Баллада о духовном солдате

Печерин был беженцем, который захватил из России только несколько книг и «эолову арфу». Такое сближение материального имущества и метафорического – не оговорка, но точный портрет судьбы Печерина. Он действительно, пытался в социальном мире играть на эоловой арфе поэзии и проповеди, а о мире мечты и творчества думал как о мире, где нужно хвататься за спасительное весло, или быть строгим в словесном хозяйстве. Именно такой разрыв, не между мечтой и действительностью, как у романтиков, а между метафорой и практическим самоконтролем и предопределил многие зигзаги Печерина: от его бегства из России подальше от «стеганого халата» до слухов об истреблении им протестантских библий ради торжества римской веры. Хотя последние слухи, скорее всего, были ложными, характерно, что вера должна была восторжествовать на книжных полках, а потом уже в коммуникативных ситуациях. Состояние мира зависело даже не от того, как сложатся слова в стихе, как это думают поэты, а какая из редакций Библии встанет на какую полку. Тут дело не в цензуре и не в религиозной политике, а в отношении к бытовым реальностям, к предметам жизни, таким как Библия, как к поэтическим образам, которые нужно изо всех сил порождать, а иначе они сменятся чуждыми, прозаичными образами, протестантской этикой и всяким духом капитализма.

Е. Местергази развеивает миф о Владимире «Пора Валить» Печерине как о романтическом бунтаре, который возненавидел отечество как Байрон: оказывается, что Печерин невзлюбил не филистерский быт и не предрассудки общества, а отсутствие настоящих, преображенных чувств. Печерин – настоящий христианский мыслитель, который, как выясняется из анализа его поэтического и прозаического наследия, с самого начала отвергал и революцию, и реакцию как рецидивы язычества, и считал, что настоящая политика послушна и природе, и христианской любви. При этом Печерин не обращается к христианскому прошлому Европы, в отличие от немецких романтиков: для него христианская история еще только начинается. Ведь если до сих пор государства Европы, считал он, только воюют и предоставляют убежище, то как они могут дать приют для любви? Разве можно говорить о братстве там, где каждый оказывается братом и оборотнем только своего собственного интереса? Печерин не делал больших различий между феодальным грабежом и капиталистическим хищничеством.

Если для Гершензона и других старых биографов Печерина он – единственный живой «лишний человек», то для Местергази он фигура во многом вровень Герцену. Может, Печерин и не обладал столь широким историческим видением Европы, но он переживал европейскую политику как живую жизнь души, падшей и чающей воскресения. Его все разделяло с людьми, он был слишком наивен как поэт, чтобы сойтись с людьми. Но ничего не разделяло его с важнейшей христианской мыслью об истории как об области памяти о рае. Он и стремился к истинному служению, которое превратит память не в мечту, а в действительность. К таким выводам о Печерине автора книги подтолкнуло и внимательное изучение «Бесов» Достоевского и его же черновиков к «Братьям Карамазовым»: Достоевский первый увидел судьбу Печерина не как тоску по идеалу, а как стремление души освободиться от собственной душевности, умереть в земном отечестве и воскреснуть в небесном отечестве. – А. Марков.

Местергази Е.Г. В.С. Печерин как персонаж русской культуры. – М.: Совпадение, 2013. – 304 с. – 500 экз.

       
Print version Распечатать