Детская политика

Осенью, ещё перед началом всех «рокировок» и околовыборных страстей я присутствовал на детском ток-шоу “Нужна ли нам революция?». После двухчасового обсуждения полсотни школьников в возрасте от 10 до 15 лет пришли к выводу, что революция, при всей размытости самого этого понятия, им необходима и единственная неприятность, с ней связанная, это «возможность попасть в милицию». Не припоминаю раньше ни таких детей, ни - что гораздо важнее - таких шоу.

Флаг и гимн

- Учительница музыки сказала в день выборов прийти в школу, будем петь гимн России – нарочито хмурится четвероклассница – одеться в цвета государственного флага, нас будет три линейки, мне – в белое.

- Ты не хочешь?

- У меня английский и потом меня звали на день рождения, и вообще в этом гимне нет никакого смысла, он как реклама.

- А в каком гимне есть смысл? – интересуюсь я.

- В советском, конечно, ну или в Марсельезе…

- Не ходи, выходной, ты не обязана.

- Сказали «обязательно» – угрюмо говорит ребенок – нужна уважительная причина. Можно понарошку «заболеть».

Она всегда делает такое клоунско-недовольное лицо, когда ей приходится обманывать, «понарошку болеть» и т.п.

Пришлось обсудить с Алёной российскую норму холопства, которая у нас заметно выше, чем во многих других обществах.

- Я не хочу, чтобы ты этим заразилась, это никому не нужно, ты просто не пойдешь, скажи «папа не пустил».

- Почему? – упрямо спрашивает ребенок. Теперь её интересует это «другое» отношение к начальству – Когда это началось? При Сталине?

- Нет, Сталин сам уже был следствием. Я не знаю – беспомощно признаюсь я, перелистывая в голове учебник родной истории: Гапон… провал народников… крепостное право. Лучше всего подходит Орда.

- За два с лишним века, а это десять поколений, привыкли, что главный не тот, кто благороднее, смелее или больше знает, а тот, кто выклянчил у Орды серебряный ярлык. После этого рабство уже не в голове, оно – в спине. Понимаешь, Орды давно нет, но в народном сознании она как внешний, от всех независимый, источник власти сохранилась, и это передается…

Алёна кивает. Пока её это вполне устраивает. Я не настолько садист, чтобы объяснять десятилетней девочке про миросистему, периферийный капитализм и производную от него массовую ментальность.

Проще всего было бы ответить, что человеческое достоинство и самостоятельность вообще мало кому нужны в архаичных обществах и возникают как массовые явления только с ростом крупных городов, но ребенок исходит из наивной древней веры в то, что человек изначально был правильный и только потом его что-то заставило согнуться в дугу. Эту веру нельзя рушить до определенного возраста, чтобы ребенок не стал циником. Прогресс это слишком взрослая идея. Так дети превращают нас в благонамеренных обманщиков.

Или в тех, кто загружает в детское сознание шифры с отложенной расшифровкой: «Нарисуй мне встречу бумажного тигра и черной пантеры и расскажи что-нибудь о них».

Синяя птица и синие камушки

Социальный опыт ребенка проступает после трех лет. Алёна по-своему пересказывает сказку про японскую кошку и грозу: «Император стоял на каретной остановке, ждал свою карету…». У нас никогда не было автомобиля.

Она предлагает: «Пойдем в «Ашан», купим там себе тележку покататься». Трёхлетней девочке сложно растолковать, избегая слов «товар», «власть» и «класс», почему тележка как раз бесплатна, а всё, что в ней лежит – нет.

В четыре, воткнув в сугроб ряд сосулек, она называет это «Сити» и спрашивает, кто там живёт, «кроме Снежной Королевы»? Мне приходится разочаровать её, объяснив, что башни нужны богачам на случай, если начнется восстание, как в «Трёх толстяках». Только в башнях, окруженных войсками, они смогут укрыться от народа и только с вертолетных площадок на их крышах смогут бежать. С этого дня она начинает смотреть на голубые небоскребы вдали каким-то новым взглядом. Взглядом посвященного.

В пять, описывая свой сон, говорит: «красиво, как в рекламе», и это требует ответа на вопрос: почему в рекламе всё «красивее», чем в жизни?

Впервые задумавшись о человеческих войнах, планирует объединить все государства, женив одну, самую красивую, принцессу сразу на всех принцах мира, и вычисляет, постелив перед собой карту, сколько для этого понадобится свадебных карет? Это мировое правительство будет гаремом наоборот. Но и без войн проблема смерти остается и не имеет политического решения. Маркузе называл осознание своей смертности «естественным» и «непреодолимым» отчуждением в отличие от другого, прибавочного, отчуждения – классового и исторически излечимого.

Узнав, что «нарисованные» герои мультов, в отличие от живых, никогда не умирают, ребенок протестует против смерти: «Я стану нарисованная и не буду умирать, и папа мой станет нарисованный, и мама!». Именно за этим мы и создаем вторую, образную, реальность, именуемую «культурой» – психологическое её топливо в желании организовать себе какое-никакое бессмертие – узнаваемый, но не органический и предположительно вечный мир – и тем самым решить эту нестерпимую проблему хотя бы отчасти.

Но через четыре года, пересказывая спектакль про Синюю Птицу: «Они ели невидимые пирожные и им от этого только больше хотелось, вот к ним и пришла фея». Я задумался над этим «вот к ним и…». Ребенок не различает иудео-христианского антагонизма духовное/материальное и интуитивно выводит первое из второго. Мир фей, символов и синих птиц для него естественно рождается из не утоленного желания чувства справедливости, имущественного равенства.

Удивительно, что никто, насколько я помню, не обращал внимания на то, с чего начинается попадание детей в символический мир у Метерлинка. Сначала они тайком смотрят в ночное окно через улицу, где богатые дети празднуют Рождество. Особенно их поражает, как много у богатых детей пирожных и насколько они равнодушны к ним. Нестерпимость этого классового контраста заставляет детей мельника (не из его ли муки испечены пирожные?) воображать эти пирожные в своих руках и хвастаться друг перед другом их числом. Они воображают, что едят то, что принадлежит детям из богатого дома и в этот момент к ним входит фея, чтобы подарить им волшебный алмаз, позволяющий видеть суть вещей. Причиной выстраивания альтернативной реальности, причиной фантазмирования этого теософского мира, причиной художественного измышления невидимых пространств, является нестерпимость классового контраста между твоим и чужим положением.

Чтобы пояснить свою мысль, я описываю Алёне опыт одного британского этолога с двумя обезьянами. Он рассыпал в вольере камушки разных цветов и всякий раз, если одна из обезьян приносила ему синий, давал ей за это огурчик. Обе обезьяны быстро выучили правила и неплохо справлялись с этой работой. Тогда учёный усложнил опыт. Одной обезьяне он по-прежнему давал огурец, а другой изменил оплату труда и теперь за тот же синий камушек она получала гроздь винограда. Первая обезьяна не смогла терпеть этого долго. На второй или третий раз такой неравной оплаты, она швырнула синие камушки в ученого и села в углу, обиженно рыча и скаля зубы. Так она узнала сразу несколько человеческих понятий – «несправедливость», «бунт», «забастовка». Я не знаю, что происходило у обиженной обезьяны в голове, но если бы она была человеком, то в этот момент она «увидела» бы внутри себя нечто, несравнимо лучшее, чем виноградная гроздь, нечто вечное, не отнимаемое и неистощимое. Она изобрела бы мир фантазмических компенсаций социального неравенства – мир эйдосов, чистых идей, бессмертных душ и неуловимых синих птиц, одного цвета с ненавистными камнями.

Холодное сердце капитализма

Взросление ребенка это шанс политически прочесть любимые с детства сказки. «Холодное сердце», например, вдруг оказывается идеальным, даже схематичным, пособием по идеологии раннего еврокапитализма, где «стеклянный человечек» это протестантская бизнес-этика, а «великан Михель» – тёмная сторона рынка, связанная с капитализацией самих желаний и следующим отсюда опустошением, психологическим банкротством.

История же про «Маруфа башмачника» - лукавое арабское иносказание о пользе уравнительного перераспределения доходов и о том, что все сокровища феодализма рождаются из-под грубого крестьянского плуга.

Я уверен, что время объяснять политические тексты через суждения вкуса, психоанализа, мифологических архетипов и теорий языка закончилось. В этом нет более общественной надобности и это теперь умеет любой гуманитарный старшеклассник. Вырос спрос на нечто обратное: политическое объяснение самих наших вкусовых предпочтений, психоаналитических теорий сознания и моделей языка. Если у вас растёт ребенок, именно он подтолкнет вас к этому новому (подзабытому) объяснению «давно известного».

Правый/левый

В девять лет, подслушав, что взрослые смотрят в Интернете, она хочет узнать, кто такие «правые» и «левые»?

Вместо того, чтобы объяснять, кто, где и почему сидел во французском Конвенте, я выбираю два простых негативных слова, которые она хорошо различает и которые временно могут исчерпать тему – «корысть» и «зависть».

«Правые завистливы и корыстны. Либералы корыстны, но не завистливы. Левые же бескорыстны, но завистливы».

- А бескорыстные и не завистливые? – предсказуемый вопрос задается после того, как ребенок попросил повторить, повторил сам и переварил услышанное.

- Это святые отшельники, они не участвуют в политической жизни общества и многие вообще сомневаются, существуют ли они?

Конечно, я мог бы выбрать два позитивных слова, но на негативных объяснять проще. Позитивные слова в восьмилетней голове слишком синонимичны.

Жизнь на сцене

Главная опасность в любом воспитании – навязать свои взгляды и модели вселенной. Поэтому я всегда предлагал ей все мне известные модели на выбор. В раннем детстве ей больше всего нравились православие и буддизм, но ближе к десяти годам заинтересовала саентология. Уж больно красиво закручено у Хаббарда с огненной стеной и разнопланетными душами, спрятанными внутрь земных обезьян. И вот дочь выросла, т.е. завела страницу в соцсети и презирает певицу «Нюшу» просто за то, что её слушают все девочки в классе. Теперь её впечатляет идея из «Саус-парка» - реальность это реалити-шоу, т.е. вся наша история - это один сплошной «Дом-2». После моей скептической улыбки, она просит привести доказательства против такого взгляда. Слабость подобных идей в том, что на них нечего возразить, а их прилипчивость в том, что они разрешают нам делать всё, а точнее, разрешают как раз ничего не делать.

Если некто создал нас в качестве «реалити-шоу» для собственного развлечения, тогда всё понятно. Мы отчасти похожи на своих создателей, иначе им бы не было интересно наблюдать за нами и предоставлять нам условную, в рамках шоу, свободу. Но похожи мы только отчасти, не полны, утрированы, спектакулярны и ни к чему не способны до конца. Так и должно быть на сцене. Человек есть условное изображение кого-то серьезного, когда этот серьезный хочет посмеяться. Или даже: человек это смех кого-то серьезного над самим собой. Кому не нравится сравнение с шоу, может использовать метафору испытательного полигона, лаборатории, в которой создатели моделируют ситуации со своими условными подобиями, чтобы сделать полезные для себя выводы. Но что, если сама эта метафора – мы чьи-то актеры, неполноценные клоны, театральные маски, лабораторные эффекты – что если само это сравнение есть всего лишь попытка скинуть с себя ответственность, попытка иносказательно проговорить свою зависимость, не самостоятельность, подчиненность другим, но другим ЛЮДЯМ, а вовсе не сверхчеловеческим существам. Что, если мы никем не созданы и существуем вовсе не для кого-то. Если это так, нам всем придется однажды стать коммунистами.

Человека принципиально отличают от животных две способности. Мы можем пользоваться языком, достраивая его и можем действовать совместно с себе подобными ради добровольно выбранной, полезной всем, цели. Наш доступ к языку – всеобщий и бесплатный. Эта способность – прообраз правильного отношения ко всему, что человек создает, к любым продуктам общего труда. Вся собственность однажды станет общей, как язык. А вторая способность - прообраз будущих производственных отношений, когда каждый будет делать нечто, нужное всем. В разговоре с ребенком я сжимаю это максимально:

«Мы перестали быть обезьянами, став долговременно сотрудничать ради оговоренной цели и говорить на общем языке, который от этого не тратится, а растёт. Поэтому наша эволюция приведет к тому, что все мы будем работать на общество и иметь неограниченный доступ ко всему, что обществом создано. Если ты согласна со мной, значит, ты тоже – коммунист».

Ребёнок смотрит лукаво и не спешит объявлять себя коммунистом. Его не отпускает чарующая, щекочущая кожу идея о тотальном «реалити-шоу», о том, что всю жизнь ты танцуешь для тех, кого тебе нельзя видеть, и только они и могут тебя верно оценить. Ребенок помнит, из каких странных иероглифов состоит китайское обещание: «Все металлы станут золотом, а все люди – коммунистами». Если каждый элемент иероглифа разбирать отдельно, от первоначального смысла там не останется и следа. И это вызывает у него смех. Возможно, наш общий язык пока вырос не достаточно, чтобы сформулировать ту же задачу более серьезно и адекватно. Труднее всего подготовить себя к самому простому. К тому, что из твоих слов ребенок сделает свои выводы.

       
Print version Распечатать