Петербургские тиражи

Издательство "Наука": К проблеме толщины и солидности

Точнее, называется это так: Санкт-Петербургская издательская фирма АИЦ "Наука" РАН. Ибо собственно издательство "Наука" располагается в Москве, а фирмы составляют как бы его дочерние образования. В Москве, кстати, работают две фирмы - "Физматлит" и "Восточная литература", не считая довольно хилой "Науки-Пресс". В регионах, наряду с петербургской, действуют также уральская и сибирская фирмы, однако по удельному весу Петербург все же вне конкуренции. Перечислять позиции, изданные под этим старейшим в стране брэндом (с 1923 г, по крайней мере), совершенно бессмысленно. Издания петербургских подразделений РАН, продолжающиеся собрания сочинений и справочники от Свода русского фольклора до Мировых войн XX века, серии по гуманитарным наукам, среди которых выделяются "французская" серия, оформленная в цветах национального флага (у российcкого, впрочем, те же цвета, но никто не путает, кажется). Кант и Гуссерль, Гегель и Шеллинг, Сартр и Ясперс, Гиббон и Моммзен - эти и многие другие имена издаются в помпезной серии "Слово о сущем". Ее синий коленкор не менее заметен, чем темный хаки по преимуществу московских "Литпамятников". Давно закрепились на рынке серии "Историческая библиотека", "Русская государственная мысль", "Преданья русского семейства". Книги, выпущенные петербургской "Наукой", удивительным образом сохраняют почти реликтовый "дух академизма". Впрочем, и расположено издательство так, что ничего не остается, как служить традиции: Менделеевская линия с чугунным Ломоносовым у набережной и асфальтовым мастодонтом библиотеки РАН на другом конце, где недавно поставили неврастеничный памятник академику Сахарову. Перекресток мифов, вода и камень, Двенадцать коллегий вдоль засыпанного канала на задворках Биржи. Vivat Academia, Vivat Professores...

Коллеж социологии 1937 - 1939. Сост. Дени Олье / Пер. с фр. Ю.Б.Бессоновой, И.С.Вдовиной и др. - СПб.: Наука, 2004. - 588 с.

Безупречная по содержанию, но неровная по качеству исполнения "французская серия" издательства "Наука", похоже, закончила свое существование. Однако говорить об упадке серийной идеологии и притуплении интереса к "донорской" французской культуре не приходится. Сборник материалов так называемого Коллежа Социологии под началом Жоржа Батая, Мишеля Лейриса и Роже Кайуа является едва ли не важнейшим источником по истории французской мысли первой половины прошлого века. Несмотря на краткость биографии, Коллеж оказал решающее влияние на развитие послевоенной французской мысли, а многие положения, высказанные на его заседаниях, начинают оцениваться по достоинству только сейчас. Вероятно, не последнюю роль в феномене Коллежа сыграло то, что возник и функционировал он в новых "стальных грозах", приближающих самую кровопролитную войну минувшего столетия. Беда стучалась в дверь и пришпоривала мысль - надо было успеть.

Как вынужден подчеркивать его историограф и редактор тома, франко-американский профессор Ден Олье, Коллеж не являлся учебным заведением, но был неформальной коллегией интеллектуалов, задавшихся целью если не ответить на ряд актуальных на тот момент вопросов, то правильно очертить проблемное поле, призванное стать общей территорией философии, литературы и теории культуры, о рождении которой из духа антропологии тогда еще не пристало время говорить. Члены кружка, собиравшегося с июня 1937 по июль 1939 г. называли себя социологами, но социологами в смысле самой внутренней формы слова, а не в качестве дисциплинарной привязки. Социо-логия как знание об обществе во всей его сложности, генеалогия общества, история его болезней и эволюция его заблуждений - разве что такими туманными мазками и можно набросать карту предпочтений кружка. Вдохновленные идеями Батая о сакральной основе общества, которое всегда больше суммы составляющих его индивидов, члены Коллежа с особым интересом обращались к изучению закрытых, искусственных и/или ритуализованных объединений (армия, религиозные ордена, тоталитарные секты и т.д.). Попутно можно заметить, что единство внутри самого Коллежа рано или поздно также могло стать предметом соответствующего анализа, однако до того дело не дошло - может, и к лучшему. Будучи тесно связаны с литературным и художественным контекстом своего времени, Батай и Лейрис занимались не столько социологией сакрального, сколько самим сакральным. Они стремились вернуть сакральное в лоно современности, перехватив инициативу у нацистов, имевших аналогичные претензии, но прибегавших к открытому насилию. Батай с его вкусом к радикализму призывал к "отказу о головы" - к отказу от идеологий, которыми фаршируют головы. Именно поэтому, конечно, журнал Коллежа носил название "Ацефал".

Выход полного свода материалов Коллежа социологии - несомненное событие для русского философского сообщества, страдающего то от вторичности, то от избытка "самости". Быть может, именно в разрыве и недосказанности гнездится ядро мысли. Во всяком случае, нереализованность проектов, заявленных за два года существования Коллежа - лишний повод задуматься о путях преодоления истории, а также о сопротивлении тому вакууму, в котором оказалась мысль современности, придавленная всепроникающим консюмеризмом и рыночной логикой.

Мишель Фуко. Ненормальные: Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1974-1975 учебном году / Пер. с фр. А.В.Шестакова. - СПб.: Наука, 2004. - 432 с.

Перевод лекций, читанных Фуко в Коллеж де Франс на пятом году преподавания в этом уникальном просветительском учреждении, возвещают о заполнении последней жанровой лакуны в "русском Фуко". От классических исследований их отличает связь с временем и местом произнесения, а также нацеленность на конкретную аудиторию, а от выступлений по ТВ и газетных заметок - академическая основательность. Необходимость озвучивания письменного текста невольно способствует его "разгрузке": Фуко, произносящий лекции, значительно более доступен для понимания, чем Фуко, царящий на пространстве письма (см. пассажи по полстраницы в "Словах и вещах" и "Археологии знания"). Однако Фуко не считал лекции лучшим способом распространения своих идей. Он мечтал о семинарах диалогической структуры, но вынужден был констатировать, что "во Франции эффект группы делает всякую реальную дискуссию невозможной". Похоже, единственная страна с приемлемой для Фуко формой занятий, находится за океаном, тогда как в Старом свете одиночество лектора почти неизбежно. В то же время такой формат и дает возможность издать по следам курса полноценную книгу - благо магнитофонных записей достаточно. В предисловии редакторы Франсуа Эвальд и Алессандро Фонтана цитируют журналиста Nouvelle Observateur, описывающего, как перед лекцией Фуко пытается найти место для своих конспектов на уже заставленном магнитофонами столе, а после - ждет, пока слушатели разбирают их и безмолвно покидают аудиторию.

В книгу вошли одиннадцать пространных текстов. Как они читались ex cathedra - Бог весть. Несмотря на местами ощутимую устную интонацию, Фуко вообще не отвлекается, экономит время, создает между собой и аудиторией поле сильнейшего напряжения. Одно из условий работы в Коллеж де Франс - оригинальность выносимого на суд слушателей исследования и его связь с самым актуальным научным контекстом. В этом храме науки не принято поднимать вопросы методики, как, впрочем, и самой передачи знаний. Лекции - это способ "опубликовать" процесс мышления, а не его многажды опосредованные и отложившиеся в архив результаты. Хронологическое совпадение лекций 1974-75 учебного года с окончанием работы над "Рождением тюрьмы" дает о себе знать в оригинальном заголовке - Les Anormaux. "Анормальные" одинаково подходят для обозначения тех, кто отбывает наказание и сидит в сумасшедшем доме, тогда как "ненормальные" в русском языке относятся только ко второй группе. Между тем, предмет курса - это та устойчивая корреляция, что связывает пенитенциарный и медицинский дискурсы, то безусловное в глазах общества родство патологии и преступления, что легитимирует подтасовки, на которые идет правосудие под давлением морали, традиции, авторитета. Экспертиза всегда является инструментом власти. При этом она не только стремится выставить обвиняемого в жалком свете, но и сама вызывает комический эффект. Фуко уверен, что своеобразный театральный идиотизм есть дифференциальный признак проявлений власти, что обнажает их ритуальное происхождение. "Повседневные дискурсы истины, которые убивают и продуцируют смех, заложены в самую сердцевину наших судебных институтов". Комната смеха и пещера неожиданностей под одной крышей и по одной цене.

Эволюция отношения к "анормальным" проходит те же стадии, что были описаны Фуко полтора десятилетия ранее в "Истории безумия". Приблизительно в эпоху Просвещения власть переходит от простой нейтрализации маргиналов к их "исправлению" на научной основе. Если ранее странность истолковывалась в мистическом ключе и вызывала одно лишь отторжение, то теперь всесильная наука призвана ее истолковать, а специальные институты - вернуть "оступившегося" индивида в русло "нормальной" жизни. Власть превращается в принципиально скрытый механизм, определяющий функционирование всех сфер общественной и приватной жизни. Повторение основных положений "Истории безумия" и "Рождения клиники" происходит под слегка смещенным углом зрения, в результате чего "ненормальные" оказываются мостом даже не столько к уже готовому на тот момент "Рождению тюрьмы", сколько к проекту "Истории сексуальности". Именно здесь Фуко, по сути, начинает разговор о сексуальных репрессиях, "социально здоровой" и "социально опасной" поло-ролевой идентичности, подкрепляя свои немногочисленные теоретические выкладки обильными примерами.

Этим, собственно, самостоятельная ценность курса исчерпывается. Блеск риторики не в счет: скорее, внимание бы на себя обратила "плохо написанная" книга Фуко. Иные места, по его собственному поспешному признанию, могли показаться аудитории (а позднее и читателям) излишне усложненными, однако всякий раз он сводит концы с концами, и этот стык не может не вызвать восхищения. Например, только Фуко, свихнувшемуся на теории заговора, могла прийти в голову дихотомия "политической анатомии тела" и "моральной физиологии плоти", определяющая тотальный контроль над индивидом в Новое время. Но благодаря этой подозрительности жизнь действительно изменилась, а многие научились замечать больше, чем раньше. Фуко для того и поднимал голос в защиту "ненормальных", чтобы мы чаще задавались вопросом - что для нас здесь и сейчас значат слова "совесть", "грех", "счастье" и т.д. Кто же, все-таки, думает нами и говорит нашим голосом?

А.А.Грякалов. Письмо и событие. Эстетическая топография современности. - СПб.: Наука, 2004. - 488 с. (Сер. "Слово о сущем").

На философском факультете Петербургского университета, как и во многих других бюджетных организациях, всегда ремонт. В своем "Московском дневнике" Вальтер Беньямин писал это слово по-русски, дабы подчеркнуть его ключевую роль для выражения zagadotschnoi russkoi duschi. Она все тяготится своей широтой, а ремонт все идет и идет. Накапливаются знания, вырабатываются стратегии, выходят книги - все из себя в мучительных поисках языка. Философ, безусловно, не ученый, и может себе позволить некоторую, говоря деликатно, неэксплицитность (рабочий тоже в чем-то философ, тут и примеров не надо). Тем более, что после восторженных обольщений структурализма по поводу необходимой "строгости" гуманитарного знания современная наука отличается от философии и журналистики в основном институционально и не заботится более ни об основаниях, ни о сколько-нибудь внятных способах изложения. Такие условия в высшей степени благоприятны для философа, который и вовсе не обязан ничего предпринимать, чтобы его поняли. Книга А.А.Грякалова - идеальный пример такого интеллектуального аутизма. Неслучайно отсутствие аннотации: ее просто невозможно написать, поскольку содержание без малого пятисот страниц практически не редуцируемо. Как известно, этот жанр - сокращенный пересказ, резюме и т.д. - является тяжкой формальностью, которая сковывает свободный полет "слова о сущем". Достаточно просто заглянуть под обложку. В любом месте. Впрочем, логично обратиться к введению и процитировать прямо-таки первый абзац. Тем более, что сложно удержаться.

Взгляд на современность как на произведение приводил в согласие фрагментарные данности ("функция образца"). Но формируются стратегии общности и понимания, не имеющие произведения в качестве прообраза, - они обращены к другим трансобразованиям мышления, существования и социальности. Константа структурности на этом фоне не только свидетельствует о некотором общем ощущении упадка жизненной силы, но и предполагает рефлексивное усилие удержания - "метафизика чувствительности" соединяет экзистенциальную тревогу и методическую неустойчивость с построением актуальных программ смыслогенеза.

Это именно что первый абзац, а не пятый и не семнадцатый. Первая мысль, возникающая по прочтении: это ошибка, редакторский ляп - тем более нелепый на шикарной бумаге и в тисненом переплете с шелковой закладкой. Однако и дальше текст аналогичным образом разбрызгивается точно такими же бессвязными фрагментами, больше похожими на записи в библиотеке. Такие появляются на полях или прямо в тексте конспекта при подготовке статьи, лекции, чаще реферата, поскольку сформулированы наспех и являются точно таким же рабочим материалом, что и усваиваемые (чаще просто как повод) чужие мысли.

С большой долей риска можно определить книгу "Письмо и событие" как публикацию заметок, которые делал автор в процессе чтения магистральных классиков мысли XX века - от Э.Гуссерля до Ж.Делеза. Целью этого чтения было, по всей вероятности, выявление констант, на которых строилась интеллектуальная работа на протяжении столетия. Эти константы, одновременно составляющие и существо, и цель процесса мышления (его замкнутость и самодостаточность - посылка исходная, оговорок не требует), вынесены автором в заголовок. Заметки местами получились избыточные, как в главе о формализме в его связи с довоенным славянским структурализмом, местами - тавтологичные, как в экскурсе о театре жестокости Арто и влиянии его концепции тотального эстетизма на деконструкцию. Следует оговориться, что указанная неожиданность возникает лишь на фоне установившейся в России манеры пересказывать Деррида с небрежностью под видом иронии (И.Ильин, например). Предполагаемая (но нигде, впрочем, не заявленная) установка на рефлексивное перечитывание классики так и осталась на уровне благого пожелания. Привычным образом все уперлось в проблему "молчания России" и в вопрос о том, в состоянии ли она составить свое "послание миру". Здесь не место говорить о том, насколько информативны и поучительны ее послания уже на протяжении многих веков. Вызывает удивление устойчивость к внешним вторжениям и фактическая атрофия диалогического начала, особенно яркая в контексте постоянных страстей по бахтинскому диалогу, давно превратившемуся в соску-пустышку. Характерен последний абзац книги - не меньше, чем первый.

Жизненное пространство вменено в попечение гению целесообразной мысли. Событие философии создается софийно-любовным усилием ("Гений местности").

Это не сноска на книжку Петра Вайля, это оно само. Похоже, в конец рукописи никто не заглянул - ни редактор, ни, тем более, автор. Тем более, что последний, вероятно, уже далеко от своей книги, страждет постичь бытие и алчет соприкоснуться с ним в момент со-бытия. Чтобы вновь задаваться мучительными вопросом, как же, черт возьми, событие властно останавливает время текста, и как в разрыве между сингулярностью топоса и тотальностью этоса состаивается эстезис.

       
Print version Распечатать