Китайские миражи: шаолиньские и другие

К десятому часу вечера наш автобус, перевалив через невысокую гору, покатился вниз уже в полной темноте. Мы приближались к легендарному монастырю Шаолиньсы - колыбели чань-буддизма и мекке всех поклонников китайской "духовности". На новеньком шоссе указателя к монастырю почему-то не оказалось. Водитель вышел спросить дорогу в придорожном ресторанчике, кто-то из местных вызвался нас проводить. Мы вернулись немного назад и стали медленно спускаться по боковой дороге. Запахло мистикой из киноэпопей про "кунгфу": сейчас попадем в тихий монастырь, где мудрые монахи в укромных местах, при свете луны медитируют и исполняют свои таинственные пассы, заряжаясь "жизненной энергией космоса". Но в следующее мгновение из-за поворота показался целый городок многоэтажных общежитий, и автобус въехал в толпу детей. Неистово галдя, они шли куда-то под надзором вожатых; многие несли на головах табуретки и столики. Взглянув в том направлении, куда направлялось это странное шествие, я увидел запруженную людьми низину, что-то вроде стадиона. В центре ее был установлен ярко освещенный, отчетливо видимый в ночной мгле бойцовский ринг, на котором два человека вели поединок в стиле "шаолиньского бокса". Феерическая картина, словно сошедшая с американского боевика.

Часам к одиннадцати вечера, когда мы разместились в гостинице и поужинали, а я обменялся любезностями с директором гостиницы - ибо на Востоке разговор с понимающим твой язык иностранцем есть дело чести и даже болезненного любопытства каждого начальника, - арена внизу уже опустела. Но вокруг по-прежнему кипела жизнь. Тянувшиеся от гостиницы рядами физкультурные залы были заполнены людьми. Я заглянул в окно одного из них: команда школьников под строгими взглядами тренеров ловко исполняла кульбиты и строила гимнастические пирамиды. По стенам теснились зрители или, может быть, другие команды, ожидавшие своей очереди. А вокруг гудел человеческий улей, и каждый был занят своим делом: кто отрабатывал приемы боевой борьбы и владения оружием, кто просто растягивался или отжимался; некоторые расположились с тазиками у проточной канавки и занялись стиркой. Захожу во двор одного из общежитий: комнаты с грубыми двухъярусными нарами по десятку жильцов в каждой; несколько мальчишек что-то покупают в продуктовой лавке. В углу двора - медпункт, молодая женщина-фельдшер осматривает колено сидящего перед ней парня. Никто не обращал внимания на праздного иностранца.

Царящая вокруг суматоха создавала, однако, впечатление полной осмысленности происходящего. Где теперь помимо Китая и даже, точнее, китайской детской спортивной школы, увидишь воочию обстановку всеобщего энтузиазма и усердной до самозабвения "работы над собой"? То, что осталось мертвым плодом воображения писателей раннего соцреализма с их лозунгом "Время, вперед!", вдруг ожило под сенью древнего буддийского монастыря. И это неуемное кипение душевных сил, пропитавшее, казалось, самый воздух вокруг, это лихорадочное желание стать лучше самому и улучшить мир придавали окружавшей меня атмосфере какой-то фантастический колорит.

Мальчик лет девяти с любопытством оглядывает меня. Завожу с ним разговор. Он из провинции Цзянси - это километров триста к югу. Учится в местной школе спортивных единоборств, родителей видит раз-два в году. Учиться ему еще пять лет. Мечта у него одна: стать знаменитым мастером ушу и (что подразумевается само собой) заработать много денег. Конкуренция жестокая, и будущие звезды боевой акробатики учатся с чисто китайским рвением.

Таких спортивных школ в окрестностях Шаолиня теперь не меньше десятка. Ресторанов "шаолиньской кухни" на порядок больше. Местные власти и бизнесмены теперь на всю катушку эксплуатируют славу древнего монастыря. Когда-то "шаолиньский бокс" был достоянием немногих монахов, ревностно - как было принято в Китае - оберегавших секреты своего мастерства от посторонних. В начале Культурной революции монастырь закрыли, монахов сослали на исправительные работы. Знающие люди в Китае говорили мне, что с тех пор настоящих мастеров в Шаолине не осталось. Не берусь судить, так ли это, но определенно можно сказать, что настоящий мастер не станет заниматься саморекламой и плодить учеников конвейерным способом. И с такой же уверенностью можно сказать, что, когда кончилась действительная история монастыря, началась его новая, виртуальная история. Неиссякающий поток книг, кинофильмов, но особенно телесериалов и телепередач сделал Шаолинь самым известным символом нового-старого Китая или, говоря прозаичнее, - самым раскрученным китайским брендом на глобальном "рынке цивилизаций", где торгуют культурными мифами. На этом рынке интересуются не тем, что вообще есть в мире, а тем, что есть в нем заманчиво-экзотического. И тут, как на всяком торге, есть свои "вершки" и "корешки". Широкой публике достаются увлекательные зрелища, а властвующие покровители последних берут свои проценты с чувства единения, которое такие зрелища внушают толпе.

В последний раз восемь лет назад я приезжал в Шаолиньский монастырь как посланец российских официальных структур и гость провинциальной партшколы. Меня привезли на двух "Мерседесах" в сопровождении пяти человек и немедленно провели к настоятелю. Царственно-важный настоятель с лицом, "как полная луна" (непременный атрибут заслуженного монаха), принял меня в обществе секретаря по идеологии из местного парткома. Он сказал, что с удовольствием пошлет в Москву шаолиньскую команду мастеров ушу и сам туда поедет, но только в сопровождении своего "советника по идеологическим вопросам" и показал рукой на сидящего рядом партийного вождя. И это прозвучало так веско и естественно, что не могло быть никакого сомнения: в Китае сам Будда велел начальствующим монахам иметь своим компаньоном секретаря по идеологии.

А нынче я на правах рядового посетителя с утра отправляюсь осматривать знаменитое место. Вместе с потоком туристов вхожу в ворота монастыря. Планировка и архитектура этого заведения ничем не примечательны. К тому же большая часть построек восстановлена совсем недавно после разрушений Культурной революции. Вместо буддийских песнопений вокруг визжат пилы и стучат молотки, аромат благовоний заменяет запах строительного раствора: спешно возводятся все новые здания. В очередной раз пытаюсь улучить момент, чтобы заснять единственную достопримечательность монастырского ансамбля - старинные железные статуи воинов в боевых позах. Увы, как и в предыдущие два раза ничего не выходит: на статуях непрерывно виснут фотографирующиеся туристы. Вход в дальний павильон с фресками 18 века, изображающими обучение кулачному бою, охраняет сердитый монашек. В ответ на мою просьбу пропустить меня в зал, он, видимо, не обнаружив на моем лице должного почтения, неожиданно отвечает отказом.

Бегу от людской сутолоки за ворота монастыря. Но там - такая же плотная и праздная толпа, обступившая сувенирные лавки и лотки уличных торговцев. Кишит народ и в находящемся рядом знаменитом "лесу ступ". К горе за торжищем приладили сразу две канатные дороги, ведущие к каким-то отдаленным храмам и скитам. Теперь среднестатистический турист застрянет здесь на весь день. Оглядываюсь назад и смотрю на гору за монастырем - туда, где, по преданию, основатель монастыря иноземный монах Дамо (Бодхидхарма) провел в созерцании стены девять лет. К моему удивлению рядом с пещерой теперь виднеется большая белая статуя сидящего Бодхидхармы. Памятник затворнику! Ничего более нелепого и представить невозможно. Но и то верно, что патриарх Дамо, медитирующий в пещере, - одна из самых популярных тем китайской живописи: на Востоке, как ни странно, образ ценят за то, что он служит симулякром, заместителем отсутствующей реальности.

"В строительстве социализма есть китайская специфика", - любил повторять Дэн Сяопин. По всему видно, что строительство "нового Китая" с его ультрасовременными заводами, небоскребами и дорогами (каких, увы и в России еще долго не будет) сопровождается столь же лихорадочным, импровизированным строительством таких вот заместителей отсутствующей - всегда отсутствующей, конечно, - древности. В Китае складывается, говоря по-научному, гетерогенный социальный ландшафт: в пустыне технологических систем разбросаны "исторические места" - всегда уникальные, аккумулирующие в себе коллективную память китайцев. На пути в Шаолинь, в древнем городе провинции Шаньси Линьфэне, мы посетили, например, восстановленную недавно "могилу" легендарного царя древности по имени Яо - образчика всех конфуцианских добродетелей. Самой могилы там, естественно, нет, зато есть огромный парк с цветником, помпезными воротами, храмом, музеем, "счастливым" колоколом, за каждый удар в который его бдительный прислужник берет по юаню, и прочими развлечениями. Неподалеку от того места теперь имеется и "могила" столь же мифического преемника Яо - царя Шуня. Еще дальше на юг к услугам желающих причаститься китайской мудрости - храм знаменитого полководца древности и образцового патриота Гуань Юя, которого в народе почитают как бога войны и бога богатства, и т.д.

В этом стремлении приобщиться к исторической экзотике (точнее: заново ее воссоздать) угадывается реакция на кризис тотализирующей и, в сущности, самоедской идентичности революционного модерна, который образцами своего "высокого" стиля прославлял героическое самопожертвование, а несознательных изводил "исправительным трудом". Постреволюционная эпоха, она же эпоха постмодерна, принесла вкус к "инаковости", питающийся зрелищами. Здесь тоже есть свои контрасты. С 80-х годов ХХ в. творческая интеллигенция, которая, как известно, "беспочвенна" и склонна к диссидентству, проецирует "инаковость" на традиционный крестьянский быт, рисуя образ темного народа, объясняющегося больше междометиями и ругательствами или поющего свои странные, старинные песни. Из такого материала шубы "исторического величия" не сошьешь. Более того, народная немота может навести на крамольную мысль, что глас народа заглушают фанфары партийной пропаганды. А между тем власть остро нуждается в нейтральных символах культурного единства нации. Могилы родоначальников китайской цивилизации и, по умолчанию, предков едва ли не всех китайцев - очень даже годятся для этой цели. Более того, подобные достопримечательности отлично служат единению Срединного государства с мировой китайской диаспорой - главного двигателя китайского "экономического чуда". Тот же Шаолинь привлекает толпы туристов из Гонконга, Тайваня и стран Юго-Восточной Азии. Да и "могила Яо", как выяснилось, отстроена на деньги эмигрантов. Недалеко от нее - явление, как я заметил, частое в Китае - располагаются административные и партийные учреждения: власть на своем месте.

Миражи официально санкционированной, одомашненной "инаковости" почти затмили колючие образы реального-"иного". Политика властей в том и состоит, чтобы не драматизировать идентичность, сталкивая "передовое" и родное "отсталое", а перевести ее в область приятных мечтаний о своей "прапочве", каковая для китайцев, вообще говоря, есть сама сила жизненного роста, так называемый "сокровенный импульс" жизни. Постичь же этот импульс можно только в акте внутреннего просветления. В "прапочве" китайской мудрости нет ничего от реальной истории, она рассеяна в актуальности жизненного порыва. Духовное пробуждение, говорили ученики Дамо, опознается как "выливание воды в воду": оно есть только полное соответствие сознания данности, за-данности бытия - не более. В этом смысле "древность" шаолиньского патриарха не отличается от его новодельной китчевой скульптуры: первичный аффект жизни легко перерастает в чувственное возбуждение. Мистическое прозрение вдруг откликается ирреальностью горячечной жизни юных шаолиньцев. Между прочим, понятия "сердечного жара" или "чаньской болезни", обозначавшие некую разновидность душевного неистовства или невроза, часто поминаются в источниках в связи с чаньской практикой медитации.

Связка незыблемого покоя "древнего чувства" и лихорадочной чувственности была бы невозможна, если бы китайцы искони не отличались необыкновенной восприимчивостью к иллюзионистской технике. Но как идеальное преступление не оставляет следов, так и идеальный фантазм неотличим от действительности. Отсюда общеизвестные вкус и даже страсть китайцев к подделкам. Примечательно, что китайцы ходят в свои (не)исторические места не для того, чтобы что-то осматривать и тем более познавать (это удел европейцев и японцев), а для того, чтобы "позабавиться" ( вань), дать пищу эмоциям. С древности они были зачарованы толчеей городских улиц, блеском и грохотом праздника, шумом и запахами базара - всем, что воплощает избыток, "горячую сутолоку" ( жэ нао) жизни. Во всем этом они находили дурманящую прелесть сновидений. И к эстетически ценным вещам они приставляли эпитет "древние", называя антикварные предметы "древними игрушками". Старинными вещицами китайцы именно "игрались", открывая в них новые свойства или находя им новое применение в быту: древние бронзовые сосуды нюхали и превращали в вазы для цветов, декоративные камни слушали, извлекая из них палочкой "чистый звук", и использовали как экраны в интерьере, древние застежки прибивали к стене в качестве вешалки для одежды и т.д. Игрушка, вообще говоря, не имеет практической пользы и ценна лишь тем, что будоражит чувства, будит чистое Желание - то желание, которое есть вестник вечности в нас и заявляет о себе непредсказуемыми метаморфозами душевного состояния. Игрушка дарит возможность включить "инаковость" в свой мир и так насладиться ею. Игрушку положено дарить, давать "просто так", и ее владелец испытывает неодолимое желание тоже "просто так" ее сломать. Вот и образованный человек в Китае, окружавший себя "древними игрушками", всегда претендовал на звание "древнего-диковинного" ( гу гуай) мужа. Он жил культивированной, стильной страстностью. Он внимал безмерности желания, которое осеняло безбрежное марево народной жизни, зашкаливавшее за грань всех видимых миров.

Показательно, что китайцы лишены вкуса к эстетизации руин, т.е. культивированию чувства исторической дистанции. Старинные здания они просто сносят и отстраивают заново, включая их в повседневную жизнь только для того, чтобы растворить в пучине вечносущей "древности". Не видим ли мы здесь действие, пусть бессознательное, того же механизма забавы: упразднить старое ради продолжения игры? Речь идет, как легко догадаться, о самой природе чувственности: высшее наслаждение доставляет само желание прервать поток желания. Нет лучшего способа удержать "иное" в душе. Но речь идет также о культивировании чувства, пресуществлении чувственности в чувствительность. Страсть к "древним игрушкам" вела к высотам утонченности духа. Закон этой "либидональной экономики" (тема Ж.-Ф.Лиотара) на китайский лад хорошо выразил, говоря как раз по поводу удовольствия, доставляемого антикварными вещами, авторитетный живописец и теоретик искусства 17 века Дун Цичан: "крайнее возбуждение чувств внезапно сменяется покоем". Сходным образом воздействуют могила мифического царя или памятник пещерному сидельцу: представляя отсутствующую реальность, они будят воображение, одновременно раскрывая бездонную глубину рефлексивности. Еще резче: инаковость удостоверяет вездесущность немыслимого или, точнее, до-мыслимого присутствия истока жизни. Это не-запамятное, предшествующее всякому опыту и знанию, но ничего не имеющее вовне себя пространство есть, поистине,

вещь вечевая, веющая вечностью.

Заново открытые и притом всемирные по своему охвату символы китайской идентичности суть духовные аналоги "машины желания", движущей современным капитализмом, а политика в современном Китае все больше становится способом управления этим мотором постиндустриального общества. Не удивлюсь, если в недалеком будущем начнутся разговоры о "чаньском капитализме", в котором производство-потребление желания будет вписано в действие "жизненного импульса" посредством игрового начала. Очевидна и социальная база такой теории: бонвиванство или, скажем нейтральнее, экономика желания китайских нуворишей.

Равенство агентов желания при капитализме вполне согласуется с буддийским учением о всеобщем равенстве по "природе сердца". А как быть с порождаемым капиталистическим укладом неравенством в распределении благ? Поскольку буддизм не имеет своей онтологии, он просто принимает существующую в данном обществе - для Китая конфуцианскую - иерархию статусов, понимаемую как спонтанное, но неотвратимое проявление закона кармы. Как говорили последователи шаолиньского патриарха, "каждый исполняет свою роль на сцене жизни" (см. "Картинки об укрощении буйвола").

Природа - первый обычай, говорил Паскаль. Почему бы не сказать в таком случае, что обычай, эта артикулированная страсть, есть первая природа? Похоже на то, что для китайцев фантазм - это не отклонение от нормы, не "измененная форма сознания", а самая что ни на есть первичная правда человеческого бытия. Каким забавным приключением духа должна казаться им в таком случае повседневная рутина! Не здесь ли нужно искать объяснение их неподдельно спокойному, терпеливому, здравомысленному и все же почти по-детски беспечному отношению к действительности этого мира, который европейцу кажется казематом смертника? Китаец знает, что спит и исполняет роль. Тем и спасается.

P.S. Помню, как в детстве любил смотреть диафильм (телевидения еще не было) про русского витязя, который приходил в заколдованную восточную страну и пробуждал местных жителей от вечного сна. Думаю, безвестные создатели этого шедевра советского фольклора и не подозревали, как они были близки к истине в своем образе Востока. И как ошибались в своих представлениях о последствиях такого пробуждения.

А как был близок к истине и как ошибался я сам, жадно вглядываясь в картинки сказочной жизни!

       
Print version Распечатать