Против клерикализма

Марине Палей

В нашем обществе существует огромный запрос на клерикализм. И этот запрос возрастает день ото дня. Верный признак роста - "общественная" (читай: публицистическая) реакция на уже ставшее знаменитым письмо десяти академиков президенту Путину. Клерикализм в данном случае нужно понимать сугубо буквально: как теорию и практику, нацеленную, с одной стороны, на огосударствление церкви, а с другой - на демонтаж светского государства. Это вам не какое-то отвлечнно-культурологическое "Новое Средневековье" в духе У.Эко, это вполне конкретное возведение Средневековья в норму жизни.

Оговорюсь сразу: я далек от того, чтобы относиться к этому с априорным предубеждением, уместным для горячих поклонников технократического модерна. Меньше всего для меня приемлемо восприятие науки с точки зрения модернистского убеждения в непогрешимости ее авторитета, в силу давней исторической неточности почему-то поименованного "истиной". Секуляризованная, атеистическая наука, в которой не остается места для теологических рассуждений и проблем, апеллирует к столь же односторонней картине мира, как и картина мира средневековых теологов, не оставляющих места для самостоятельно развивающейся природы и описывающих ее физики, биологии и химии.

Вместе с тем опасность нынешнего клерикалистского брожения в умах состоит именно в том, что возвращение к средневековому мировосприятию понимается в рамках канона модернистского "открытия", которое теряет всякие отличия от "откровения". Любая " "необъяснимость" при этом трактуется как проявление непостижимой божественой воли, которая права в любом случае (причем права именно потому, что является непостижимой).

Наиболее остро это проявляется именно в политике: ни для кого не секрет, что православная церковь, при всех ее имеющихся неоспоримых достоинствах, чрезвычайно далека от рефлексии по поводу любых сколько-нибудь насущных светских вопросов - будь то эвтаназия, СПИД, этническое размежевание, однополые взаимоотношения или издержки государственно-политических решений. Во всех без исключения случаях высказывания церковных иерархов по этим и подобным вопросам представляют собой разбавленные цитатами из Писания указания кремлевского агитпропа. Тонкость заключается лишь в том, что, подкрепляя своим авторитетом эти ценные указания, Церковь автоматически делает их "бесценными".

Так вот, именно эта характерная для нашей Церкви брезгливая неозабоченность "мирскими" вопросами возводится государственной бюрократией в ранг модельной реакции гражданского общества на любые события политической жизни. Подобный подход умеcтно было бы назвать "заинтересованным невмешательством", вополощающим новейшее решение проблемы разграничение сфер влияния Бога и Кесаря.

Отработанная до мелочей процедура "заинтересованного невмешательства" доведена до состояния господствующей социальной технологии, выдающейся за историческое завоевание с поистине модернистской воодушевленностью. Церковь привносит религиозные сюжеты в деятельность государства, предоставляя свои праздники, свою интерпретацию истории, своих демонов и своих святых.

При этом Церковь оказывается единственной инстанцией, способной нечто канонизировать. В ситуации кризиса главенствующих политических идеологий, которые оказываются в состоянии нечто провозглашать, но уже ничего не могут определять, это даже своеобразное благо. Оно позволяет побороть царящую в умах и сердцах неопределенность.

Однако неизбежной издержкой в данном случае выступает безбрежная клерикализация, которой нельзя поставить заслон и которую невозможно даже в точности определить. Если Церковь огосударствляется, а государство оказывается интегрированным в Церковь, исчезают всякие границы между светским и священным, профанным и святым. Государство при этом если не буквально сакрализуется, то обретает при этом искомую легитимность (которую при решении светских вопросов снискать существенно труднее).

Согласованность "православного" осуждения академиков, которые, по мнению воцерковленной прогрессивной общественности, не сведущи в вопросах креационизма, призывают к воинствующему материализму, ни черта смыслят в Законе Божьем и вообще идут совсем не в ногу со временем, служит примечательным симптомом - время, в сущности, диктует сегодня только одно: лояльность сегодня есть высшая добродетель человека и гражданина.

Наука, разумеется, не должна обладать монополией на критику (в советские времена даже прокурорские речи было принято исполнять в рамках риторики "строгой научности"). Однако, как только наука лишается притязаний на эту монополию, критика исчезает как жанр публичного высказывания.

Причина подобной зависиомсти проста: требование лояльности оборачивается запретом на знание основ и принципов мира и общества, в которых мы существуем. Все создано навсегда, "по воле Божьей". Постичь тайны государевых решений так же сложно, как и выведать божественные намерения. Сие разуму простого смертного недоступно. "Тут уж ничего не попишешь". Научные "занятия" в этом контексте становятся тем, чем были некогда во времена абсолютизма: развлечением, которое радует новыми техническими игрушками, лекарством от скуки, позволяющим тонизировать пресыщенную чувственность.

Науке отводится роль Левши, находящегося на положении крепостного подмастерья, - вынужденного тем не менее обуздывать все более миниатюрных блох. Натасканная на ловлю блох, но важная для прикрытия распила денег на "наноуровне", наука с институциональной точки зрения исподволь лишается всякой автономии, превращается в очередное чиновничье подразделение. Разумеется, при наличии вышестоящего подразделения "эффективных менеджеров", поставленных присматривать за нешуточной рановской собственностью. При этом для Церкви (или, как принято выражаться на политкорректном новоязе, для "церквей") никакого Священного синода (читай: Наблюдательного совета) не предусмотрено. И не над кем простереть свои совиные крыла новому Победоносцеву.

Это означает довольно простую вещь: Церковь (теперь уж точно в единственном числе) инкорпорирована в новые бюрократические структуры отнюдь не на птичьих правах "члена-корреспондента", а Академия в них не особенно вхожа. При этом Церковь, как и во времена Средневековья, превращена в могущественный хозяйственно-экономический субъект. Наука же обречена на госдотации (размер тут первостепенного значения не имеет), ибо требует долгосрочных инвестиций и не предполагает скорой отдачи вложений (в отличие от любой разновидности свечного заводика).

Это и есть стратегическая линия, против которой попытались возразить академики. Попытались - и вызвали шквал обвинений: в атеизме, доносительстве и даже (когда аргументы кончились!) - в плохом литературном стиле. Уровень, а главное, общая направленность аргументов свидетельствуют о том, что единственной религией прогрессивной общественности является государственничество, ряженное в фофудью. Все истосковались по службе, порядку и церемониалу, видя в них воплощение нового "большого стиля". Православие при этом находится с бюрократией в тех же отношениях, что протестантизм - с рынком: они идеально подходят друг другу. Более того, православие высупает оптимальной религий победоносной бюрократизации, воплощающей ставку на отождествление иерархии с "духовным смыслом".

Справедливости ради стоит признать, что возмущение академиков предложением начать преподавание в школах "Основ православной культуры" и ввести в ваковский перечень дисциплину "теология" не в последнюю очередь вызвано утратой Академией (и наукой в целом) миссии светской церкви, которую она с успехом исполняла в советские годы.

Нынешний церковный клерикализм больше всего бьет по прежнему, научному.

Это отражается и на личных представлениях о смысле прожитой жизни - тут академикам можно лишь посочувствовать: маятник качнулся в другом, совсем не в их направлении.

Однако есть некое более значимое, во всяком случае не только биографическое, обстоятельство. Прогрессивная общественность, на наивной отсылке к которой строилась советская вера в научно-технический прогресс, осталась. И не сделалась менее прогрессивной. Но с некоторых пор - и при том довольно давно - она воцерковилась. И перестала ассоциировать прогресс с наукой. Прогрессивной стала интуиция, мистицизм, прогрессивными сделались разнообразные "прозрения".

В этом не было бы ничего особенного, если бы мистическое чувство не срослось до такой степени с экономическим чутьем, а манипуляция "духовными" и "духоподъемными" объектами не стала бы признаком пришествия информационной экономики и воцарения общества инноваций.

Такая вот невероятная прежде смесь сакрального и профанного, экономики и благодати, выгоды и жертвы составляет главную, по сути, черту нашего времени.

       
Print version Распечатать