"О друг мой, поверите ли, что я давеча ощутил себя патриотом!"

Текст выступления на одном из многочисленных нынче мероприятий, посвященных духовно-нравственному / государственно-патриотическому воспитанию молодежи, школьников и прочих социально незащищенных групп граждан.

Милостивые государи и милостивые государыни! Меня попросили напомнить вам, что сразу после моего выступления в соседнем зале нас всех будет ожидать легкий и способствующий дружескому общению fourchette — насколько мне известно, организаторы постарались соответствовать духу нашего сегодняшнего мероприятия, поэтому как минимум квас и блины нам гарантированы. Слова, которыми я озаглавил свою рацею, — «О друг мой, поверите ли, что я давеча ощутил себя патриотом!» — принадлежат Степану Трофимовичу Верховенскому; поводом к столь необычному самоощущению «либерал-идеалиста» послужила встреча с «возлюбленным сыном» Петром Степановичем. Не правда ли, как верно подмечено: «ощутить» себя патриотом по случаю способен тот, кто привык воспринимать действительность сквозь призму ... калейдоскоп ... разнообразных «чувств», самочувствований и — на ломаном языке «психологии» — «эмоциональных переживаний». А ведь Степан Трофимович имел склонность ... нет, скорее чувствовал «призвание» к наукам ... имел некую «внутреннюю убежденность» в таковом призвании и даже ... по случаю ... чуть было ими — науками то есть — не занялся. И это тоже чрезвычайно характерная черта: натуры впечатлительные и остро чувствующие, в некотором смысле даже лишенные кожи, бывают весьма часто склонны к абстрактному теоретизированию, которое они отчего-то отождествляют с «наукой». Свои «теории» они постоянно поверяют опытом собственных жизненных впечатлений, а поскольку впечатления эти в высшей степени разнообразны и разноречивы, то и к своим «теориям» наши герои испытывают двойственные и переменчивые чувства: сегодняшняя истина завтра становится наихудшим из заблуждений, бурные увлечения сменяются разочарованиями — и все это протекает как-то легко, без драм и «последних вопросов». Нынешняя «гуманитарная теория» прилагает к подобным случаям фальшивое понятие — «эстетизация действительности». Фальшивое оно, во-первых, потому, что нигде и никем ясно не формулируется — и не может быть сформулировано, так как это и не понятие вовсе, а попросту имя, непосредственно прилагаемое к нескольким не очень удачным примерам «потребления», как бы имеющего целью не только использование потребляемой вещи по прямому ее назначению, но также и получение бонуса в виде «эмоции»; вторая фальшь состоит в том, что в примерах этих нет ничего такого, чего нельзя было бы описать на простом и понятном языке, без всякой терминологической пены. Как и всякое псевдо-понятие, «эстетизация» говорит нам нечто не о самих вещах, но о тех, кто это псевдо-понятие использует: «интеллектуал», чей ограниченный жизненный опыт — опыт городского жителя со средним и при этом растущим достатком — неизбежно протекает в формах серийного потребления товаров и услуг, уже сам эстетизирован стремящейся к идеальному пределу «полностью насыщенного рынка» диверсификацией потребляемых товарных «единиц»; он уже не способен воспринимать окружающий его буржуазный мир как целое, — он захвачен, пленен почти бесконечной сетью качественных различий, он прельщен бесконечной легкостью самой процедуры различения двух уникальных вещей — каждая из них тождественна только себе самой и инакова по отношению ко всем прочим вещам, предлагаемым на рынке в качестве товаров. Как результат, «интеллектуал» «эстетизирует» и ту реальность, с которой имеет дело как профессионал — реальность идей, теорий, персоналий, школ и институтов, — то есть он буквально обуржуазивает эту реальность, превращает ее в сегмент рынка, устанавливает относительную ценность предлагаемых на этом рынке товаров, стремясь потребить наиболее, как ему кажется, ценные из них до степени, по возможности исключающей вторичное потребление кем-либо другим, — то есть потребить уж прямо-таки в церковнославянском смысле этого слова. Облекая самое свое мышление в товарную форму, «интеллектуал» в своей области стремится воплотить буржуазный идеал максимальной качественной определенности, фиксируемой минимальными выразительными средствами: это побуждает его к созданию своего рода «технических паспортов» всего того, что включено в сферу его рассмотрения. Так, например, «Беньямин» ... или давайте лучше я приведу более близкий нам пример — «Достоевский» ... так вот, «Достоевский» не может быть отождествлен просто с совокупностью написанных им текстов: такая «вещь», будучи необозримой и нефиксируемой в качестве отдельной завершенной «единицы» в отдельный момент времени ... точнее, речь идет о том, что отдельный акт потребления не может быть растянут на неопределенно долгое время и поэтому должен быть совершен непременно в какой-то конечный и, желательно, как можно более короткий отрезок времени, — так вот, такая «вещь» не укладывается в рамку «эстетического отношения» — она превосходит любое конечное суждение, уравнивающее ее с ней самой. Для того, чтобы придать «Достоевскому» товарный вид, «интеллектуал» фабрикует конечный, как можно более сжатый набор утверждений, представляющих «Достоевского» прямо или косвенно. Этот набор утверждений он выбрасывает на рынок в качестве патентованного товара, способного успешно конкурировать с альтернативными «Достоевскими». Статус подобного «технического паспорта» не позволяет, в конечном счете, монополизировать «Достоевского» — фактически это просто сертификат, дающий некую гарантию ... гарантию чего же именно? — Кто знает...

Краткое и точное описание феномена «эстетизации» обнаружено мною в книжечке под названием «Невидимая брань», в VIII главе — «О том, почему неправо судим мы о вещах и как стяжать правые о них суждения». И вот что там об этом предмете сказано: «Причина, почему неправо судим мы о вещах, ... та, что не всматриваемся в глубь их, чтоб видеть, что они суть, а воспринимаем любовь к ним или отвращение тотчас с первого на них взгляда и по их видимости. Это полюбление их или отвращение к ним предзаемлют ум наш и омрачают его, посему он и не может право судить о них, как они есть воистину. Итак, брате мой, если желаешь, чтобы такая прелесть не находила места в уме твоем, внимай себе добре; и когда или видишь очами своими, или в уме представляешь какую вещь, держи сколько можешь желания свои и не позволяй себе с первого раза ни любовно расположиться к сей вещи, ни отвращение к ней возыметь, но рассматривай ее отрешенно одним умом. В таком случае ум, не будучи омрачен страстью, бывает в своем естестве свободен и чист и имеет возможность познать истину, проникнуть в глубь вещи, где нередко зло укрывается под лживо-привлекательною наружностью и где сокрываемо бывает добро под недоброю видимостью. Но если у тебя вперед пойдет желание и сразу или возлюбит вещь, или отвратится от нее, то ум твой не возможет уже познать ее добре, как следует. Ибо такое предваряющее всякое суждение расположение, или, лучше сказать, эта страсть, вошедши внутрь, становится стеной между умом и вещью и, омрачая его, делает то, что он думает о сей вещи по страсти, т.е. иначе, нежели она есть на деле, и чрез это еще более усиливает первоначальное расположение. А оно чем более простирается вперед или чем более возлюбит и возненавидит вещь, тем более омрачает ум в отношении к ней и наконец совсем его затемняет. И тогда страсть к той вещи возрастает до крайнего предела, так что она кажется человеку любезною или ненавистною более всякой вещи, когда-либо им любимой или ненавидимой».

[Конечно же, я не стал зачитывать столь длинную цитату перед аудиторией, не понаслышке знакомой с цитируемым сочинением, а лишь позволил себе короткое замечание примерно такого содержания: мол, всем вам известно это прекрасное место, в котором содержится добрая половина всей герменевтики и почти целиком — критика товарного фетишизма; также здесь можно обнаружить и весьма точное нозографическое описание феномена «эстетического отношения к действительности». — Р.Г.]

... В этом описании фиксируется существеннейшая черта эстетического отношения к вещи: это отношение складывается в течение конечного и при этом чрезвычайно короткого промежутка времени — «тотчас». Разумеется, нельзя предположить, чтобы только первый взгляд на вещь инициировал возникновение эстетического к ней отношения, а, например, второй или третий взгляд имел следствием некое сравнительно более глубокое отношение. Взгляд на вещь — как таковой! — провоцирует ее «эстетизацию», так как «взгляд» — это такое конечное движение души ... конечное несмотря на то, что взгляд может быть сколь угодно «долгим» и даже «застывшим» или «остекленевшим» ... которое выхватывает нечто и отделяет это нечто от всего остального, представляет его так, как если бы оно не имело никакого отношения ко всему остальному и никак с ним не сообщалось. Вещь, выхваченная взглядом, тотчас становится абсолютной вещью — в том смысле, что она целиком заполняет душу и безраздельно господствует в ней как некий идол — до тех пор, пока длится это самое «тотчас» ... а длиться оно может, мы знаем, сколь угодно долго. Именно конечность и стремящаяся к нулю краткость вот этого «тотчас» позволяет «остановить мгновенье» и длить его — как нам кажется — бесконечно. (Ведь как остановить то, что бесконечно само по себе?) Понятно, что «остановленное мгновение» в действительности представляет собой просто неопределенно долго повторяющееся настоящее — повторяющееся в том смысле, что содержимое души остается все тем же в каждый из этих разворачивающихся в серию моментов времени. Конечно, редко бывает так, что душа постоянно и неизменно заполнена одним и тем же «идолом», который как бы совершенно обездвиживает душу и делает ее мертвой ... окаменевшей. Обычно происходит иное: вот сейчас я целиком захвачен и наполнен вот этой вот бабочкой, ползущей по стеклу, спустя мгновение я полностью погружен в детское воспоминание о том, как мы с двоюродными сестрами ловили бабочек и прикалывали их английскими булавками к оконной раме на веранде теткиного дома, в следующий миг я оккупирован тошнотворным запахом табачного дыма, залетевшего в форточку ... и так далее — мне кажется, что содержимое моей души меняется; на деле же душа постоянно заполнена чем-то отдельным, какой-то частностью и деталью, — да, вот эта частность отлична от предыдущей частности, и я — в порядке эксперимента — могу некоторое время удерживать в уме сколько-то их одновременно, однако в какой-то момент я вдруг осознаю, что снова и снова повторяющееся различие — все то же самое различие — это и есть тот единственный «предмет», который все время присутствует в моей душе. Что же это такое, как не «я»? — Получается, то, что возникает в душе «тотчас и с первого взгляда» на вещь, — та самая «абсолютная вещь», целиком, до краев заполняющая душу, тот самый «идол», который начинает безраздельно господствовать в душе, — это ... если не принимать в расчет какие-то совершенно уже патологические случаи ... мое собственное «я» — результат эстетизирующего выхватывания меня самого мной же самим из мира. То есть: когда я весь обращен во взгляд, когда я фиксирую нечто вовне как конечное и отдельное, то и сам я перестаю «всматриваться вглубь» себя самого и начинаю воспринимать себя — не важно, любовно или с отвращением ... собственно, в том, что любовь к себе возможна только как отвращение к себе и ненависть к себе, и заключается «трагедия эстетизма», — воспринимать себя как что-то конечное и отдельное, замкнутое в себе и принимающее обрывки внешнего мира внутрь себя — чтобы повращать их там, внутри, перед мысленным взором, как бы поиграть с ними и тем самым потребить их.

Свт. Феофан Затворник где-то высказывает такую мысль: истинно удовлетворить душу способны лишь предметы безмерные — как безмерны стремления самой души; душа же ищет удовлетворения в плотском, искусственно расширяя его пределы и надеясь так достичь искомой безмерности. — В этом смысле «эстетизация» и есть способ искусственного расширения пределов плотского и мирского: останавливая мгновение, наслаждаясь головокружительной цикличностью «вечного настоящего», душа собственную конечность возводит в абсолют и поклоняется ей как идолу. Чтобы стяжать правые суждения о вещах, надо «всматриваться» в их глубину, удерживать себя от моментальной их эстетизации и «рассматривать их отрешенно одним умом». Что означает — не заключать вещь в себе самой ... это касается и такой особенной вещи, как наше собственное «я» ... путем фетишизирующего выхватывания ее из мира, но постигать ее истинную безмерность, практикуя особого рода эпистемологическое воздержание, как бы «эпохе наоборот»: если феноменологическая идея эпохе заключается в том, что установкой «по умолчанию» является для нас «естественная установка» — и вот эту-то бессознательную, стихийную установку и надобно отбросить в пользу более совершенной установки, извлекающей вещь из мира и помещающей ее внутрь сознания, — то идея «эпохе наоборот» основана на уверенности в обратном: как раз эстетическая, фетишистская установка является для нас самой простой и «естественной» ... это вовсе не какая-то «мода» или «практика», — преодолеть же эту установку — то есть начать усматривать источник бытия вещи в том, что находится вне нашего сознания и никак в него вмещено быть не может — очень и очень трудно.

Блж. Августин — «Исповедь», книга десятая, глава XXXV — трактует выражение Св. Ап. и Ев. Иоанна Богослова «похоть очей» («Яко все еже в мире, похоть плотская, и похоть очима, и гордость житейская, несть от Отца, но от мира сего есть») таким образом ... очень, кстати, любопытным образом, поскольку обычно считается, что «похоть очей» — это когда смотрят с вожделением, разглядывают всякие нехорошие картинки и тому подобное, — так вот, так, как трактует апостольское выражение Августин, как раз можно было бы истолковать феномен «эстетизации» в его отличии от всего того, что непосредственным и грубым образом связано с «чувственностью» и «страстностью». Если «похоть плотская» требует наслаждений и удовольствий для внешних чувств ... а иногда можно встретить и вот буквально настолько грубые трактовки «эстетизации» как поиска каких-то ... разумеется, вполне пристойных и без всякой уголовщины ... чувственных удовольствий, — то «похоть очей», — пишет Августин, — внушает душе желание не наслаждаться в плоти, а исследовать с помощью плоти: «это пустое и жадное любопытство рядится в одежду знания и науки. Оно состоит в стремлении знать ... Наслаждение ищет красивого, звучного, сладкого, вкусного, мягкого, а любопытство даже противоположного — не для того, чтобы подвергать себя мучениям, а из желания исследовать и знать. ... Отсюда и желание рыться в тайнах природы, нам недоступных; знание их не принесет никакой пользы, но люди хотят узнать их только, чтобы узнать. ... И какое же множество ничтожнейших, презренных пустяков ежедневно искушает наше любопытство и как часто мы падаем! ... А когда я сижу дома, разве мое внимание часто не захватывает ящерица, занятая ловлей мух, или паук, опутывающий своими сетями попавшихся насекомых?»

«Исследовать с помощью плоти» — вот девиз эстетизма. В чувственном удовольствии самом по себе еще нет ничего «эстетизирующего» — «эстетизация» случается тогда, когда я не просто наслаждаюсь, но начинаю в момент наслаждения нарциссически разглядывать самого себя, наслаждающегося, и получать удовольствие как бы «второго порядка» от такового разглядывания. Потому-то и возможно наслаждаться страданием: наслаждение здесь имеет место именно от созерцания себя, испытывающего страдание. Но где же тут «исследование» и «стремление знать»? — Приведу пример: удовольствие, которое я получаю от чтения Достоевского, может быть двух родов. Первый род удовольствия имеет своим источником постижение того, что Федор Михайлович — даже рассматриваемый в качестве исчерпывающей совокупности всего, написанного им и о нем — никак не может быть приравнен к этой совокупности, что он бесконечно ее превышает хотя бы просто потому, что он — душа живая. Удовольствие этого первого рода называется радостью. Второй род удовольствия проистекает от эксплуатирующего потребления «Достоевского» в качестве генератора «частичных объектов»: это может быть какая-то «идея», цитата, факт биографии ... нечто конечное и отдельное ... то, что я начинаю внутри себя вертеть так и эдак, поворачивать перед оком души то одной, то другой стороной и при этом нарциссически наблюдать за собой — вот как я тут удачно повернул, а там изящно закруглил. Можно бы и еще — но объект-то уже потреблен! — отсюда и случается новое движение души: а что еще столь же волнующее я мог бы отыскать у Достоевского? — что-то, пригодное для фетишизирующей утилизации, — вот вам и исследовательский интерес.

Мое вступление несколько затянулось ... признаюсь, я тут немного увлекся ... да, вот мне подсказывают, что мое время истекло ... а я ведь, собственно, готовился к серьезному разговору о «патриотизме» как такой «вещи» ... а об этом часто рассуждают как о некой особой «эмоции» или «чувстве», которое надо как-то возбуждать или возгревать, — в общем, это такая вещь, которая сегодня повсеместно «эстетизирована» ... ну так мы, конечно же, сможем продолжить общение, так сказать, behind the scenes ... за сбитнем с расстегаями ... да, и чуть не забыл: для тех, кто, возможно, хотел бы продолжить общение в еще более тесном кругу: тут на первом этаже имеется заведение ... придется, правда, выйти и снова зайти уже со двора ... говорят, что цены там демократические ... уж не знаю, что это означает на самом деле ... желаю всем приятно провести остаток дня ... спасибо за внимание!

       
Print version Распечатать