Упорство естества
Дворянские практики и культура переломного времени
Софья Чуйкина. Дворянская память: "бывшие" в советском городе (Ленинград, 1920-1930-е годы). - СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2006, 259 с. + [32 c.] ил. - (Территория истории; вып. 1).
Серию "Территории истории" издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге открывает исследованием в жанре исторической социологии. Софья Чуйкина, научный сотрудник Центра независимых социологических исследований, реконструирует механизмы трансформации социальной группы, поставленной в ситуацию невозможности продолжать свое существование. Не столько даже превращения ее в другую - так же четко, как прежде, очерченную - социальную группу, сколько ее растворения, диффузного распределения ее членов внутри других групп - при сохранении, однако, некоторой "нерастворяемости": стойких характерных черт, по которым людей этой исчезнувшей породы возможно будет узнать даже по прошествии десятков лет.
Речь идет об исчезновении, насильственном и стремительном, русского дворянства: о межвоенном двадцатилетии, на протяжении которого оно, казалось бы, совершенно сошло с советской социальной сцены.
Октябрьская революция 1917 года оставила перед бывшими дворянами три пути: гибель, эмиграция или приспособление к новой, откровенно враждебной им действительности, в самый замысел которой входило то, что никаким дворянам в ней не должно быть места.
На основе биографических интервью с петербуржцами дворянского происхождения, родившимися в начале ХХ века (она еще успела опросить людей 1905, 1906, 1908 годов рождения - материал для исследования собирался с конца 1990-х годов до самого начала 2000-х) и воспоминаний, написанных людьми этого поколения для своих потомков, Чуйкина реконструирует, что и как были вынуждены сделать с собой те, кто - волей или неволей - выбрал жизнь в СССР. Эти люди, успевшие получить воспитание дворянского типа, должны были начинать себя в некотором смысле с нуля, поскольку все, бывшее до сих пор источником их личного достоинства, их образа себя, системы их ориентиров... было утрачено или объявлено утратившим всякую ценность.
В работу адаптации втягивалось буквально все, из чего строится повседневная жизнь: представления о самих себе и способы предъявления себя в обществе, выбор - для дворян заведомо и жестко ограниченный - места учебы или работы, выбор круга и стиля общения, друзей и любимых, неминуемое деление людей на "хороших" и "плохих", на "своих" и "чужих", воспитание детей, организация быта, домашние разговоры и праздники, даже семейные конфликты.
Кроме того, приходилось осваивать науку молчания и забвения. Настолько глубокого, что оно продлилось целое поколение: дети бывших дворян, родившиеся в 1930-х, выросли в буквальном смысле без фамильной памяти. Им старались не рассказывать "лишнего" - того, что касалось дворянского, "эксплуататорского" прошлого их предков - чтобы это, не приведи Господь, не погубило их в случае чего. В результате те, кто родился в тридцатые, "представляют собой единственное подлинное советское поколение в советской истории" (1) - унаследовавшее притом "страхи и страдания двух предшествующих поколений" (2), тем более разрушительные, что не проговоренные, не осознанные как следует.
Очевидно, есть смысл говорить о "культурном естестве", "второй природе": той совокупности результатов культурной "выделки" человека, его образования и воспитания, которая им обычно не рефлектируется и в конечном счете никогда не может контролироваться им вполне. Может быть, нечто подобное имел некогда в виду М.К.Мамардашвили, говоривший, что культура - это то, что остается после того, как ты все уже забыл. Действительно: можно не востребовать в своей новой жизни ни одно (предположим) из тех знаний, которые в тебя, дворянского ребенка, были когда-то вложены. Можно лишиться дома, уничтожить фотографии, письма, продать фамильные вещи и книги. Можно уехать далеко от мест, где тебя знают; сменить имя и образ жизни в целом. Это как раз происходило с бывшими дворянами очень часто, если не сказать - в порядке вещей. Но память, оказывается, все равно неуничтожима: в гораздо большей степени, чем в словах и памятных предметах, она воплощена в самом человеке. В повседневных привычках, в жестах, в интонациях. В манере держать спину, брать в руки чашку, поднимать глаза, поворачивать голову, выводить буквы на бумаге. И в том общем, не переводимом полностью ни в какие слова самочувствии, которым все это определяется. По таким неуловимым чертам, деталям, нюансам дворяне многие годы потом узнавали своих - без слов.
Так вот, исследование показывает, что происходит с таким "культурным естеством" в условиях социального и цивилизационного слома. А происходят вещи весьма неожиданные: именно культурные навыки - донельзя, казалось бы, хрупкие, типа умения вести светские разговоры или музицировать - в подобной ситуации берут на себя роль механизмов устойчивости, более того - оказываются ресурсами выживания.
Нет, на самом-то деле знания и умения, усвоенные в свое время дворянскими детьми, так или иначе обязательно им потом пригождались. Дворянские биографии эпохи перелома обнаруживают исключительную пластичность "навыкового материала" (способность его изменяться применительно к обстоятельствам, не утрачивая своей сути) - которая обнаруживается, может быть, только в ситуациях кризисных, если не сказать катастрофических. Вообще, чего стоит некоторая модель построения человека, можно, наверное, вполне оценить только в таких ситуациях. Дворянская - сработала.
Общая начитанность и широкий кругозор могли в известной мере компенсировать нехватку высшего образования тем, кому в советских условиях так и не удалось его получить. Иностранные языки, музицирование, танцы, охота, коллекционирование, сочинительство, живопись, фотография - все то, что входило в программу дворянского воспитания или заполняло время как приличествующее статусу хобби, помогало выжить. Иногда буквально: знания обменивались на еду; скажем, за урок французского языка или музыки давали тарелку супа (3). Но такие знания можно было превратить и в профессию, а таким образом - в источник социального статуса.
"Советское время предоставило некоторым дворянам возможность профессиональной самореализации в том деле, которым они раньше могли заниматься лишь как любители, когда жили в рамках своей прежней дореволюционной системы координат" (4). "Бывшие светские люди, помещики, земские деятели, аристократы" (5) смогли превратиться в советских специалистов - можно было бы сказать, без особенных трудностей, если бы "периодические репрессии" не напоминали им снова и снова "о дореволюционной сословной принадлежности" (6). Поэтому само понятие "дворянин" не могло не оказаться "негативно эмоционально окрашенным для тех, чье благополучие было непосредственно связано с избавлением от этого статуса" (7). Им никогда не позволяли перестать чувствовать себя чужими: "Начиная с первой пятилетки страх перед государством и чувство незащищенности от произвола властей стали неотъемлемой частью мироощущения советских специалистов "из бывших" (8).
И тем не менее в самом составе человеческого типа, сформированного русским дворянством, сколько бы ни старался человек (в том числе успешно) освободиться от унаследованного статуса - оставалось еще кое-что, в некотором смысле даже более важное, чем все знания и умения, - условие успешного применения их всех. Не потому ли "бывшие" - которых раннесоветская пропаганда представляла не иначе как изнеженными и малополезными бездельниками-паразитами - обнаружили исключительный потенциал выживаемости, что к самой сути дворянского самочувствия принадлежало - с младенчества воспитывалось! - чувство собственного достоинства, умение владеть собой, жесткая дисциплина? Дворянин - во многом благодаря своей тщательно ритуализованной, полной условностей "искусственной" жизни - представлял собой, пожалуй, самый дисциплинированный человеческий тип в предреволюционной России. В основе дворянской культуры - виртуозное искусство внешнего и внутреннего самоограничения и самоконтроля. Именно упорство дворянского естества, культивировавшегося некогда в светских салонах, помогало выжить и сохранить человеческий облик в очередях и коммуналках, в лагерях и ссылках.
Типично дворянскому отношению к жизни в новых условиях пришлось, конечно, претерпеть известные метаморфозы. Если для традиционного дворянина "стимулом всей жизни" была честь, а ориентиром в поведении - "не результаты, а принципы" (9) - то при советской власти большую, чем раньше, значимость "приобрела профессиональная этика" (10): самореализация в профессии стала не только одним из немногих для дворян шансов на социальную полноценность, но и "одним из главных удовольствий, поощряемых своим кругом и вознаграждаемых обществом" (11). "Стали более распространенными" нетипичные прежде для людей этого круга и не слишком престижные среди них "ориентации на достижения, на стремление к статусным позициям и благосостоянию" (12). Впрочем, это довольно легко поддается истолкованию в качестве стремления к идеалу и, таким образом, вполне вписывается в исходные дворянские установки.
Старые навыки работы с собственным поведением пригодились даже при овладении типично советским, казалось бы, "искусством молчания". Именно это искусство оказалось - по словам исследователя - "единственным элементом" дворянского воспитания, который при советской власти "стал более изощренным и сложным", умудрившись не утратить при этом "своих прежних форм": ведь "молчание в дворянских семьях всегда было важным инструментом как светской, так и внутрисемейной коммуникации" - при советской власти у него всего лишь "появилось еще больше тональностей и вариантов" (13).
Уже к концу войны дворяне - если, конечно, судить об этом по отсутствию упоминаний о них в прессе - исчезли. "Бывшие" (как именовали представителей старых элит) в большинстве своем превратились в так называемую старую, она же "настоящая", интеллигенцию. "Человек этический" (14) сменился "человеком культурным" (15). Иначе говоря, сформировался тип, который в качестве идеала и ориентира для построения себя унаследовала интеллигенция "новая" - те самые образованные потомки рабочих и крестьян, что в "застойные" годы так верили культуре, "прекрасному", так много и жадно читали, так настойчиво искали в театрах, картинных галереях, концертных залах не просто эстетических впечатлений - ответов на самые насущные вопросы о смысле человеческого существования.
Этический центр бытия - по-прежнему почитавшийся незыблемым, но избавленный от религиозных и сословных обертонов - сместился в "культуру", думается мне, именно вследствие трансформации и адаптации в другой среде исходно дворянских ценностных установок, вследствие невозможности воспроизводить их в прежнем виде: "культура" стала универсальным иносказанием идеала, на который очень жестко ориентировало человека дворянское воспитание. Так культура дворян послужила одним из основных источников интеллигентской культуры 1970-х - в которой сами дворяне, очень возможно, и не признали бы своей наследницы.
В конце книги сказано кое-что и о том, как дворянская память стала восстанавливаться после конца советской власти. Подробное рассмотрение этих сюжетов выходит за рамки задач данного исследования, тем не менее сказанное очень важно и, безусловно, имеет отношение к основной теме книги: формам и метаморфозам памяти. "Трансляция семейной памяти от поколения 1910-х к поколению 1930-х годов рождения" (16) все-таки произошла - хотя, казалось бы, с изрядным отставанием от исторического расписания. На новом сломе культурных эпох именно это, "единственное советское", поколение пережило жестокий "кризис социальной идентичности" (17): советские модели и ценности, на которых они - вряд ли слишком с ними отождествляясь - были воспитаны, утратили убедительность, казалось, окончательно, и опираться оказалось не на что.
И вот тогда у "беспамятного" поколения, уже дожившего более-менее до возраста подведения итогов - в начале 1990-х этим людям шел уже шестой десяток - появилась потребность в корнях. В дворянских организациях, возникших в девяностые, "значительную часть активных участников составляют именно его представители" (18). Ища своих корней, они, однако, часто оказываются "вынуждены запрашивать информацию о дореволюционном прошлом семьи в публичных архивах" (19). Вынуждены конструировать эту память из любого доступного материала, поскольку она снова оказалась связанной - уже не так безусловно, как до революции, но все-таки - "с идентичностью и социальным статусом" (20). Это как раз совпало по времени с активной идеализацией дореволюционного прошлого в российском общественном сознании: спрос на дворянскую память возник тогда не только у прямых ее наследников, но едва ли не на всех уровнях тогдашнего социума, искавшего себе ориентиров взамен утраченных.
Все это наводит на мысли о неуничтожимости - тоже своего рода "упорстве" - памяти. Даже активно вытесняясь из актуального культурного оборота, она находит возможности сохраниться, уходит в резерв, чтобы снова, когда потребуется, быть извлеченной оттуда. Рано или поздно потребуется обязательно - обычно это случается в ситуациях культурных и цивилизационных кризисов. (В истории сменяют друг друга - вернее сказать, работают совместно, не столько соперничая, сколько сотрудничая друг с другом, - механизмы памяти и забвения.) А насколько соответствует исторической реальности то, что извлекается из резерва, - это уже предмет отдельного исследования.
Примечания:
1. С. 190. Этот вывод принадлежит Юрию Леваде.
14. Так С.Чуйкина называет идеал человека, на который при воспитании детей ориентировались в дворянских семьях: "Основной принцип сословной морали, - пишет она, - заключался в том, что важно было не практическое последствие поступка, а его этическое значение. В идеале честь являлась основным законом поведения дворянина, безусловно и безоговорочно преобладающим над любыми другими соображениями, будь то выгода, успех, безопасность или просто рассудительность" (с.154).