом триколор; кажется, у них не было другой геополитической цели, кроме как насолить британцам. И они добились своего: лорд Китченер, только что завершивший завоевание Судана, появился у Фашоды и потребовал, чтобы французы покинули форт. Он дал им французские газеты с сообщениями о деле Дрейфуса, защитники форта читали их и плакали. Две стороны побратались, британский оркестр сыграл "Марсельезу", и французы ушли. Ни один человек не был ранен, тем более не погиб.

Что это, если не маленькая комическая интермедия в широкой драме империалистической борьбы? Но лишь на взгляд британцев (той стороны, которая принудила противника покинуть форт). В глазах французов это был ключевой момент национального унижения и бесчестья - эпизод, оказавший глубокое воздействие на одного восьмилетнего французского мальчика, который в последние годы жизни вспоминал о нем как о "трагедии своего детства". Откуда было знать Китченеру, который пил теплое шампанское с восемью французами в том отдаленном форту, отмечая, что за короткое время его обитатели даже разбили там клумбу - "Цветы в Фашоде! Ох уж эти французы!", - так вот, откуда было ему знать, что это событие сыграет немаловажную роль спустя десятилетия. Это было первое, но далеко не последнее столкновение де Голля с англичанами, и его тогдашняя ярость сказалась в самолюбивом и вызывающем (в переводе на французский: "решительном и патриотичном") по отношению к англичанам поведении в лондонском изгнании во время войны, а позднее - в упрямом и мстительном ("принципиальном и государственническом") троекратном отказе разрешить Великобритании присоединиться к Общему рынку ("развалить его изнутри")?

Королева Виктория считала, что французы "неисцелимы как нация, хотя очаровательны как индивиды". Их неисцелимость выражалась отчасти в политической нестабильности. Практически в каждом столетии из портов Ла-Манша отправлялись на север очередные партии изгнанников: гугеноты, жертвы революции, коммунары. Четыре монарха, царствовавшие один за другим (Людовик XVIII, Карл X, Луи-Филипп и Наполеон III) нашли себе убежище в Британии; равно как и Вольтер, Прево, Шатобриан, Гизо и Виктор Гюго. Моне, Писсарро, Рембо, Верлен и Эмиль Золя также отправились в Англию в момент опасности. Трафик в противоположном направлении был куда менее оживленным: после Стюартов единственными видными политическими изгнанниками, уехавшими во Францию, были Джон Уилкс и Том Пейн.

Такой дисбаланс - питавший самоуважение англичан как представителей нации, исповедующей свободу, - основывался на различии мотивов. Французы искали убежища из политических соображений, британцы - чтобы избежать скандала: для обанкротившихся членов правящей элиты, двоеженцев, карточных шулеров и гомосексуалистов Франция была местом, куда можно было переехать, чтобы и дальше заниматься предосудительными вещами. Дисбаланс наблюдался также в отношении добровольности/принудительности пересечения Английского канала. Как замечают Томбсы, "большинство французов переезжали в Британию делать деньги; большинство британцев отправлялись во Францию их тратить".

Это была общая практика начиная с восемнадцатого века, и она продолжается до сих пор: в Британии работает больше французов, чем британцев во Франции. Французы приезжают в Британию, чтобы воспользоваться преимуществами дерегуляции и более низких налогов: "В 2004 году в Британии требовалось два дня и £200, чтобы начать свой бизнес; во Франции для этого нужно было в тридцать пять раз больше денег, и на это требовалось в четыре раза больше времени". Британцы едут во Францию в поисках воплощенной буколической фантазии и иногда находят то, чего искали; кроме того, во Франции удается избежать некоторых специфических аспектов современности, от которых не укроешься в Британии. Я встретил недавно английскую супружескую пару в Пиренеях, объяснявшую свое решение жить в изгнании тем, что в Англии им постоянно угрожала "закупорка сосудов" ("congestion"). Не столько сердечных, сколько транспортных.

Один француз, посетивший Англию в восемнадцатом веке, восхищался "необузданной" и "несдержанной" грудью английских женщин. Хотя изысканные французы (и особенно карикатуристы) имели обыкновение высмеивать их большие ступни, выступающие зубы и деревенскую комплекцию, при реальном общении англичанки нередко поражали их свободой и естественностью манер. Писатель Ален-Фурнье, работавший на обойной фабрике в западном Лондоне в 1905 году, был одновременно смущен и очарован отсутствием на англичанках корсетов и их склонностью к флирту. Но в целом скорее англичане, чем французы пересекали канал с мечтами о сексе, и их надежды зачастую сбывались в полной мере. Секс и смешанные франко-британские браки - аспект культурного обмена, заслуживающий отдельного, более полного рассмотрения. Особого внимания заслуживает также различие в наших позициях по расовым вопросам и то, как оно влияет на наши взаимоотношения. Когда Рембо приехал в Лондон, он был поражен ордами черных людей на Regent Street: "Казалось, шел снег из негров", - сообщал он. А через сто лет после этого одним из первых сюрпризов, с которыми сталкиваются французы, приезжающие работать в Британию, является количество небелых лиц, ведущих новостные программы на телевидении и, стало быть (как считают некоторые), добившихся признания своего права на особое мнение. На французском же телевидении первое официальное небелое лицо появилось совсем недавно - и это лицо с неизбежностью оказалось женским и гламурным.

Период наиболее богатого культурного обмена между двумя странами длился с 1688 по 1815 год, и не случайно это было именно то время, когда Франция и Британия стремились разгромить друг друга. Чем интенсивнее разногласия и враждебность, тем сильнее очарование. Вольтер и Монтескье приехали, чтобы понять, как работает Британия; Джон Лоу помогал налаживать (перевод: "подрывать") французскую экономику в начале восемнадцатого века; Берк исследовал Великую французскую революцию в книге, которую Томбсы называют "самой важной из когда-либо написанных английских книг о Франции". Даже престарелый доктор Джонсон съездил в Париж (правда, без особой выгоды для себя). В те времена вы могли пересечь канал (туда и обратно) только один раз в жизни; поэтому приходилось проделывать большую подготовительную работу, затем ретроспективно обдумывать поездку, и многие считали своим долгом оставить собственное свидетельство (более или менее глубокое) для будущих историков. Чем легче становилось путешествовать туда и обратно, тем больше людей пересекало Ла-Манш - и тем ленивее и нелюбопытнее они становились.

В девятнадцатом веке аспекты культурных связей стали более размытыми и диффузными, в двадцатом этот процесс только усилился. Видимо, это и привело к тому, что раздел исследования Томбсов, посвященный англо-французским взаимосвязям в двадцатом веке, оказался единственной разочаровывающей частью их книги. Отчасти в этом виновата история: авторам пришлось иметь дело с двумя мировыми войнами, Версальской конференцией, проектом Евросоюза, Суэцким кризисом и войнами в Ираке; поэтому более частные нарративы подверглись редукции и скукожились. Многие важные события и явления не получили освещения: например, гораздо больше можно было рассказать о последствиях Первой мировой войны - о том, как людское горе сказалось на обострении национальных чувств и как процесс "мемориализации" (как официальной, так и неофициальной) повлиял на оба народа. Великий Киплинг, неожиданно оказавшийся франкофилом, едва упомянут; а ведь он мог сыграть роль чрезвычайно полезного свидетеля. По мере приближения к настоящему времени усиливается ощущение поверхностности, а то и небрежности, авторы начинают использовать ненадежные источники информации (так, архивные сведения об отношении рядовых британцев к Франции в 1940-1941 годах приводятся из вторых рук). Именно в этом разделе больше всего упущений и прямых ошибок: например, Кристофер Ишервуд и П.Г.Вудхаус названы представителями одного послевоенного "молодого поколения"; утверждается, что "британские футбольные команды зависят от французов" (вставьте после слова "команда" название "Арсенал" и замените множественное число на единственное). Утверждать, что "начиная с 1960-х все британцы, становившиеся культовыми фигурами во Франции, были женщинами, а французы, приобретавшие популярность в Англии, - мужчинами", - значит вызвать на себя огонь опровержений.

31 мая 1940 года в Дюнкерке генерал Александер сказал: "Все, что могло быть спасено, спасено". Ему возразил некий капитан Лаперуз: "Нет, генерал. Там осталась честь". Томбсы ничего не сообщают об ответе Александера (если таковой воспоследовал); но именно такая позиция (выраженная младшим офицером армии, которая также была разгромлена) приводит в ярость британцев. Мы знаем, что у нас тоже есть чувство чести; но - возможно, благодаря вошедшим в нашу плоть и кровь насмешкам Фальстафа над ложным гонором - мы не часто выставляем его напоказ, предпочитая говорить о "честной игре", "достойном поведении" или стремлении "не подвести партнера". Предоставим французам произносить высокопарные речи и рассуждать о морали - при том, что они поступают так же эгоистично и расчетливо, как и мы, англичане. Неудивительно, что мы считаем французов более лицемерными.

Французы могли бы ответить, что британцы на протяжении веков редко обращались к категории чести, потому что она не представляет для них большой ценности: вместо этого у них в чести деньги. Нелишне напомнить, как мы выглядим со стороны, хотя и не находим подобные портреты достоверными и, тем более, достаточно нюансированными. На первых этапах нашего долгого соперничества французы смотрели на нас как на варваров, пришедших с дикого севера, а наши покушения на их статус казались им такими же удивительными, как если бы они исходили от датчан или шведов. Когда британцы впервые взяли верх, французский премьер-министр Шуазель сказал (в 1767 году), что он "потрясен до глубины души" нашим превосходством. "Кто-то мог бы возразить, - продолжал он, - что это факт; я должен был бы с этим согласиться, но, поскольку это невозможно, я буду и дальше надеяться, что непонятное не станет вечным". Даже те французы, которые проявляли некоторый интерес к достижениям британцев, мало интересовались людьми, добившимися этих успехов. Монтескье считал нас "грубыми, асоциальными и, хуже того, коррумпированными". Теофиль Готье называл нас "лощеными варварами". Делакруа отозвался о Тернере как об английском фермере с "холодным, тяжелым лицом" в "башмаках на толстых подошвах".

Французы всегда знали, что нас не интересует ничего, кроме денег. Деньги, торговля, корабли, империя, деньги и еще раз деньги. Другое дело - французская экспансия, будь то роялистские, наполеоновские или республиканские завоевания; они были частью цивилизаторской миссии, а если по ходу дела удавалось нанести поражения британцам и отнять у них часть денег, то это были побочные, сопутствующие выгоды. Британцы, естественно, считали свою миссию более цивилизаторской, а те выгоды, которые они в конечном итоге извлекли из наполеоновских завоеваний (награбленные сокровища в виде бесценных произведений искусства, миллионы молодых людей, пожертвовавших своими жизнями ради специфических представлений какого-нибудь генерала о славе и замена знакомого королевского стиля правления коррупционным непотизмом), - простой платой за свои заслуги.

Мечта Наполеона об открытой Европе под руководством Франции глубоко запечатлелась в подсознании британцев и не была полностью забыта, когда настали времена Общего рынка/Европейского экономического сообщества/Европейского союза. Многие британцы считают подобные формы управления самой выхолощенной изо всех возможных версий демократической системы (как и большинство моих соотечественников, я не имею ни малейшего понятия, кто является на сегодняшний день моим евро-премьер-министром), направляемой французами и руководимой неизбранной комиссией. Есть британский евроанекдот. Встречаются официальные представители различных стран, выслушивают английское предложение, кивают в знак восхищения его многочисленными достоинствами; французский же делегат хранит молчание до конца заседания, затем говорит, постукивая карандашом по столу: "Я вижу, что это будет работать на практике. Но будет ли это работать в теории?" О том, что это не такое уж большое преувеличение, свидетельствует одно из знаменитых изречений Жака Делора, выступавшего за ускорение федерализации: "Мы создали Европу, теперь мы должны создать европейцев". Британцы предпочли бы противоположный - более логичный, на их взгляд, - порядок действий и обошлись бы без особой спешки.

Возможно, де Голль был прав, когда противился вхождению британцев в Европу, независимо от того, насколько личными были его мотивы и насколько сильна была в нем память о Фашоде. Британцы всегда приносили с собой слишком много багажа - Содружество и "англосаксонские" связи, а также совершенно другое представление о Европе. Чего больше всего боялся де Голль, так это превращения Евросоюза в простую зону свободной торговли, в то время как для англичан это и было наиболее привлекательной чертой европроекта; главное слово их европолитического словаря - "Федерализм" с большой буквы. Поэтому британцы выступают за расширение Евросоюза (в данный момент - за включение Турции, которое изменило бы природу ЕС). Французы же хотят создать сообщество на основе двухслойной или "геометрически вариабельной" системы, в которой "сердцевинные страны" (core countries) еврозоны двигались бы по направлению к дальнейшей политической интеграции, в то время как "страны внешнего круга" (outer circle of countries) оставались бы присоединенными не так прочно и поодиночке. Этот подход сказался в отрицательном результате проведенного во Франции в 2005 году референдума по европейской конституции: народ проголосовал против предложения собственной правящей элиты исходя из этих интуиций, и было бы ошибкой заключить, что сказавшие "нет" выступили за либерализм в духе Блэра.

И вряд ли ситуация изменится с приходом к власти наиболее вероятного преемника Блэра Гордона Брауна. Именно его заявление 1997 года о пяти экономических "тестах-критериях" вхождения в еврозону сняли этот вопрос с британской повестки дня; его условия были техническими, но туманными, и их неопределенность лишний раз подтвердила, что окончательное решение будет скорее политическим, чем экономическим. Браун, соотечественник Адама Смита, является убежденным атлантистом, который подсчитал, что в перспективе британская торговля на 80 процентов будет вестись со странами, не входящими в Евросоюз.

Томбсы признают, что, когда они приступали к работе над книгой, им было не ясно, что у них получится - "единая история" или просто серия эпизодов; и они были не уверены, достижима ли в подобном повествовании внутренняя связность. То, что она достигнута - причем триумфально, без насилия над фактами, - может быть поставлено в заслугу наименее обнадеживающему обстоятельству: "рецидивизму" в англо-французских позициях. Наша совместная история напоминает бесконечную спираль недоверия, злобного восхищения, прямого и скрытого соперничества. Да, мы начали и закончили две мировые войны союзниками, но без особого взаимного доверия, и возможные преимущества этого вынужденного побратимства были очень быстро и глупо пущены на ветер. На официальном уровне не так просто найти хотя бы один эпизод, когда одна сторона бескорыстно помогла бы другой. Во время войны за Фолкленды французы предоставили британцам данные о технических характеристиках ракет Exocet, проданных ими ранее аргентинцам, и разрешили пилотам RAF (Королевского военно-воздушного флота) воспользоваться самолетами-истребителями Mirage и Super-Etendard, если они найдут для них применения. Но, скорее всего, это тоже была сделка по принципу "ты мне, я тебе".

Британцы и французы по крайней мере перестали убивать друг друга; но их параноидальное взаимное раздражение сохраняется. Когда Ширак объявил, что он наложит вето на предложенную англо-американскую резолюцию по вторжению в Ирак, французский посол в Лондоне был вызван к "яростно ликующему Джеку Стро" (который был тогда министром иностранных дел), который, "размахивая газетой " Le Monde", сказал: "Это вам даром не пройдет" (то есть британцы будут мстить по полной программе). В такие обескураживающие моменты читатель должен сделать над собой усилие, чтобы вспомнить о текущем сотрудничестве и дружественных отношениях на социальном, культурном и технологическом уровнях; об этом свидетельствует масса явлений, как то: туннель под Ла-Маншем; спроектированный Норманом Фостером висячий мост в Millau; Питер Брук в парижском театре Bouffes du Nord; Арсен Венгер, назначенный менеджером нового лондонского стадиона Arsenal Emirates, англичане-мэры небольших французских городов, французские рыбаки на английских рыболовецких судах. И наконец, не в последнюю очередь эта самая книга, которая может послужить доказательством того, что франко-британское содружество (в том числе и на матримониальном уровне) может произвести нечто достойное и имеющее в каком-то смысле непреходящее значение.

Дело, конечно, не в совершенной гармонии, которая невозможна и, кажется, даже нежелательна. Дружба на межгосударственном уровне (в которую, возможно, перерастет через столетие-другое наша "сладкая вражда") предполагает некоторые шероховатости и сюрпризы, в том числе и неприятные. Из всех высоких военных и дипломатических драм, описанных Томбсами, мне больше всего хотелось бы стать свидетелем сцены, имевшей место во время официального визита генерала де Голля в Британию. Постоянные покушения на жизнь французского президента вынудили его путешествовать с контейнером собственной крови на случай, если срочно потребуется переливание. Когда де Голль прибыл в дом Гарольда Макмиллана в Сассексе, сопровождающие его лица передали контейнер с кровью поварихе Макмиллана и попросили поставить его в холодильник. Она отказалась это сделать, объяснив ситуацию вполне по-английски: "Там нет места. Он забит треской".

Источник: "The New York Review of Books"

ПереводИосифа Фридмана

© Содержание - Русский Журнал, 1997-2015. Наши координаты: info@russ.ru Тел./факс: +7 (495) 725-78-67